— А как же иначе? Я и сама его люблю. Но если ты пытаешься меня уверить, будто он влюблен, то я не могу серьезно отнестись к твоим опасениям.
— Дорогая Лукреция, не стоит этим шутить! Когда имеешь дело с такой глубокой и цельной натурой, как у моего бедного друга, тогда все серьезно. Больше того, весьма и весьма серьезно!
— Нет, нет, Сальватор, ты заблуждаешься. Если б ты сказал, что твой друг питает ко мне глубокую дружбу, сильную, если угодно, пылкую признательность, я бы ответила, что это вполне возможно, ибо он человек необыкновенно мягкий и благородный. Но если ты утверждаешь, что этот юноша влюбился в твою уже далеко не молодую приятельницу, я скажу тебе в ответ: это немыслимо. Ты обратил внимание на то, что каждое слово, которое он адресует мне, сопровождается крайним волнением: это — следствие его слабости и еще не изжитой до конца нервной экзальтации. Ты не раз слышал, в каких восторженных выражениях он благодарит меня за то немногое, что я для него делаю: это — следствие благородной привычки возвышенно мыслить и возвышенно изъясняться; красноречие вообще свойственно людям с прекрасной душою, а у Кароля эти природные качества получили еще большее развитие благодаря широкой образованности и хорошим манерам. Но думать, что он меня любит? Какое безумие! Ведь он меня даже не знает, а если бы знал, если бы ему была известна моя жизнь, он бы просто боялся меня, бедный мальчик! Огонь и вода, небо и земля не столь не схожи, как мы с ним.
— Небо и земля, огонь и вода — стихии противоположные, но в природе они постоянно сливаются или готовы слиться. Облака и утесы, вулканы и моря, сталкиваясь, как бы сплетаются в тесном объятии; в вечных катаклизмах они одновременно разрушаются и гибнут. Так что твое сравнение только подтверждает мою мысль, и мои опасения должны стать для тебя понятными.
— Все это очень поэтично, но не имеет никакой почвы! Говорю тебе, Кароль, вероятно, стал бы меня презирать и ненавидеть, если бы узнал, какая грешница ходила за ним, как сестра милосердия. Из твоих постоянных рассказов мне известны его нравственные правила и воззрения, потому что, должна признаться, сам он никогда со мной на такие темы не беседовал. Но тебе-то ведь хорошо известны его взгляды и его нрав. Как же ты можешь допустить, что между нами возможны близкие отношения? Полно, я прекрасно знаю, что станет он думать обо мне, когда его здоровье полностью восстановится и к нему возвратится ясность суждений. Я не строю на сей счет никаких иллюзий! Через полгода в Венеции, или в Неаполе, или же во Флоренции кто-нибудь начнет в его присутствии рассказывать о моих достойных сожаления романах и о тех уж вовсе неприглядных похождениях, какие мне приписывают, ибо чего только не придумывают о людях обеспеченных! И тогда… вспомни о том, что я тебе сейчас говорю! Ты увидишь, твой друг сделает слабую попытку вступиться за меня, потом примется горестно вздыхать, а под конец скажет: «Как жаль, что так чернят эту славную женщину, ведь я питаю к ней самые дружеские чувства и глубокую признательность!» Вот какое воспоминание оставит по себе в сердце Флориани этот гордый юноша. Воспоминание сладостное, но печальное; однако ни на что другое я не претендую. Как всегда, мне мила только правда. Ты прекрасно знаешь, Сальватор: у меня достанет сил, чтобы безропотно принимать последствия моего прошлого, они меня не смущают и не оскорбляют, ибо ни в какой мере не нарушают той душевной ясности, какая живет во мне.
