В конце октября я вместе с вахмистром Назаренко был делегирован от кубанцев, находящихся на фронте, во впервые собравшуюся Кубанскую краевую Раду и поехал в Екатеринодар. В это время в России произошел большевистский переворот, но Кубанская Рада не признала такового и объявила о независимости Кубанского края. Ходили слухи о бегстве Корнилова из Быхова и о том, что он идет на Дон. В Раде происходили страстные дебаты, как отнестись к его выступлению; большинство членов ее высказывалось за его поддержку. Я не успел, однако, принять сколько-нибудь заметного участия в волновавших всех политических вопросах, ибо заболел тифом; навещавшие меня во время моей вынужденной бездеятельности друзья рассказывали мне о проникновении большевистских идей в среду кубанских иногородних и о том, что многие из кубанских частей, возвратившихся с Западного фронта, также не избегли большевистской заразы.
Оправившись от болезни, я в начале декабря в сопровождении своего верного, многолетнего вестового Захара Чайки через Баку — Энзели выехал на фронт. Между Энзели и Казвином, у этапа Имам-Заде-Раше, мой автомобиль был внезапно остановлен преградившей дорогу толпой вооруженных солдат, которые потребовали, чтобы я назвал себя. Услышав мою фамилию, толпа заревела в восторге. Солдаты объявили, что я арестован в качестве известного контрреволюционера. Затем они собрались на митинг, чтобы решить, что со мной делать. Голоса разделились: одни требовали расстрелять меня немедленно, другие же, опасаясь позднейших репрессий со стороны моих казаков, склонялись к тому, чтобы я был отправлен на суд комитета этапного батальона.
Не теряя драгоценного времени, я устроил в свою очередь военный совет со своим верным Чайкой и шофером привезшего меня автомобиля. Решено было, что шофер выведет тихонько свою машину на шоссе, посадит ожидающего там Чайку и к утру доставит его в Казвин, чтобы вызвать на выручку меня моих партизан. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что мои казаки, да и то в самом ограниченном, за малочисленностью автомобилей, количестве, могут прибыть в Имам-Заде-Раше лишь через несколько дней, ибо они могли быть от меня не ближе Хамадана. Но я знал трусость «товарищей», которые не решатся тронуть меня хоть пальцем, если будут знать, что это не пройдет для них безнаказанно. Когда автомобиль зашумел во мраке, увозя Чайку, я крикнул что есть силы ему вслед:
— Пусть немедленно все казаки мчатся сюда и устроят по мне хорошие поминки.
«Товарищи» переполошились, и, конечно, решено было меня не расстреливать. Я спокойно заснул на своей бурке. Утром меня повезли в автомобиле на суд этапного комитета. Войдя в комитетское помещение, я раскричался на его чинов:
— Как смели вы задержать, лишить свободы меня, начальника отдельной части, спешащего на фронт по делам службы? Мною вызван сюда мой отряд. Он вас научит порядкам — ни один из вас не избегнет веревки!
Испуганные комитетчики стали извиняться в своей «ошибке» и взмолились о прощении. Однако я переписал их фамилии (вследствие чего, как я слышал позже, большинство из них разбежалось), потребовал себе машину и уехал. Примчавшийся на рассвете в Казвин Захар Чайка наделал там шуму. Услышав от телефонистов, что мои казаки, вызванные меня выручать, обещались изрубить по дороге всех комитетчиков, многие из них также поспешили предусмотрительно навострить лыжи.
Явившись в Хамадан, в штаб корпуса, я узнал, что за гаранское дело произведен в полковники и назначен командиром 2-го Линейного полка Кубанского казачьего войска, оставаясь одновременно командиром своего партизанского отряда. Кроме того, Кавказская георгиевская дума присудила мне офицерский Георгиевский крест, но я не ношу его, ибо награждение это не могло до сего времени быть санкционировано Всероссийской георгиевской думой. Мои партизаны в свою очередь, пользуясь новыми правилами, присудили мне солдатские Георгиевские кресты 4-й и 3-й степени.
В Хамадане я встретил часть своих орлов; остальные стояли на позициях у Сенэ. Я принялся объезжать сотню за сотней свой новый 2-й Линейный полк. Казаки еще держались, но уже было заметно некоторое шатание. Повсюду заявлялись жалобы на невыданное обмундирование, на недодачу пары копеек, на то, что не пускают домой. Хотя во всем этом не было ничего политического, но для меня, природного казака, было ясно, что все это печальные признаки скрытых бурь. Пехотные полки уже потеряли к этому времени всякий облик воинских частей. Солдаты открыто дезертировали, распродавая персам и курдам казенное имущество, винтовки и патроны. Мой отряд за время моего отсутствия тоже немного разболтался. Молодые партизаны, присоединившиеся к нам только в Персии и разбавившие крепкий кадр проделавших всю кампанию старослужащих, неохотно подчинялись строгим порядкам, коими держалась часть, но охотно прислушивались к смутьянам, будировавшим на митингах.
Корпусной комитет, в котором задавали тон писаря и мальчишки-офицеры, завидовавшие лаврам Крыленко, не боролся с большевистской пропагандой и даже довольно явно способствовал ей. Стоявший на государственной точке зрения, уважаемый корпусной комиссар Алексей Григорьевич Емельянов совместно с генералом Баратовым тщетно, боролся с разложением войск. Скоро пришел приказ: уволить на льготу старослужащих казаков. Лучшие, незаменимые партизаны, с которыми я привык делить горе и радость, составлявшие цвет моего отряда, должны были уйти на льготу. И это в то время, когда фронт едва держался и каждый надежный боец был на учете. Взгрустнулось мне; мало надежд оставалось на будущее; чувствовалось, что мутные волны, залившие всю Россию и повергнувшие ее в бездну позора и страданий, затопят скоро и Кавказ, разрушат последние очаги русской государственности и жалкие остатки недавно могучей и грозной врагам русской армии, безславно дезертировавшей теперь.
Отъезд спускаемых на льготу казаков был назначен на 26 декабря, на второй день Рождества. В сочельник в предместье Хамадана — Шаварин, где стояли сотни, по старому русскому обычаю, была приготовлена кутья. С первой звездой я вышел из своей квартиры и в сопровождении офицеров стал обходить сотни, поздравляя казаков с праздником Рождества Христова. Была лунная морозная ночь. Отовсюду слышалась безпорядочная стрельба — это, по кавказскому обычаю, люди салютовали празднику, стреляя в воздух. Выйдя из первой сотни, после того как там поздравил казаков, и направляясь ко второй, я проходил по двору; шел несколько впереди сопровождавших меня офицеров и казаков. В это время грянул залп, как мне показалось, с кровли соседнего туземного дома. Я почувствовал сильный удар в грудь, упал и потерял сознание.
