Низкий соснячок по обеим сторонам дороги сменился густым лесом; стволы деревьев скрыли запоздалого ездока. На телеге, невидимый в кромешной тьме позднего осеннего вечера, полулежал человек. Он вымок до нитки и с головой завернулся не то в одеяло, не то в тележное рядно, тщетно пытаясь укрыться от ненастья. Лошадь никто не понукал, и, предоставленная самой себе, она тащила воз по сосновым корневищам, что тянулись через дорогу. Когда чащоба осталась позади и между деревьями пробился слабый свет с хуторов, лежавших за лесом, дорога спустилась в низину, где после недельных обложных дождей стояла глубокая вода. Лошадь, зайдя в неё по колено, боязливо всхрапнула и остановилась.
С телеги послышался хриплый голос проснувшегося ездока:
— Ну, чего там?
Он сел, задёргал вожжами, замахал кнутом. Лошадь осторожно и очень медленно побрела дальше, расплёскивая ледяную воду. Выбравшись на опушку, она снова встала, и теперь уже ни кнут, ни понуканье не могли сдвинуть её с места. Ездок вынул из кармана электрический фонарик и, осветив путь, увидел, как у лошадиных ног неслись через дорогу пенные струи. Здесь протекал ручей, он разлился, затопив подлесье и луга по другую сторону.
Угрюмый свет фонарика сновал по редким стволам, пока человек не отвёл лошадь на прибрежный бугорок — там было чуть посуше — и не прихватил вожжою к пню поваленной ветром ели. Впереди на равнине светилось чьё-то окошко; деревня была тут же, рукой подать, но как попасть туда, как переправиться во мраке через эту стремнину, что уже снесла шаткий деревянный мостик? Человек прошёлся по берегу и наконец заметил бревно, перекинутое через бушевавший поток. Опираясь на жердь, он осторожно перешёл на тот берег и через затопленный луг добрался до невысокого взгорья, а оттуда зашагал к освещённому окну.
Позади осталась банька, длинный ветхий амбар, где ветер махал на крюке колодезным ведром, словно пращу раскручивал. На грязном дворе стояли лужи, нога уходила в глубокую, вязкую слякоть. У старого, крытого соломою дома человек остановился и постучал в оконце. В доме стояла пугливая тишина, затем кто-то на цыпочках подкрался к окну, приподнял занавеску и осторожно выглянул: кому понадобилось так поздно стучаться?
— Хочу с хозяином потолковать, отворите-ка!
— С хозяином? — За окном, видимо, раздумывали.— Хозяина дома нет.
— Тогда переночевать пустите. Нас двое: я да лошадь.
Занавеска на окне снова опустилась, огонёк перешёл в кухню, у двери сдвинули запор. Продрогший, мокрый человек переступил порог. Работник, открывший дверь, посветил фонарём в лицо нежданному гостю.
— Я из Тагаметса, — сказал гость. — Таутс, тамошний хозяин.
Работник не знал ни Тагаметса, ни хозяина, носившего фамилию Таутс, потому что батрацкая судьба привела парня с дальней стороны. Однако он всё-таки передал фонарь Таутсу. Тот вернулся к подлеску, где стояла лошадь, отвязал её и провёл по каменной переправе, что с годами хотя и осела, но всё же устояла против натиска воды. Усталой, запаренной лошади нашёлся приют на гумне, а самого Таутса провели в просторную людскую. В тепле ноги у него отогрелись и начали чесаться, но он всё же не снял ни сапог, ни платья, а залёг, как солдат-фронтовик, у стены на скромном соломенном матрасе.
«Видно, припёрло старика, — подумал работник, прислушиваясь к грозному шуму ветра. Казалось, будто непогода приняла этот дом с высокою крышей за какую-то ладью и хотела унести её ещё дальше в непроглядный ночной мрак. — В этакий дождь выходить из дома. Не иначе, что-то у него стряслось».
Утром, перед тем как пройти на хозяйскую половину, гость пообчистился в кухне, сполоснул лицо и причесался. Потом тихонько постучал в дверь и, заслыша ворчливый голос хозяина, вошёл в горницу.
— Никак, Тынис! Гляди-ка, кто из Тагаметса к нам пожаловал.