— Твои слова переполняют меня грустью, милая Лукреция, — сказал Сальватор, с нежностью пожимая ее руку, — но все это верно за одним лишь исключением! Да, мой друг покинет тебя, уедет отсюда, как только у него хватит на это сил, а произойдет это, едва он поймет все, что происходит в его душе. Да, он станет прислушиваться к словам глупцов, которые будут описывать твою жизнь, ничего о ней толком не зная, и к словам низких завистников, которые будут клеветать на тебя. Да, он станет страдать из-за этого и горестно вздыхать! Но я никак не могу согласиться с тем, что на том все кончится, что боль его исчезнет от нескольких слов и что, призвав на помощь разум и волю, он отбросит всякое воспоминание о тебе. Отныне Кароль еще более несчастлив, чем прежде, причем несчастлив навсегда, хотя сам он этого еще не замечает в опьянении первой любви!
— Ловлю тебя на слове! — воскликнула Лукреция, внимательно слушавшая графа. — Ты упомянул о первой любви. Но от тебя же самого мне известно, что я не первая его любовь, а потому если даже предположить, как ты утверждаешь, что он меня любит, то это не так уж страшно. Разве ты не рассказывал мне, что Кароль был помолвлен с красивой девушкой его круга, что ее смерть оставила его безутешным и он, быть может, никогда в жизни не полюбит другую женщину?.. Именно об этом ты твердил мне в первые дни после вашего приезда; если это правда, то он не мог меня полюбить, если же он все-таки влюбился, то, вполне возможно, другая женщина изгладит мой образ из его памяти.
— А если чувство к тебе будет жить в нем еще пять или шесть лет! Ведь когда умерла Люция, Каролю было восемнадцать, а до встречи с тобою он и смотреть не хотел ни на одну женщину.
— Как ты можешь сравнивать то его чувство с предполагаемым чувством ко мне! Это совершенно разные вещи! Вполне понятно, что он целых шесть лет оплакивал утрату ангельского создания: ведь она была под стать ему, долг и сердечная склонность предписывали Каролю предпочитать эту девушку всем остальным! И совсем другое дело я, увядающая театральная дива… вдова, потерявшая нескольких… любовников (мне никогда не приходило в голову их считать!)… Полно, не пройдет и двух месяцев, как он обретет прежнее спокойствие, если даже допустить, что он его потерял. Послушай, Сальватор, довольно об этом! Твои предположения огорчают меня и даже причиняют некоторую боль. Почему так случается, что твоя злополучная приятельница, к которой ты все эти три недели неизменно проявлял драгоценное доверие и братскую привязанность, непременно оказывается предметом грубых вожделений мужчин, и даже самого целомудренного и болезненного из твоих друзей? Неужели после всех моих заблуждений, которые я искупила ценою тяжких мук и, уповаю, в какой-то мере исправила несколькими добрыми делами, я не вправе рассчитывать на то, чтобы благовоспитанные молодые люди относились ко мне как к старшему и нежному другу? Кем предначертано, что я должна играть для них роль змея-искусителя, когда во мне не больше лукавства, чем в Стелле или Беатриче? Разве я кокетка? Разве я все еще хороша собой? Corpo di Dio![5] — как любит говорить мой старик отец. Я изо всех сил стараюсь не вызывать ни страха, ни зависти и мечтаю лишь о том, чтобы меня оставили в покое. Господи! Я прошу только одного: отдыха, забвения. Вот о чем я тайно вздыхаю, вот о чем громко молю, как мучимый жаждой олень, ищущий водопоя. Когда же, наконец, слово «любовь» перестанет звучать в моих ушах как фальшивая нота?
— Мой бедный, мой милый друг, — сказал Сальватор, — напрасно ты восстаешь против неизбежности, тебе еще долго придется противиться если не собственным страстям, то домогательствам мужчин, которые будут встречаться на твоем пути. Чего только я не делаю, чтобы сохранять спокойствие рядом с тобою, но даже мне это не всегда удается, а ведь я…
— Как, ты опять за старое! — воскликнула Флориани с простодушием, почти комическим отчаянием, — И ты, Брут? Лучше убей меня, и тотчас же. По крайней мере я буду избавлена от этих вечных и назойливых признаний!