Офицеры и казаки бросились к месту, откуда стреляли, и открыли огонь по убегавшим в темноте фигурам. Это были большевистские агенты, решившие убить меня, как заклятого врага большевизма. Положенный на казачью бурку, я был отнесен в казармы, где прибежавший доктор осмотрел меня. Выяснилось, что пуля, направленная мне в грудь против сердца, ударившись в костяные газыри черкески, отклонилась влево, пробила грудную клетку возле самого сердца, вышла наружу под левую мышку и пронзила левую руку, не задев, однако, кости, оставив, таким образом, четыре отверстия.
Когда я пришел в себя, то лежал на топчане, облитый кровью, обильно струившейся из ран. Нагнувшийся надо мной доктор Коренев поспешно бинтовал меня. Как в тумане, плыли передо мною суровые лица казаков, смотревших на меня полными слез глазами. По выражению их лиц я понял, что умираю. Силы вновь оставили меня. Когда я очнулся вновь, то увидел перед собой милое лицо генерала Баратова, узнавшего о моем ранении и приехавшего вместе с комиссаром Емельяновым меня проведать, или, может быть, проститься со мной. Баратов перекрестился, наклонился к моему уху и сказал:
— Доктор говорит, что сердце не задето. Будешь жив. Ты еще нужен родине.
Меня вновь переложили на бурку и тихо и осторожно вынесли во двор, где стояли пожелавшие меня видеть все казаки моего отряда. Услыхав, что рана несмертельна, они разразились криками «ура», и хор трубачей грянул Кубанский войсковой марш. Перенесенный на квартиру, я впал в лихорадочную нервозность и просыпался тотчас же, лишь только замолкала успокаивавшая меня музыка. И долго, долго, до полного изнеможения, играли под окнами мои добрые трубачи.
Проболев недели три, худой и бледный, вышел я впервые во двор погреться на жиденьком январском солнце и посмотреть на своих казаков. Давно уже уехали на родину мои старые боевые орлы. Я увидел вокруг себя лишь новые, молодые, почти все незнакомые мне лица. Мое сердце почуяло, что теперь здесь уже сделать ничего нельзя. Вскоре ко мне пришла депутация молодых партизан; они просили, чтобы я настаивал перед начальством о скорейшем возвращении казаков на Кубань; говорили, что Корнилов уже разбит, Кубань признала Советскую власть и воевать дальше нет смысла.
Мне стоило больших трудов убедить казаков в необходимости продержаться еще некоторое время, чтобы дать генералу Баратову возможность закончить эвакуацию имущества из Персии. Тем не менее мне пришлось несколько раскассировать свой отряд. Отобрав две сотни наиболее надежных людей, я отправил под разными предлогами на родину наиболее малодушных и поддавшихся агитации казаков. Ввиду того, что мои раны снова разболелись, я вынужден был временно сдать командование полком и отрядом своим заместителям и уехать полечиться в Тегеран.
Во время моего отсутствия наши войска, по дислокации генерала Баратова и ввиду вывоза главной части русского имущества из Персии, стали оттягиваться от перевалов и отступать к Энзели через Казвин и Решт. Возвращаясь из Тегерана, я догнал свой отряд уже близ Казвина. Там узнал, что комитеты Баку и Энзели не выпустят меня живым, хотя бы для этого потребовалось вступить в бой с моими казаками. Не желая подводить своих подчиненных под опасность, я решил скрыться, распустив слухи, что якобы не возвращался из Тегерана, ибо уехал оттуда к англичанам в Багдад. Переодевшись солдатом, выкрасив волосы и с подложным паспортом, я приехал неопознанным в Энзели и ждал там случая сесть на пароход, отходящий с войсками в Петровск. Посещал митинги, происходившие в Энзели, и слышал, как «товарищи» поносительно ругали генерала Баратова, полковника Бичерахова и меня, грозили смертью нам троим.
Однажды ночью в лачугу, где я скрывался, явилась группа казаков. Это были казаки моего отряда 3-го Хоперского полка, в рядах которого я начал кампанию на Западном фронте. Мои казаки вошли в конспиративную связь с хоперцами и просили их доставить меня вместе с их эшелоном в Петровский полк. Они принесли мне костюм персиянина, провели на пароход, на который был погружен 3-й Хоперский полк, и спрятали в трюме. На рассвете наш пароход отвалил от энзелийской пристани. Выйдя на палубу, я увидел на берегу моих казаков из моего партизанского отряда. Стоя на набережной, они махали мне своими папахами. Несмотря на то что все хоперцы знали о том, кто я, ни один не показал и виду, что я опознан ими, и не проронил об этом ни слова большевистской команде. По прибытии в Петровск я поселился в этом городе, тогда столице Татарско-Дагестанской республики[5], ожидая прибытия своего партизанского отряда.
ГЛАВА 7
Мне не пришлось, однако, дождаться в Петровске прибытия моего отряда и полка. Дело в том, что Татарско-Дагестанская республика вела в то время войну с наступавшими со стороны Баку большевиками. Ввиду этого, а также принимая во внимание продовольственные затруднения, «татарское правительство» предложило находящимся в Петровске в ультимативной форме или выступить против большевиков, или же немедленно покинуть пределы республики. Не испытавшие еще прелестей большевистского строя и соскучившиеся по своим семьям казаки заявили, что они остаются нейтральными в татарско-большевистской распре и просят дать им возможность уехать на Кубань.