Хозяин как будто обрадовался Таутсу, своему дальнему родственнику и другу юных лет, который жил в соседнем приходе и которого он давненько не видал, но радость эта была больше показной, чем искренней. Он знал, о чём думает Таутс, и ясно видел его мысли, словно через тот круглый стеклянный колпак, которым накрывают пирожные в сельской лавке. Поэтому не было надобности спрашивать, каким ветром занесло сюда Тыниса. Вместо расспросов хозяин принялся заранее подыскивать слова, чтобы ответить веско и по-боевому, так как вообще слегка побаивался: мало ли как обернётся, возможно и опасный, разговор.
Слегка закусив, Таутс призадумался, барабаня по столу пальцами. Перед тем как начать невесёлую беседу, он помедлил и затем с усилием сказал:
— Жизнь у меня, дорогой родственник, до того дошла, что всякий день жду — не затарахтит ли мотоцикл на хуторе?
Таутс исподлобья, стыдливо посмотрел на собеседника своими тёмно-голубыми глазами, будто желая узнать, дошёл ли до хозяина Лийвамаа смысл замысловатой фразы.
— Затарахтит, говоришь? — удивлённо спросил тот. — Не понимаю, какого ты мотоцикла ждёшь.
— Не понимаешь? — Таутс разочарованно улыбнулся. — А чего тут понимать: жду что ни день мотоциклиста — и всё. Примчится он на двор, вытащит из кармана бумагу, да и приколотит на стену: хутор, мол, продаётся с молотка! Вот и всё. В старину люди чёрта до смерти боялись, на ночь глядя крестом подушки метили, чтобы нечисть не забралась, а нынче такого не бывает, нынче слушают, не приехал ли мотоциклист. Коль затарахтит — хоть в лес беги, тут и крёстное знамение не поможет. Да, родственничек, до того я дошёл, что весной в пору под ёлку переселяться. Банк меня, того и гляди, за шиворот схватит и вытурит за ворота. Нет, нет, братец, я не привираю, нелегко мне самому про себя этакое говорить: скоро буду гол как сокол, подчистую банк ограбит. Ты, Андрес, устоял в жизни, а я нет. ножку мне подставили. Выручи же, помоги с банками разделаться. Ты, я знаю, при деньгах, а у меня послезавтра хутор пойдёт с аукциона. Ежели сунуть им в глотку тысчонку крон, опять немного дух переведу. Ты человек денежный, Андрес, пособи мне делом и словом.
Бородатый хозяин хутора Лийвамаа буркнул что-то себе под нос и усмехнулся в бороду: водилась за ним такая привычка. Нравом он был податлив и мягок, сторонился крепких слов, твёрдых решений. Случалось, что усмехнётся Андрес в бороду — вот и весь сказ, весь ответ.
— По-твоему, я, что ли, при деньгах да без долгов? — начал он прибедняться. — Нет, Тынис, нету у меня в банке ни денег, ни счёта. Не знаю, кто это про меня по деревне слухи распускает. А как же тебя самого угораздило до молотка докатиться?
— Как угораздило? Что тут мудрёного! Оступился раз, другой, а там и пошло, только держись, — сказал Таутс. — Перво-наперво дочь замуж выдал, за кузнеца Сипельгаса. Ну и деньжат отсыпал за ней порядком. Пришлось из банка прихватить — кузнец в ту пору себе новую избу рубил. Думал я, что лён в цене будет, что за масло порядком выручу, вот годика за два и расплачусь с бачком. После задумал новый скотный двор ставить, да и сыновья тоже… — Таутс потупился, трудно было разматывать путаный клубок мыслей. Чуть погодя он продолжал: — Решили вот с сыновьями дом выстроить по-новому, как о том повсюду на собраниях толкуют, возвести этакий добротный — на веки вечные.
— Кгых, кгых, кгых, — засмеялся Андрес в бороду. — Стало быть, на веки вечные. Кхыг, кхыг! Ну и выстроил?
— Выстроил. Этак долги и набежали: тишком да молчком, без ругани, а платить по долгам приходилось порою на двадцать процентов больше — вот и покрутись. Тут лён в цене упал, потом масло. Что понесёшь банкирам? Напоследок смерть ещё подошла. Аннь умерла, первенца рожавши. И живёт нынче кузнец в доме, что на мои деньги выстроен. За это он хоть бы разок обод на колесо насадил. Жди-пожди. У него за всё плати по таксе — вон что теперь на белом свете творится.