— Нет! Нет!.. Со мною кончено, — поспешил успокоить ее Сальватор, боясь, что мгновенная веселость Лукреции сменится печалью. — Я никогда больше ничего не скажу тебе о своих чувствах, никогда не заговорю о себе, даже если это будет угрожать мне гибелью. Обещаю тебе, клянусь! Но не надейся, что так станут вести себя другие мужчины: напрасно ты будешь утверждать, что постарела, они по-прежнему станут любоваться тобой, любоваться бьющей в тебе ключом жизнью. Даже если ты всегда будешь так небрежно причесываться, будешь постоянно ходить в этом домашнем платье, которое походит скорее на одеяние кающегося грешника, чем на женский наряд, ты вопреки всему будешь казаться красивее других женщин! Кто, кроме тебя, может позволить себе появляться при ярком свете дня небрежно одетой, подставлять руки и шею ярким лучам солнца, утомлять глаза и утрачивать свежесть кожи, проводя бессонные ночи у изголовья больного (а ведь ты ко всему еще воспитала чуть не полдюжины детей, работала, огорчалась, страдала… чего только ты не пережила!), и после всего этого воспламенять воображение мужчин — и таких целомудренных, как мой друг Кароль, и таких умудренных опытом, как твой друг Сальватор!
— Вот что, если ты не оставишь этого тона, — вышла из себя Флориани, — если ты и дальше будешь утверждать, что меня еще ждет впереди страсть, я, кажется, способна нынче же вечером плеснуть себе в лицо кислотою или еще какой-нибудь отравой, чтобы встать поутру безобразной.
— Неужели ты и вправду можешь столь жестоко поступить с собой? — растерянно спросил Сальватор.
— Да нет, это я просто так сказала, — бесхитростно призналась Лукреция. — Я достаточно страдала, и новые страдания мне ни к чему.
— Но предположим, что можно обезобразить себя, не рискуя ослепнуть и не испытывая боли… Ведь ты все-таки этого не сделаешь?
— Не сделаю, потому что я по натуре жизнерадостна, к тому же я актриса и люблю красоту; а потом я не хочу, чтобы перед глазами у моих детей было что-либо уродливое. Мне бы самой стало страшно, если б я вызывала у других ужас и отвращение. И все же, уверяю тебя, если на одну чашу весов передо мной положат муки новой страсти, а на другую — печальную необходимость стать безобразной, я колебаться не стану.
— Ты говоришь искренне, и меня это пугает. Такая женщина, как ты, на все способна! Гони от себя эти сумасбродные мысли, Лукреция! Не уподобляйся некоей прусской принцессе, сестре Фридриха Великого, которая, как гласит молва, обезобразила свое лицо, чтобы навсегда избежать замужества и сохранить верность возлюбленному.
— Поступок, достойный восхищения, — заметила Флориани. — Ведь большей жертвы для женщины не существует.
— Да, конечно, однако история еще гласит, что, уничтожив свою красоту, она одновременно подорвала здоровье и нрав у нее стал капризный и злой. А потому оставайся красивой, иначе ты рискуешь утратить и доброту, а она тоже немалое сокровище.
— Друг мой, время все поставит на свои места, — сказала Лукреция. — Мало-помалу, даже не думая, даже, быть может, не заметив этого, я подурнею и тогда, надеюсь, наконец-то почувствую себя счастливой. Печальный опыт убедил меня в том, что страсти не приносят счастья, но я все еще лелею мечту о спокойном и чистом существовании, я уже сейчас предчувствую такую возможность, и она сулит мне тихую радость. А потому не говори мне, что твой друг нарушит эту радость своими муками. Я сделаю так, что он сам не захочет меня любить.
— Но как ты этого добьешься?
— Поведаю ему всю правду о себе. Помоги же мне в этом. Не скрывай от Кароля ничего… Да что это я говорю? Неужели я так безрассудна, что поверила тебе? Не может он меня любить! Разве не носит он у себя на груди портрет невесты?