Мне было невозможно оставаться одному в городе, и поэтому я решил продолжать далее свой путь вместе с 3-м Хоперским полком. Нам подали составы, и мы тронулись на Грозный. Это путешествие по железной дороге останется надолго в моей памяти. Мы проезжали местами, где еще недавно кипела отчаянная война между отстаивавшим свои очаги местным русским населением и горцами, решившими изгнать его из пределов своих стародавних земель. В этой войне горцы, хорошо вооруженные и фанатичные, победили мирных русских крестьян, огнем и мечом пройдя всю страну. Лишь немногие уцелевшие крестьяне, бросив все, с женами и детьми бежали в пределы Терской области. Там, где еще недавно стояли цветущие русские села, утопавшие в зелени богатых садов, теперь лежали лишь груды развалин и кучи обгоревшего щебня. Одичавшие собаки бродили и жалобно выли на пепелищах и, голодные, терзали раскиданные всюду и разлагавшиеся на солнце обезглавленные трупы русских поселян, жертв недавних боев. Зрелище этого безпощадного истребления трудов многих поколений, этого разрушения культуры, напоминавшее времена Батыя и Чингисхана, было невыносимо тягостно и разрывало душу. Железнодорожное полотно было местами разрушено, телеграфные столбы порублены, мостики сожжены. Засевшие в лесистых трущобах чеченцы осыпали проходившие эшелоны градом метких пуль, нанося нам потери. Приходилось двигаться с величайшими предосторожностями, постоянно исправляя путь, и часто с рассыпанной впереди цепью казаков, выбивавших из засад преграждавших дорогу горцев.
После длительного, полного опасностей путешествия по стране смерти наш эшелон достиг наконец пределов Терской области. От терских казаков мы узнали, что делается на белом свете. Невеселые сообщили они нам новости: большевики заключили предательский мир с немцами в Брест-Литовске; генерал Корнилов убит в феврале под Екатеринодаром, а терский атаман Караулов[6] тоже убит на станции Прохладной; Кубань, а за нею и Терек признали Советскую власть. В наш эшелон стали подсаживаться какие-то подозрительные личности, именовавшие себя делегатами разных неизвестных прежде организаций, командированными якобы для приветствия возвращавшихся на родину казаков. Это были большевистские соглядатаи, на обязанности которых лежало ознакомление с настроением казаков, а может быть, и составление проскрипционных списков тех, кто критически относился к Советской власти и мог впоследствии оказаться ей опасным.
Эти люди пытались побудить казаков истребить своих офицеров, убеждая их в том, что казачьи части, возвращавшиеся на родину вместе со своими офицерами, считаются заведомо контрреволюционными и навлекают на себя большие неприятности, что все офицеры будут расстреляны большевиками и что поэтому лучше бы это сделать заблаговременно самим казакам. Однако хоперцы, привыкшие любить и уважать своих офицеров, не пожелали совершить над ними какого-либо насилия. Наоборот, они тайно предупредили офицеров о том, что им надо уходить и распыляться во избежание грозящей гибели. На последнем перегоне, не доезжая станции Минеральные Воды, где, как я слышал, был большевистский контрольный пункт, пользуясь тихим ходом поезда, я соскочил на полотно и пошел пешком, в обход этой станции, затем, на ходу же, вновь вскочил в товарный вагон и, не замеченный никем, приехал зайцем в Кисловодск, где жила моя семья.
Разбитый физически и морально, поселился я там, продолжая соблюдать свое инкогнито. Отдохнув немного и оправившись, стал совершать небольшие прогулки, прислушиваться и присматриваться к тому, что происходило кругом. В Кисловодске советские власти устраивали многочисленные митинги, на которых восстанавливали низы общества против буржуазии, интеллигенции и офицерства. По базарам ходили неясные слухи о том, что Корнилов жив и вновь формирует свою армию. Называли имя Деникина, рассказывали легенды о каком-то отряде Баратова. Не узнанный никем, толкался я, переодетый стариком, по базарам и чутко прислушивался к тому, что говорили приезжавшие из станиц казаки и казачки. Они держались вообще осторожно, опасаясь соглядатаев и большевистских провокаторов, коими кишели базары. Каждое неосторожное слово могло стоить жизни; даже само наименование «казак» считалось контрреволюционным, и станичники именовались гражданами, а чаще «товарищами». Эмблема протеста — черные казачьи папахи были заменены защитными, без кокард, и солдатскими картузами. Было жалко смотреть на матерых казаков, переряженных в ненавистные им картузы и застенчиво именовавших друг друга «товарищами».
Однажды утром на Пятницком базаре я встретил своего старого вахмистра, казака станицы Бекешевской Наума Козлова. Он сделал мне незаметный для посторонних знак, что узнал меня, и последовал за мной в укромное местечко, где мы могли поговорить с ним по душам, не привлекая на себя ничьего внимания. Наум Козлов был пожилой, рассудительный казак, хорошо знающий казачий быт и тонко разбирающийся в казачьих настроениях. Он пользовался большим уважением и влиянием в своей станице. По словам Наума Козлова, вначале Советской власти поверили и считали, что она знаменует собой начало казацко-мужицкого царства. Однако, когда в станичных Советах вместо уважаемых хозяев засела и стала верховодить местная голытьба, пропившие разум пьяницы, хулиганы, высланные сходом, конокрады и вообще лишь подонки казачества и иногородних, Советы перестали пользоваться каким-либо уважением; наоборот, их стремление вмешиваться и регламентировать жизнь в станице стало вызывать всеобщее негодование. Старый антагонизм с иногородними сильно обострился, ибо иногородние стали требовать себе земельных наделов, и Советы поддерживали эти тенденции. Насильственные отнятия земель, открытый грабеж под видом реквизиций — все это страшно возмущало казаков. Вообще повторилась старая история — все очень охотно готовы были делить чужое имущество, но никто не хотел делиться своим.
На почве общей безсудности и безправия обострились отношения и между самими казаками. Бедные косились на зажиточных; те, кто работал, опасались, что плоды их трудов будут у них отняты впоследствии. Семейства, потерявшие на войне своих сочленов, не только перестали получать какую-либо поддержку от общества, а наоборот, им ставилось в укоризну участие их близких в «империалистической бойне». Безконечное митингование и всякого рода съезды с их крикливым бахвальством и безтолочью сумбурных речей отнюдь не способствовали устроению жизни на местах. Попытки большевистских властей обезоружить казаков и вооружить иногородних вызвали взрыв негодования среди казачества. Чувствовалось, что так дело дальше продолжаться не может. Назревала гроза, которая могла ежеминутно разразиться. Казачество ждало лишь вождя; если бы таковой явился и поднял знамя восстания, казаки восстали бы поголовно и повсеместно.
Расставаясь с Наумом Козловым, я ему дал инструкции потолковать, не называя, однако, меня, со стариками и подготовить казачье общественное мнение в Бекешевской станице к возможности в недалеком будущем восстания против власти большевиков.