— На белом свете, говоришь? — снова пробурчал бородач как будто по-дружески. — Кхыг, кхыг, кхыг!
— Да, именно так, лийвамааский хозяин. А ты скупишься, ты мне и камня не подашь, чтобы в голову запустить кому следует. А ещё роднёй доводишься. Эх ты!
Большим пальцем Андрес поскрёб рыжую бороду, хоть и не было нужды чесаться.
— Какая ты мне родня — седьмая вода на киселе!
— Коли ты, Лийвамаа, родства нашего стыдишься, дело твоё. Но деньги у тебя есть, — отрезал Таутс. — Небось людям известно, сколько у тебя в банке на книжку положено — сумма изрядная! Ты, говорят в деревне, и на льне сумел разжиться. Я же не грабить тебя пришёл, не так, чтобы взять — и ходу, плакали твои денежки. Нет, я не подведу, до цента расквитаюсь. Только будь ты человеком!
Андрес вытянул нижнюю губу и ловко сплюнул под стол.
— Отдавать деньги нелегко, — назидательно сказал он, — обещать легче. Ежели тебя ссужать, то без верной бумаги — ни за что! Вот так! Давай верную бумагу взамен!
— Бумагу?
Бородач молчал, шевеля губами, словно пытаясь удержать слова, вылетевшие ненароком. Дёрнуло же его сказать, что он может выручить Таутса под надёжное обязательство.
Помолчав, Андрес добавил:
— Неси вексель, Тынис, неси вексель с крепкими подписями.
— Ну, ты, Андрес, совсем вроде ежа, никак тебя не ухватить, пока вверх брюхом не повернёшь. Посуди сам: ну кто за меня распишется, коли мне и наличными в долг не дают.
— В таком случае кончим разговор.
Таутс вздрогнул.
— Твои ли это слова, старина Лийвамаа? — усомнился он, покачав головой. — Не иначе как тебе их твой сын-подлюга втемяшил. Они тебе и в рот не лезут. Ишь как сразу отрезал: кончим разговор! Эх, Андрес!
Таутс покраснел и вскочил со стула. Сколько времени он уламывал родственника, а теперь оказалось, что рыжий бородач только морочит гостя и вовсе не собирается ссужать деньгами. Требовать подписи поручителей сейчас, когда человеку грозит молоток, это всё равно что кричать утопающему: «Эй, плыви-ка к берегу!».
— Я дам тебе гарантию, — вспылил Тынис и хватил по столу, но не кулаком, а ладонью. — Дам, скупердяй, дам, да ещё такую гарантию, о которой ты и не мечтал. Мужик я ещё сильный и расторопный, жена у меня такая же, сыновья — крепыши, ничем не проймёшь. Так вот, мы договор с тобой заключим — чёрным по белому: будем гнуть спину на тебя, пока весь долг не отработаем. Все четверо закабалимся вроде крепостных, а ты только кнутом помахивай.
Он умолк. Искоса поглядывали хуторяне друг на друга. Обоим было не по себе, оба со страхом думали о таком ужасном договоре: самих себя продавать.
— К чему такие речи, Тагаметса, — с упрёком сказал Андрес, — не пристало это мужчинам. Не хочу я тебя закабалять. Этого и закон не позволит. Ты эти шутки висельника брось, Мне и впрямь не ссудить тебя деньгами. Недолог день, я и сам, смотришь… Кхыг, кхыг.
— Андрес, Андрес! Тебе ли жалобиться! Скоро, мол, сам того…
И всё-таки не дал хозяин в долг. Под залог дюжих даровых батраков и то не ссудил.
Багровый от возбуждения Таутс поднялся с места. Дрожащими пальцами он хватался за пуговицы, но пальцы скользили, срывались и не могли застегнуть куртки.
Встал и Андрес. Тем разговор и кончился. У крыльца стояла лошадь, ждала хозяина. Таутс, кряхтя, забрался в телегу и тяжко сел на примятый мешок с сеном.