— Ты думаешь, он и вправду любил ее? — спросил Сальватор после короткого молчания.
— Да ведь ты сам мне сказал, — ответила Лукреция.
— Я прежде в это верил, потому что Кароль в это верил и весьма красноречиво о том говорил, — продолжал Сальватор. — Но, между нами говоря, ведь мужчина, не обладавший женщиной, способен любить ее только умозрительно. Настоящая любовь не может вечно питаться одними желаниями да сожалениями, не правда ли, друг мой? Когда я теперь вспоминаю об отношениях, существовавших между князем Каролем и княжной Люцией, я утверждаюсь в мысли, что любовь существовала только в их воображении. Они и виделись-то всего пять или шесть раз, да к тому же в присутствии родителей!
— И это все?
— Да, Кароль мне сам рассказывал. До помолвки они были едва знакомы, а вскоре она умерла, так что у них даже не было времени узнать друг друга.
— Ну, а ты, ты видел эту княжну?
— Однажды видел. Она была красивая девушка, хрупкая, бледная, чахоточная… Я сразу заметил, хотя об этом тогда еще никто не говорил. Она была очень изящна и элегантна; одевалась изысканно и держала себя весьма надменно, хотя, на мой взгляд, слишком уж манерно; у нее были голубые глаза, пушистые волосы, матовая кожа, ангельское выражение лица и любовь к картинным позам. Мне она не понравилась. Слишком уж она была романтична и высокомерна; она принадлежала к числу тех женщин, которым мне всегда хочется сказать: «Когда говоришь, раскрывай рот; когда ходишь, ступай по земле; когда ешь, хорошо прожевывай пищу; если уж плачешь, пусть из твоих глаз льются слезы; если играешь на фортепьяно, прикасайся к клавишам; смейся всей грудью, а не одними бровями; когда здороваешься, отвешивай людям поклон, а не кивай подбородком. Если ты мотылек или одуванчик, лети по ветру, а не щекочи нам глаз или ухо. И последнее: коли ты неземное создание, то так и скажи!» Словом, она раздражала меня, ибо только походила на женщину, на самом же деле была каким-то бесплотным существом. Она обожала украшать себя цветами и так безбожно душилась, что в тот день, когда я имел честь сидеть за обедом возле нее, у меня нестерпимо разболелась голова. Она благоухала, точно набальзамированный покойник, а по мне уж лучше саше в шкафу, нежели такая женщина рядом: ведь тогда ты по крайней мере не обязан все время вдыхать благовония.
— Я не могу удержаться от смеха, представляя себе облик этой княжны, — сказала Флориани, — однако чувствую, что ты сильно преувеличиваешь и рисуешь ее такой под влиянием досады. Вижу, что ты не понравился княжне Люции. Должно быть, твои комплименты показались ей недостаточно изысканными. Но не будем тревожить покой усопших и отнесемся с должным уважением к тому образу, который живет в чистой душе князя Кароля. Больше того, я хочу, чтобы он подробно рассказал мне о ней: это оживит в нем воспоминание о былой любви, а сейчас оно для него окажется благотворным. Доброй ночи, друг мой! Будь покоен, Кароль способен полюбить только сильфиду!
XIII
Лукреция чистосердечно уверяла себя, что Сальватор заблуждается. Она знала, что граф и сам питает к ней привязанность сильную, но, если можно так выразиться, спокойную, привязанность искреннюю, но не безрассудную, такую, что не налагает цепей и не мирится с ними, — словом, привязанность глубокую, но великодушную, которая допускает и шалости на стороне, и мимолетные измены, была бы только охота да случай представился.