Для того чтобы убедиться лично в настроениях казачества Пятигорья, я решил совершить поездку по некоторым станицам. На Страстной неделе, в двадцатых числах апреля, наняв в качестве извозчика одного преданного мне человека, занимавшегося до большевизма отнюдь не извозным промыслом, и в сопровождении моего бывшего подчиненного, есаула Мельникова, ранним утром выехал я в эту разведку. Ввиду того что при налаженности большевистского сыска мое длительное отсутствие могло бы навлечь подозрения агентов, нам нужно было обернуться туда и обратно в одни сутки. Мы с Мельниковым решили именовать себя приказчиками скупщиков шерсти, каковые действительно в то время разъезжали по краю в поисках товара.
Первоначально мы заехали в станицу Бекешевскую к Науму Козлову узнать от него, что и как. У него взяли на всякий случай винтовки, которые тщательно запрятали под подушки нашей линейки. Оттуда отправились в станицу Бургустанскую, где остановились напиться чаю у одного зажиточного казака, доброго знакомого нашего возницы. Слово за словом, разговорились по душам с любезным хозяином, продолжая, однако, тщательно хранить наше инкогнито. Нарисованная этим казаком картина безчинства совдепских деятелей вполне совпадала с тем, что мне рассказывал Наум Козлов. Определяя настроение казачества, наш хозяин категорически высказывался за неизбежность поголовного восстания казаков против советского строя и скорбел лишь о том, что ввиду отсутствия общего руководителя, возглавившего бы таковое, оно может вылиться в ряд разрозненных бунтов, могущих быть подавленными каждый отдельно, причем много казачьей крови прольется напрасно. В общих чертах, весьма осторожно, я сообщил ему, в свою очередь, что скоро явится человек, который подымет и организует казачество; пока же необходимо терпеть без протестов гнет большевизма, осторожно объединяя верных людей. Хозяин очень обрадовался тому, что я ему рассказал, и взялся за подготовку общественного мнения в своей станице.
Оттуда мы поехали в большую станицу Баталпашинскую, бывшую главным административным центром Баталпашинского отдела. Там жил один из офицеров моего партизанского отряда, сотник Тарасов (фамилия вымышленная), у которого на руках оставалось несколько тысяч казенных денег. Дело в том, что, покидая отряд близ Казвина и не желая, чтобы казенные деньги были захвачены «товарищами» и пошли на усиление большевизма, я роздал их офицерам отряда с обязательством вернуть мне по первому моему требованию впоследствии.
Часов в пять вечера, сделав более 70 верст и совершенно изморив лошадей, подъехали мы к Баталпашинской. Я не знал адреса Тарасова и не был даже уверен в том, что он не расстрелян еще большевиками. Чтобы узнать все это, мы пустились на хитрость. Подъехав к колодцу, этому клубу прекрасной половины станичного населения, и напоив лошадей, мы пустились судачить с казачками, притворяясь торговцами, едущими в Ставрополь за хлебом. Узнав адрес Тарасова, мы имели попутно возможность убедиться в том, что казачки весьма неодобрительно отзывались о существующем строе, именуя его арестантским, каторжным и тому подобными поносительными эпитетами. Затем мы выехали на окраину станицы и спрятали нашего возницу вместе с линейкой и конями в необитаемом саду моего попутчика, есаула Мельникова, который был сам жителем станицы Баталпашинской, но, опасаясь расправы со стороны большевиков, скрывался в Кисловодске; сам Мельников, опасавшийся быть узнанным одностаничниками, спрятался в том же саду.
Когда стемнело, я отправился к Тарасову. На мой стук в щеколду выскочил маленький мальчик, его сын; он объяснил, что папаша ушел на речку удить рыбу и скоро вернется к ужину. Я решил дожидаться. Во дворе меня встретила жена Тарасова. Несмотря на весь мой маскарад, она сразу опознала меня и положительно обомлела от ужаса. Придя в себя, чуть не на коленях стала умолять меня уехать скорей и не губить ее мужа; говорила, что он уже подвергался многократным обыскам и был даже арестован и что если кто-либо из живущих поблизости большевиков узнает, что я заходил к нему во двор, то гибель всей их семьи неизбежна. В это время пришел и сам сотник; он тоже сильно струсил, увидев меня, поспешно вернул мне потребованные от него деньги и явно стремился выпроводить меня поскорее. Однако я успел выведать от него, что в Баталпашинской не только большинство казаков, но и многие иногородние из тех, кто позажиточнее, ненавидят большевиков и мечтают о свержении Советской власти, а учитывающие это настроение коммунисты стараются застраховаться путем арестов, террора и безпощадных расстрелов, от которых уже погибло множество офицеров и наиболее видных казаков. По станице ходят слухи, что полковник Шкуро скоро подымет восстание, и казаки очень на меня надеются.
Уходя от Тарасова, я попросил его немедленно послать жену Мельникова в их подстаничный сад, где ее ожидает спрятанный там муж. Вернувшись к своим попутчикам, я застал их кормящими коней. Лошади были так утомлены, что необходимо было дать им несколько часов отдыха, прежде чем пускаться в обратный путь. Вскоре пришла в сад жена Мельникова. Она страшно обрадовалась своему мужу, которого, не имея давно известий о нем, готова была уже считать погибшим. Она рассказала, что среди станичников идет слух, будто бы полковник Шкуро находится в станице, и ходит по дворам, переодетый нищим, и поет песни, призывающие казаков к восстанию. Расспросив Мельникову и не желая нарушать интимности ее свидания с мужем, я залег спать под деревьями. Вдруг часу в третьем ночи, едва стало сереть небо, в сад прибежала запыхавшаяся старуха-казачка.
— Мельничиха тут?
— Тут.
— Пусть ваши утекают скорее. В совдепе суматоха. Говорят, что полковник Шкуро в станице. Скачут конные, всюду обыски, похватали многих офицеров. Уже пошли патрули по садам.
Мы бросились запрягать лошадей, перекрестились и с винтовками в руках, провожаемые благословениями перепуганных женщин, выехали на дорогу. Только что поднялись на гору, как увидели патруль из шести вооруженных конных, которые, заметив нас, с криками «Стой, стой!» помчались к нам. Мы с Мельниковым открыли по ним огонь, а возница наш ударил по коням.