Утро было мглистое. Телега выехала со двора, в тумане стали тонуть очертания хуторских строений, Вскоре ездок остался один на один с этой серой и зыбкой мглою, отделявшей его от прочего мира. Думы у Таутса были так безотрадны, что он сначала не замечал своего одиночества. Однако время шло, серая холодная пелена тянулась по-прежнему, и ему показалось, точно он едет по узкой полоске земли куда-то далеко в море. Изредка в этой свинцовой беспредельности слышались мужские голоса, хриплые и спокойные, как будто на лодках неторопливо переговаривались между собой рыбаки. Прошло несколько часов, пока узкая полоска земли вокруг Таутса не стала шириться, взор понемногу начал различать крупные недвижные контуры придорожных построек. Воображение превращало их в остовы кораблей, выброшенных на берег.
Оттуда — жутко подумать — петушиный крик.
У старого бескрылого ветряка телега свернула на просёлок. Туман, поднявшись к небу, сбился в живописные кучевые облака. Телегу раскачивало и трясло — путь шёл по болотистой низине среди мелкого ольшаника, и сюда, чтобы укрепить дорогу, набросали строительного мусора. Затем колея взобралась повыше, недолго шла лесом и снова спустилась к болоту, плутая в зарослях. Наконец колёса затарахтели по мостику, перекинутому через канаву. Тут начиналась земля Тагаметса. Близ пастбища, за песчаным откосом, показались хуторские постройки, подле них зазеленел фруктовый сад. С вершины холма Таутсу открылся широкий вид на родной хутор, где с самого утра — он не сомневался в этом — царило беспокойное ожидание. Там, наверно, все глаза проглядели, ожидая возвращения Тыниса: не везёт ли он доброй вести? Да, добрая! Хорошо ещё, что его не проводили насмешками и бранью, как это случалось в других местах, куда он ездил за подписями на вексель или за деньгами в долг. На прошлой неделе один из хозяев, у которого и амбары были сложены из камня, чуть не взашей выгнал Таутса. «Чего тебе надо, — говорил сосед, — зачем пришёл? Кошельком пустым под носом трясти — пособите бедненькому! А чем расплачиваться будешь? Хутор твой — пиши пропало, банк сграбастает; тебе самому перо в задницу сунут — проваливай-ка на все четыре стороны. Новый хозяин приедет, начнёт жить-поживать, яичницу жарить, варенье варить, Эх, да что там! Плевать мне на твой кошелёк — вот тебе вместо денег!»
Всюду Таутса встречали и провожали одним и тем же: предлагали переночевать, поесть, давали добрый совет, наставляли, бранили. Словом, получай всё, кроме денег. Денег не давали нигде, нисколько. Пройдут сутки, одни лишь сутки — и Таутс больше не хозяин. Завтра все его владения перейдут к тому, чья мошна потолще. Тот и заполучит хутор с молотка, заплатит меньше, чем стоит Тагаметса, вроде как в подарок. А может быть, и накинет кто-нибудь, поторгуется из-за хутора. Говорили, что много людей зарятся на Тагаметса.
Вечером накануне аукциона Пеэтер — старший сын Таутса — повстречал за банькой, дымившейся у выгона, одного из таких охотников приобрести хутор. Понуро стояла в лощине сухопарая кобыла, запряжённая в крашенную охрой рессорную повозку. Вожжи были обмотаны вокруг деревца. Приезжий, не зная хозяйского сына в лицо, принял парня за батрака и повёл речь о продаже Тагаметса.
— Как тут насчёт полей да сенокоса? — спросил он. — Толкуют, что всё заброшено, запущено. Старик, слышно, никудышный хозяин.
Пеэтер смерил говоруна негодующим взглядом и отрезал:
— Запущено или нет — кому какое дело? Нечего сюда соваться!
Приезжий растерялся было, услышав столь заносчивый ответ, но Пеэтер, заговорив более мирно и по-деловому, помог незнакомцу преодолеть замешательство. Нарочитое спокойствие и обстоятельность Пеэтера были вызваны тем, что ему волей-неволей пришлось выдавать ложь за правду. Он сказал:
— Завтра ничего из аукциона не выйдет. Хозяин сам разделается с долгами. Не таков Таутс, чтоб зазря хутор спустить.
На лице у приезжего отразилось разочарование. Он глубже засунул руки в накладные карманы парусинового дождевика. Вот тебе и на! И это всё, что довелось услышать о продаже Тагаметса? Видимо, так, ибо Пеэтер, вскинув топор на руку, повернулся и, хлюпая промокшими сапогами, зашагал по тропинке к дому.