Не ожидая такой встречи, патрульные остановились и в свою очередь стали стрелять по нас. Мы свернули на небольшой полевой проселок и помчались по нему карьером, часто меняя направление. Благодаря пересеченной местности и нерешительности наших преследователей мы скоро оказались вне опасности. Объехали станицу тылами и по дороге перерезали во многих местах телефонную связь между станицами Баталпашинской и Бекешевской. Затем, вернув винтовки Науму Козлову, мы спокойно поехали через Бугурусланскую в Кисловодск, вступая в разговоры с работавшими на полях казаками. Не доезжая Кисловодска, куда прибыли ночью, мы с Мельниковым разошлись поодиночке в разные стороны.
Пасха прошла спокойно. На Фоминой неделе я вышел однажды прогуляться по парку. Я не был загримирован, но по покрою своей одежды смахивал скорее на мастерового средней руки. В одной из аллей мне встретилась группа людей, человек семь, обвешанных дорогим оружием и одетых в новенькие, нарядные черкески. Поравнявшись со мною, они остановились. Я посмотрел на них и встретился глазами с бывшим некогда у меня сотенным фельдшером Гуменным. Он торопливо подозвал к себе какого-то человека семитского типа и с револьвером за пазухой и что-то сказал ему. Прикинувшись равнодушным, я зашагал было дальше, но еврей догнал меня.
— Вы полковник Шкуро? — спросил он меня. Чувствуя, что дело дрянь, но отпираться нелепо, раз я уже опознан Гуменным, я ответил утвердительно.
— Вас хочет видеть главнокомандующий революционными войсками Северного Кавказа товарищ Автономов…
Я последовал за евреем. Отделившись от группы, Гуменный подошел ко мне:
— Разве вы не узнаете меня, господин полковник? Я ваш бывший сотенный фельдшер Гуменный. Помните, может быть, когда вы формировали в Полесье ваш партизанский отряд, я пришел проситься к вам. Вы же мне изволили тогда ответить, что «мне в отряде сволочи не надо».
— Что-то не припоминаю, — возразил я, хотя прекрасно, помнил этого вечного жалобщика и кляузника, бывшего в постоянной оппозиции к начальству, имевшего, однако, сильное, но скверное влияние на казаков.
— Позвольте вас представить нашему главкому — товарищу Автономову.
Считая в душе, что все это — глумление и что сейчас меня потащат к стенке, я тем не менее посмотрел внимательно на Автономова. Он был сотником 28-го казачьего полка. Светлый блондин, маленького роста, лет 26 с виду, он производил впечатление человека неглупого и сильной воли. Не привыкший к шикарной черкеске с красным башлыком, Автономов как-то путался в ней и несколько проигрывал от этого.
Мы поздоровались.
— Я много слышал о вашей смелой работе на фронте, господин полковник. Рад познакомиться с вами, — сказал мне Автономов. — Хотел бы побеседовать с вами по душам. Не откажите сказать ваш адрес, и, если вас это устраивает, мой адъютант зайдет за вами сегодня часов в восемь вечера. Вы придете с ним ко мне в бронепоезд, и там мы поговорим. Было бы желательно, чтобы вы пригласили с собою кого-либо из старших, компетентных офицеров по вашему выбору.
Я обещал, и мы расстались.
Когда я вернулся домой и рассказал об этой встрече жене, она пришла в отчаяние, уверенная, что теперь мне крышка.
ГЛАВА 8
Адъютант Автономова, бывший писарь из казаков, явился ко мне в восемь часов вечера, и мы со Слащовым и Датиевым пошли в бронепоезд главковерха, стоявший у самой платформы станции Кисловодск. У дверей вагона — большевистские часовые.
Нас ввели в роскошный салон-вагон, где был богато сервированный и украшенный цветами стол. Автономов любезно встретил нас и познакомил с несколькими хорошенькими дамами, которых он назвал сестрами милосердия. Тут же находился его начальник штаба Гуменный, не оставлявший нас ни на минуту с глазу на глаз с Автономовым, и брат Автономова, кадет лет 14 из Новочеркасского корпуса.
За обедом Автономов рассказывал весьма ярко и образно о том, что казачество недовольно большевизмом. При этом проглядывало его несколько ироничное отношение к Советской власти. Он высказал мнение, что крупной ошибкой со стороны большевистских главарей было их неумение привлечь на свою сторону офицерство, которое сидит по тюрьмам и истребляется безсудно. Опасаясь с его стороны какой-либо провокации, мы вели себя весьма сдержанно.
После обеда Автономов пригласил меня со Слащовым в кабинет, предварительно распростившись с Датиевым. Гуменный, конечно, последовал за нами.
— Моя главная задача, — начал Автономов, — примирить офицерство с Советской властью для того, чтобы начать борьбу против немецких империалистов по-прежнему в союзе с Антантой и добиться отмены позорного Брест-Литовского мира. Если немцы доберутся теперь до Кубани, где имеются громадные запасы всякого рода, то это их чрезвычайно усилит. Я прошу вас, господа, помочь мне в этом отношении. Не думаю, конечно, сохранить за собой должность главкома. Было бы желательно пригласить на этот пост генерала Рузского или Радко-Дмитриева. Я же с удовольствием откажусь от ненавистной мне политической деятельности и по-прежнему готов служить младшим офицером. Можно ли было бы в этом случае рассчитывать на поддержку офицеров?
Я возразил, что офицеры боятся довериться Советской власти; офицерство не имеет даже возможности собраться, чтобы обсудить подобный вопрос, ибо рискует при этом арестом или даже расстрелом; оно обезглавлено, обескровлено и вынуждено терпеть, но рано или поздно восстанет вместе с казачеством и сбросит советское иго.
— Да, это трудная задача, — согласился со мной Автономов, — тем более трудная, что, с другой стороны, вследствие Корниловского добровольческого похода солдаты смотрят на всех офицеров как на контрреволюционеров и совершенно им не доверяют. Дело осложняется еще тем, что донской атаман Краснов, поддерживающий в свою очередь добровольцев, является германофилом. Но если Рузский или Радко-Дмитриев согласятся возглавить Красную армию, действующую против немцев, то генерал Алексеев и Деникин едва ли пойдут против нее.
Затем он рассказал, как защищал красный Екатеринодар от атаковавших его добровольцев под начальством генерала Корнилова. По его словам, Екатеринодар в феврале должен был быть оставленным вследствие больших потерь среди красных войск и неудержимой стремительности добровольцев. Уже Автономовым был отдан приказ об эвакуации города, когда пришла весть, что Корнилов убит и добровольцы отходят. Когда генерал Боровский ворвался в город и проник до Сенного базара, пришлось для отражения его и ввиду полного израсходования резервов хватать, вооружать и пускать в бой первых попавшихся, встреченных на улице людей; конечно, этот сброд совершенно не мог противостоять добровольцам. Ввиду деморализации красных войск не могло быть и речи об энергичном преследовании кадет. Озлобленные жестокими потерями, большевики выместили свою злобу на буржуазной части населения Екатеринодара, выволакивая на улицу всех, кто им попадался на глаза.
— Несмотря на все мои усилия, я не был в состоянии в течение почти трех дней прекратить это безобразие, равно как и глумление над трупом Корнилова, который «товарищи» откопали, долго таскали его голым по улице и сожгли в конце концов. За оборону Екатеринодара я получил свой нынешний пост, но советские воротилы не считаются со мною. Командующий Таманской армией Сорокин совершенно согласен со мною в необходимости вновь организовать настоящую русскую армию.
Затем Автономов распростился со Слащовым. Меня он просил остаться еще и пройти поужинать в курзал. Меня это совершенно не устраивало; я опасался, что подобная демонстрация моей короткости с большевистским главковерхом дискредитирует меня во мнении офицеров и казачества и повредит успеху восстания, которое я подготовлял. Мне даже пришло в голову, не эту ли именно цель преследовал Автономов в своем сближении со мной. Впрочем, я был вынужден отказаться от этой мысли; ведь был совершенно во власти Автономова, и, приказав расстрелять меня, он гораздо надежнее обезвредил бы меня, и притом без всякой возможности реабилитации с моей стороны. В таком случае оставалось думать, что Автономов желал показать казачеству свою близость со мною, чтобы несколько примирить его с собой. Как бы то ни было, но близость Автономова к контрреволюционерам не прошла впоследствии безнаказанно для него.
Поужинали мы в курзале, причем мне казалось, что меня пытались подпоить. Я же, ссылаясь на болезнь почек, совершенно отказывался пить что-либо. Автономов и Гуменный изрядно подпили, рахлябались и стали уверять меня в своей любви к казачеству. Гуменный изъяснялся в своем расположении ко мне. По его словам, на него было возложено поручение разоружать у станицы Невинномысской возвращавшиеся с фронта казачьи эшелоны. При этом он имел предписание расстрелять меня без суда, о чем в свою очередь дал телеграммы по станциям. От хоперцев Гуменный (сам хоперец) слышал, что я бежал в Багдад, но другие казаки говорили, что я жив, скрываюсь в лесах и организую казачество для восстания против Советской власти. Затем Гуменный стал высказывать те же мысли, которые излагал Автономов; о желательности примирения с офицерством и казачеством, о мире с добровольцами и необходимости продолжения борьбы против немцев.
В бронепоезде Автономов сделал мне теперь решительное предложение: начать немедленно вербовку офицеров и казаков и формирование партизанских отрядов на Кубани и Тереке для предстоящей борьбы с немцами, в чем он обещал мне полное содействие и выдал письменный мандат за своей и Гуменного подписью. Согласно этому мандату все совдепы, комиссары и местные власти под угрозой расстрела обязаны были оказывать мне полное содействие во всех моих требованиях и во всем идти мне навстречу. Я поднял вопрос об оружии. Автономов объяснил мне, что едет на днях в Екатеринодар, где совместно с Сорокиным арестует местный ЦИК и пришлет мне затем в бронированном поезде 10 тысяч винтовок, пулеметы и миллион патронов, а также крупную сумму денег. Я же должен гарантировать ему и Гуменному жизнь и прощение со стороны белых войск в случае удачного осуществления его планов. Автономов хвалился, что он уже при посредстве Гуменного передал Добровольческой армии на станции Тихорецкой несколько составов с вооружением. Из последующего рассказа его о численности и дислокации Добровольческой армии я убедился, что разведка у него была поставлена образцово.
— Добровольцы нас непременно поколотят, несмотря на свою малочисленность, — сказал Автономов, — ибо население ненавидит большевиков, а белых оно не знает и склонно их идеализировать. Быть может, впоследствии и большевистский режим окажется не таким, за который его склонны считать.
В это время вошел адъютант Автономова и доложил, что приехал председатель Совета народных комиссаров Терской республики товарищ Буачидзе. Автономов попросил меня перейти в салон и принял Буачидзе. Я слышал происходивший между ними разговор. Буачидзе приехал встревоженный прибытием на станцию Армавир отряда некоего Беленкевича, которого он именовал бывшим полковником. Отряд этот состоял преимущественно из донцов, калмыков и китайцев, щеголял своей дисциплинированностью и даже отдавал честь своим офицерам, так что население даже считало его прорвавшимся отрядом контрреволюционеров. Беленкевич арестовал ЦИК и забрал все деньги. Теперь он направляется во Владикавказ. Что делать?
— Я знаю этого мерзавца, — был ответ Автономова. — Он вовсе не полковник, а жид, бежавший из боя во время операций против немцев у Таганрога. Предложите ему разоружиться! В случае же отказа поставьте орудия на пути, разбейте паровозы и перестреляйте их всех из пулеметов…
Буачидзе уехал. Автономов вновь пригласил меня в свой кабинет. Пользуясь случаем, я попросил Автономова походатайствовать за бывшего кубанского наказного атамана генерала Бабича, у которого большевики производили частые обыски и вообще стремились всячески унизить старика, прослужившего верой и правдой 50 лет и которому теперь поздно менять свои взгляды. Автономов тотчас же выдал мне на руки бумагу, в коей запрещалось кому бы то ни было безпокоить старого атамана. В четвертом часу утра распростился я наконец с Автономовым, причем он просил меня прийти к нему завтра в 9 часов утра вместе со Слащовым и Датиевым для того, чтобы ехать совместно на митинг в Ессентуки, а оттуда на собеседование с генералами Рузским и Радко-Дмитриевым.