Не больше сумел разузнать приезжий и позднее, когда встретил младшего сына Таутса — Ээди, который с лопатой за плечами спускался под вечер с холма. Подросток издали увидел, как неизвестный возился около своей жёлтой повозки — сгребал сено, заданное лошади, и запихивал под сиденье.
— Чего вынюхиваешь, старина? Аукционным духом потянуло, что ли? — издали прокричал Ээди, и в голосе у него прозвучали не по возрасту серьёзные нотки. — Набралось вас, как жуков навозных. Один другого лютей да прожорливей.
Приезжий с любопытством смотрел на подходившего к нему воинственного паренька и думал: что кроется за этими словами — вызов или просто шутка? Но когда, дойдя до тропинки, подросток остановился, приезжий уже мог с уверенностью сказать: задиристый! Наверно, оба парня — хозяйские сыновья, потому и петушатся.
— Вынюхиваю или нет — дело моё, — сердито возразил он подростку, считая, что мужской разговор следует вести на равных началах. — Кому-нибудь да придётся выбивать нужду с вашего хутора. Не мне, так другому.
Ээди воткнул лопату в землю, и у него мелькнула мысль: не опрокинуть ли эту жёлтую повозку вверх колёсами и не показать ли незнакомцу дорогу восвояси?
— Ладом говорю тебе, — заорал паренёк, — катись ты со своим поганым ящиком подобру-поздорову, не то худо будет. И заруби себе на носу, что мы в последний раз видимся. Иначе — во! У меня работа чистая.
Приезжий не стал разжигать ссоры, он взнуздал лошадь, сел в телегу и уехал. Ээди, всё ещё обуреваемый злобой, вытащил лопату из земли и зашагал домой. Повыше, там, где расстилались поля, закатное солнце уходило за каменную ограду. Багровела одна лишь половина бронзового солнечного диска. Видно, и светило побаивалось воинственного парня.
Потом солнце кануло за горизонт, словно пловец в воду, чтобы вынырнуть на дальней сторонке. Надолго скрывалось оно в ночной тьме, и даже месяц не пожаловал сегодня землю своим хилым светом.
Со страхом встречали эту ночь в Тагаметса — бессонную ночь перед аукционом.
Тынис поднялся затемно, надел новый костюм, натянул высокие сапоги и отправился в город. Мерцающий огонёк закопчённого фонаря ровнёхонько поплыл вдоль тёмных полей к лесу, где и пропал на узкой песчаной тропке. Тынис не мог отсиживаться дома, ведь может статься, что уже сегодня в зале суда его хутор перейдёт к новому хозяину.
Тынис пришёл в город, когда часы на фронтоне ратуши пробили десять. До аукциона оставался целый час, но Тынису не захотелось бродить по улицам, и он сразу направился к зданию суда. Ему казалось, что там тоже царит утренняя тишина, стынут безлюдные коридоры и зевают от скуки пустые скамьи. Он осторожно открыл входную дверь, которая была почти вдвое больше, чем в Тагаметса, вошёл в просторный вестибюль и, оторопев, застыл на месте. Затем, когда глаза привыкли к полумраку, Тынис увидел скамьи, на которых тесно сидели женщины и мужчины.
Несмотря на свои пожилые годы, он ступал на каменный пол судебного здания лишь второй раз в жизни. Впервые это случилось много лет назад, когда его вызвали сюда свидетелем. И сейчас, чтобы не заблудиться во множестве коридоров и закоулков, Тынису пришлось порасспросить, как пройти в аукционный зал. Крестьянин, чья кепка козырьком выглядывала из кармана, направил его наверх. Поднимаясь на второй этаж, Тынис встретил узника с изжелта-бледным лицом. На руках и ногах у заключённого позвякивали кандалы. Один конвойный шёл следом за ним, двое — по бокам. Тяжёлой поступью спускался узник, но не легче были шаги и у Тыниса, шедшего наверх, Бесконечно тянулась лестница с её тремя мучительными поворотами.
Двери в аукционный зал были ещё закрыты. Люди в ожидании пристава уселись на скамейках вдоль коридора. Народу собралось немало, и Тынис протиснулся в самую гущу, Наконец пришёл судебный пристав, дверь в зал открыли, и все расселись по местам.