Страшно утомленный от громадного нервного напряжения, ибо мне приходилось все время быть начеку, и не веря в душе ни одному слову из того, что мне говорили Автономов и Гуменный, вернулся я домой, где моя жена оплакивала меня, думая, что я уже расстрелян. Проворочавшись несколько часов в постели без сна, я зашел в девятом часу утра к жившим со мной в одной гостинице Слащову и Датиеву. В указанное время мы вновь пришли втроем в бронепоезд главнокомандующего революционными войсками Северного Кавказа «товарища» Автономова. В начале десятого часа бронепоезд его тронулся на Пятигорск. На Ессентукском вокзале, куда подошел бронепоезд главнокомандующего, его уже ждали многочисленные комиссары. Среди них были Ной Буачидзе, председатель наркомов Терской народной республики; Булэ, председатель Пятигорского совдепа, взяточник и вор, славившийся своей жестокостью; Фигатнер, терский военный комиссар из народных учителей, а также терский комиссар внутренних дел, еврей, идейный большевик и культурный человек, пользовавшийся симпатиями населения за свою внимательность к арестованным и доступность, и Лещинский, энергичный, умный и хитрый еврей, присланный из Москвы для сбора контрибуции с буржуазии. Автономов познакомил нас; пришлось им подать руку.
Во время представления кто-то из комиссаров назвал меня «товарищем». Я запротестовал и объяснил, что приглашен сюда не в качестве «товарища», а в качестве полковника. Услышав мои слова, Автономов поддержал меня и просил комиссаров называть меня по чину. Кто-то из комиссаров поехал на автомобиле и привез генералов Рузского и Радко-Дмитриева. Оба генерала были в весьма скромном штатском платье и выглядели постаревшими. Радко-Дмитриев имел вид больного человека. Он держался сдержанно и с достоинством. При их входе в салон все встали. Автономов обратился к генералам с приветственной речью, именуя их почтительно «ваше превосходительство» и прося помочь спасти погибающую от надвигающейся со стороны немцев опасности Россию и объединить своим именем офицерство на этот подвиг. Оба генерала, заметно державшиеся выжидательно, ответили несколько неопределенно, что они не прочь помочь в этом деле, но интересуются узнать, какими силами располагает Автономов.
Тут по приказанию главковерха выступил вперед Гуменный и стал довольно грамотно докладывать боевой состав и дислокацию войск. С его слов могло показаться, что Красная армия находится в очень благоприятном положении и является грозной силой. Однако Автономов часто прерывал докладчика и вносил поправки, свидетельствующие о том, что он отнюдь не разделял оптимизма своего начальника штаба. Автономов особенно подчеркивал совершенную недисциплинированность красноармейцев и полное отсутствие надлежащего командного состава. По окончании доклада Гуменного молчавшие до сих пор терские комиссары вставили несколько слов в том смысле, что для реорганизации армии у них деньги найдутся и они постараются со своей стороны привлечь офицерство. Генералы Радко-Дмитриев и Рузский стали прощаться, и Автономов, извинившись, что за отсутствием времени не может представиться на дому им обоим, просил генерала Рузского быть в час дня у Радко-Дмитриева, куда он приедет с визитом. После отъезда генералов заседание продолжалось.
— Нужно пригласить одного из них на пост командующего армией, — сказал Автономов.
Полковник Датиев высказал мнение, что желательно пригласить Радко-Дмитриева, который, как ярый германофоб, более популярен среди офицеров, чем генерал Рузский, а также что генерал Радко-Дмитриев, как болгарин, стоит вне партий в русской гражданской войне. Большинство заседавших согласились с тем, что генерал Радко-Дмитриев является подходящим для занятия поста командарма, но некоторые из терских комиссаров возражали на это, заявляя, что народ не верит больше ни генералам, ни кадровым офицерам и что необходимо образовать новое офицерство, вышедшее из недр самого народа. Слащов оспаривал это мнение и настаивал на том, что новые офицеры будут неопытными в военном деле и потому безполезными. Автономов и мы с Датиевым горячо поддержали Слащова.
В конце концов было постановлено, что офицерам будет предоставлена возможность собраться на съезд в Пятигорске для обсуждения их отношения к вопросу о вступлении офицерства в имеющую быть реформированной Красную армию. Затем мы все отправились на митинг в Ессентукский парк, где уже собралась масса народу, и в том числе немного казаков. Автономов выступил с речью, в которой доказывал, что происходящая гражданская война есть не более как результат недоразумения и что в виду общего грозного врага — немцев — все слои общества должны объединиться, забыв прежние распри. Он призывал всех к взаимному примирению и доверию к офицерству и казачеству. Речь его была красиво построена и хорошо сказана. Видно было, что она понравилась слушателям, но, однако, не могла рассеять взаимного недоверия и антагонизма, уже успевшего пустить прочные корни. Несколько простых казаков взяли, в свою очередь, слово.
— Какое может быть у нас, казаков, к большевикам доверие, — сказал один из них, — когда они нас обезоруживают. В нашей станице понаехавшие красноармейцы поотымали даже кухонные ножи.
— Вы просите, чтобы мы выставили полки, — возражал другой, — а потом заведете наших детей невесть куда на погибель.
Вообще из выступлений казаков у меня создалось впечатление, что они совершенно не склонны доверяться большевистским зазываниям и даже приход немцев считают меньшим злом, чем владычество большевиков. После митинга я со Слащовым и Датиевым отправился к Радко-Дмитриеву. Он занимал скромный, маленький домик около парка. Супруга генерала была очень встревожена тем, что ее муж стал объектом внимания со стороны большевистских заправил. Мы успокаивали ее, как могли.
— Я не могу им верить, — сказал мне генерал Радко-Дмитриев. — При первой же неудаче они обвинят меня в контрреволюционности или измене и расстреляют. Не думаю также, чтобы генералы Алексеев и Деникин согласились пойти на сговор с этими мерзавцами.
Пришедший в это время генерал Рузский высказывал аналогичные взгляды:
— Кроме того, ведь у них нет ничего мало-мальски похожего на то, что мы привыкли понимать под словом «армия»; как же с этими неорганизованными бандами выступать против германцев?
Мы со Слащовым возражали, что все-таки необходимо организовать армию; это даст нам возможность произвести переворот.
— У нас имена слишком одиозные, и нам невозможно начинать это дело, — возражали оба генерала. — Беритесь вы за это дело, а если у вас что-либо наладится, то, может быть, и мы согласимся впоследствии возглавить армию.
В это время приехали Автономов и Гуменный. Первый стал уговаривать Радко-Дмитриева принять на себя командование имеющей сформироваться армией, но тот, а за ним и Рузский, решительно отклонили это предложение, ссылаясь на старость и болезни. Впрочем, Радко-Дмитриев сказал, что если здоровье его поправится и офицеры, поступающие в армию, будут пользоваться всеми присущими этому званию прерогативами, то он, может быть, еще пересмотрит впоследствии свое решение. На этом мы и расстались. Затем в бронепоезде Автономова мы уехали обратно в Кисловодск.