Тынис опустился на последнюю скамью возле пылавшей жаром печки. Странное чувство овладело им: словно его самого, закованного в кандалы, одетого в полосатый арестантский халат, доставили сегодня в суд за убийство, которое карается по закону пожизненным тюремным заключением. Да, сегодня и ему — он знал это — вынесут в суде приговор — приговор на всю жизнь.
Возле стола, за которым восседал судебный пристав, толпилось несколько человек. Какой-то очкастый еврей вытащил из портфеля и бросил на стол пачку денег — купюрами по пятьдесят крон. Мысли у Тыниса мешались. Он не мог сосредоточиться и видел лишь то, что само бросалось в глаза. Да, бумажки были все одного достоинства — полусотенные. Опытные пальцы кассира пролистали пачку, а затем был оглашён список недвижимостей, подлежавших продаже с молотка. Желающих принять участие в аукционе вызывали на регистрацию.
— Хутор Тагаметса, владелец Тынис Таутс, размер участка пятьдесят десятин, долг четыре тысячи восемьсот крон. Тех, кто хочет участвовать в аукционе, просят записаться.
На две недвижимости, которые шли в списке первыми, покупателей не нашлось из-за высокой цены. Тынис расправил сутулую спину и пристально поглядел на людей у судейского стола. Авось не найдётся желающих приобрести его хутор, авось долг, лежащий на Тагаметса, покажется чересчур обременительным. Если так, значит, его пощадили до следующего аукциона; может быть, за это время ему улыбнётся счастье, и он разделается с банком. Да, кажется, никто не хочет записываться. Может статься…
Но тут со скамьи поднялся бритоголовый человек, одетый в серое полупальто с кенгуровым воротником. Человек прошёл за перегородку к столу пристава и записался на аукцион. Потом туда же проследовала какая-то женщина и, наконец, грузный, крупного телосложения старик лет восьмидесяти.
Стало быть, конец, выхода нет, Тагаметса продадут. Тынису почудилось, словно весь мир вокруг него внезапно потускнел, словно вся каменная громада судебного здания навалилась на плечи.
Старик, записавшись, вернулся обратно и сел на скамейку неподалёку от Тыниса.
— Здоров мужик, жить, видно, не надоело, — молвил кто-то поблизости, — сам одной ногой в могиле стоит, а туда же — хутор покупать. Не иначе как с девкой спутался.
Сказанное донеслось до старика, и он поднял холодные серые глаза, чтобы возразить говорившим.
— При чём тут я, — огрызнулся, — не себе покупаю, сыновья у меня, для них.
Его беззубый рот сжался и напомнил собой большую зарастающую рану. Вдоль старческих висков тянулись прядки редких слипшихся волос, а щёки в мелких прожилках отливали розовым.
Аукцион начался. Пришёл черёд Тагаметса; всех трёх записавшихся позвали за перегородку. Уставившись в пол, Тынис неподвижно сидел у стены. Ему невмоготу было следить за ходом аукциона, но тем настороженней прислушивался он ко всему, что происходило в зале.
Первым послышался слабый женский голос, предложивший к основной сумме всего лишь крону.
— Набавляю. Пятьдесят крон, — раздался самоуверенный возглас бритоголового. Вслед за тем между тремя соперниками начался бестолковый и суматошный торг; накидывали за один раз по две—три кроны.
— Ещё крону!
— Две!
— Одну!
Сумма подошла к пяти тысячам, все трое стали набавлять поменьше, по центам, словно истратились в дым. И всё же около четверти часа тягались они из-за Тагаметса.
— Пять тысяч крон, — глухим, как бы несущимся из пустой глиняной трубы, гортанным голосом злорадно и неожиданно прокричал старик. Торгуясь, он орудовал только языком и губами, потому что стариковские дёсны давно лишились зубов.
Женщина промолчала, а немного погодя разочарованно заявила, что отказывается участвовать в аукционе.
— Пять тысяч и одна крона! — воскликнул соперник старика. Однако чувствовалось, что, называя эту сумму, он колебался и побаивался.
— Ещё пятьдесят центов!
Сдался и бритоголовый.
— Больше не даю, — проговорил он тихо.
Утомлённый пристав перевёл дух.