Автономов пробыл в Кисловодске сутки и опять выступал на митинге на те же темы, что и в Ессентуках. Затем он уехал в Екатеринодар. После этого я его никогда больше не встречал.
ГЛАВА 9
Имея в руках мандат Автономова, предоставлявший мне широкие права, я горячо принялся за организацию казачьих отрядов. В гостиницу «Гранд-отель», где я жил, ко мне стали приезжать ходоки от разных станиц Терека и Кубани, с которыми я вел долгие переговоры. Они единодушно настаивали, чтобы под тем или другим предлогом я раздобыл им оружие, а затем предлагали ударить на Советскую власть; я же просил их, главное, быть осторожными и не скомпрометировать преждевременно нашу идею.
Приходилось во многих случаях щупать почву. Многие депутаты из совдепа особенно интересовались вопросом: какую позицию займет новая армия относительно Добровольческой армии Алексеева и Деникина? Я возражал, что политические дела не входят в мою компетенцию и, вероятно, ЦИК сумеет сговориться с добровольческим командованием. Если же соглашение достигнуто не будет, то что же — придется нам сразиться и с добровольцами.
Тем временем в Пятигорске собрались офицеры и своим старшиной выбрали прославившегося партизанскими действиями в японскую войну генерала Мадритова. У них возник вопрос о необходимости кодификации новых уставов, где были бы приняты во внимание идейные завоевания революции и которые бы строго регламентировали правовое положение офицеров и их взаимоотношения с солдатами. Для этой цели была выбрана комиссия, которая с Мадритовым во главе выехала во Владикавказ, чтобы работать там в сотрудничестве с большевистским правительством Терской республики.
Я совместно со Слащовым и капитаном гвардии Сейделером тщетно добивался выдачи оружия для казаков. Под предлогом, что под рукой нет складов такового, комиссар по военным делам предлагал мне собрать отряды и отправить их в Тихорецкую, где они будут вооружены из имеющихся там складов. Терские комиссары согласились, однако, на возвращение терским казакам их шашек и кинжалов. Но отобранное в свое время у казаков дорогое, выложенное золотом и серебром оружие так и не было им возвращено. Я передал по станицам, чтобы в начале мая казаки, желающие поступить в формируемые мною отряды, собрались на сборный пункт в станицу Кисловодскую. Председателем Кисловодского совдепа состоял некто Тюленев; это был левый коммунист из монтеров, страшно ненавидевший буржуазию и офицерство, человек в высшей степени дерзкий и грубый. Он, как сторонник углубления классовой борьбы, относился весьма недоверчиво к затеянному Автономовым примирению и всюду это высказывал. Меня Тюленев считал заведомым контрреволюционером, не доверял мне совершенно и всячески препятствовал моей работе, а также восстанавливал против нашего дела и других членов совдепа.
Однако у нас был свой человек в секретариате совдепа, который извещал нас о всех шагах Тюленева. Вдруг он уведомил нас, что им получена телеграмма из Екатеринодара, сообщающая, что Автономов арестован за заговор против Советской власти, приказано арестовать всех, у кого есть какие-либо мандаты за его подписью, и что Тюленев требует на этом основании моего ареста. Тотчас же я созвал совет из Слащова, Датиева и Сейделера: что делать? Вдруг получилось новое известие: в совдепе тревога… большевистский разъезд между Бургустанской и Кисловодском наткнулся на бивак казачьего отряда и был им обстрелян. Прибегает поручик Бутлеров:
— Спасайтесь, полковник, решено вас арестовать!
На один момент мы решили было бежать, тем более что лошади для нас были уже приведены из станицы и спрятаны поблизости. Но бегство мое было бы сочтено большевиками как признание контрреволюционности моих намерений. И это в то время, когда организация отрядов была не закончена, оружие отсутствовало и время для восстания в связи с движением Добровольческой армии еще не назрело. Я решил отправиться сам в совдеп, идти напролом и попытаться спасти дело.
Подхожу к зданию совдепа. Возле него масса народу; раздают винтовки, патроны; страшная суматоха, отрывистые возгласы: «Казаки восстали».
— А вот и вы сами, «товарищ» Шкуро, — иронически возгласил Тюленев, увидя меня входящим в зал заседаний. — А я уже послал привести вас под конвоем.
— Во-первых, я для вас не «товарищ», а господин полковник, — закричал я в свою очередь, — а во-вторых, почему, вопреки мандату главкома Автономова, вы не исполнили до сих пор моего требования и не приготовили помещения и фуража для собирающихся в Кисловодск казаков?
— Предатель Автономов уже арестован, и теперь мы приберем к рукам всю офицерскую сволочь, — дерзко возразил мне Тюленев. — Что касается до казаков, то они несколько поторопились и атаковали наши разъезды еще до получения ваших на этот счет приказов.
— Это недоразумение, — вскричал я. — Вероятно, разъезды первые атаковали казаков, а те лишь защищались.
— Вы арестованы, — объявил мне Тюленев.
Тут ко мне подошли вооруженные солдаты и отвели в комнату рядом с залом заседаний. Дело принимало худой оборот, и я мог плохо кончить, особенно если бы казаки опять подрались с большевиками. Самое ужасное, что, сидя взаперти, я был лишен возможности сноситься с внешним миром и предупредить развитие событий. Через неплотно прикрытую дверь до меня доносились отрывки дебатов, происходивших в зале заседаний, и я разобрал фразу Тюленева: «Если раздастся еще хотя бы один выстрел со стороны казаков, Шкуро нужно расстрелять». Я ходил широкими шагами по комнате, обдумывая положение дел. Проходя мимо окон, видел постоянно кого-либо из своих единомышленников, прохаживающихся с безпечным видом по улице. Сознание, что я не один и друзья заботятся обо мне, вливало некоторую отраду в мое сердце. Охранявший меня часовой производил на меня впечатление добродушного парня.
— Вот, брат, — сказал я ему, — из-за простого недоразумения проливается русская кровь. Свои по своим выпалили, а я в ответе. Чтобы не было напрасного кровопролития, прошу тебя, снеси тайком записку к моей жене. Я напишу, чтобы казаки ушли обратно.