Флориани тоже избегала цепей и была уверена, что страсть ей больше не угрожает; однако она составила себе столь высокое представление о любви, всегда отдавалась чувству с таким самозабвением, наконец, была от природы такой прямодушной и страстной, что рассудочный подход к любви мог бы вызвать в ней только возмущение. Она всегда любила безоглядно, и если бы вдруг поняла, что, оказывается, чувственность все еще сохраняет над нею власть, то обуздала бы ее и заставила умолкнуть, но не согласилась бы на близость с человеком, не испытывая любовного восторга и вполне искреннего, хотя, возможно, и ошибочного убеждения, что никогда не расстанется со своим избранником и будет верна ему до гроба. Так было всегда; и если страсть Лукреции длилась не дольше недели или, как сказал Сальватор, не дольше часа, она и тогда верила, что эта страсть будет продолжаться всю жизнь. Необычайная склонность к иллюзиям, слепая доверчивость и доброжелательство, бесконечная нежность души и, как следствие этого, неосмотрительность, непростительные ошибки и слабость, беспредельная преданность людям, ее недостойным, щедрая трата душевных сил на цели, казавшиеся ей высокими, а на самом деле весьма жалкие, — все это сделало жизнь Лукреции Флориани возвышенной, но безрассудной и достойной сожаления.
Шла ли речь об исполнении желаний или об отказе от них, она действовала быстро и решительно; уже почти год она считала, что навсегда освободилась от любви и никогда больше не подпадет под ее власть. Лукреция так скоро привыкала к принятому решению и его последствиям, что без труда убедила себя, будто одержала полную и окончательную победу над страстями, и уверенность эта была столь велика, что она порою готова была поклясться, будто уже лет двадцать никого не любит.
А между тем ее последняя душевная рана еще только-только затянулась и, как бравый солдат, который пускается в поход, хотя лишь с трудом переступил порог лазарета и у него еще подкашиваются ноги, Флориани без страха ежедневно общалась с двумя мужчинами, а ведь каждый из них был на свой лад влюблен в нее. Она мысленно успокаивала себя тем, что одного никогда не любила, а другого никогда не полюбит, и считала: коль скоро по воле провидения она им сейчас необходима, то незачем терзаться из-за воображаемых опасностей, связанных с таким положением.
Перед тем как войти к себе в спальню, Лукреция задержалась в будуаре: присев к туалетному столику, она с очаровательной непосредственностью распустила волосы и принялась расчесывать их на ночь. Потом, припомнив весь разговор с графом Альбани, подумала: «Возможно, это наивная хитрость со стороны Сальватора, он решил выведать, что я думаю о его друге, и понять, как ему самому лучше действовать — захватить меня врасплох или разжалобить? Он заговорил о мнимой любви Кароля, чтобы вновь пуститься в излияния, которые я не пожелала выслушивать!»
Казалось бы, некоторые слова, вырывавшиеся у князя, красноречивые восклицания, выразительные взгляды должны были все объяснить Лукреции, тридцатилетней женщине с немалым жизненным опытом. Но она сохранила детское простодушие и чистоту, хотя всякая другая на ее месте давно бы их утратила: это и придавало ей особое очарование. Возможно, именно потому она и казалась столь юной, именно потому она сразу же пленяла людей.
Расчесывая волосы перед зеркалом при свете одной-единственной свечи, она вдруг посмотрела на себя с таким вниманием, с каким не смотрела уже целый год; однако Лукреция до такой степени не привыкла жить для себя, что, бросив взгляд на свое лицо, она прежде всего вспомнила о мужчинах, которые когда-то ее любили. «Право же, если б они увидели меня сейчас, то вряд ли влюбились бы! — подумала она. — В самом деле, как могу я кому-нибудь понравиться, если те, кто в свое время любил меня не только потому, что я была молода и хороша, но и потому, что у них были на то гораздо более веские причины, ныне даже не вспоминают обо мне?»
Флориани не была счастлива в любви, и все же она нередко возбуждала такую сильную страсть к себе, что ей конечно же не могло польстить минутное увлечение молодого человека: той, что так долго была кумиром, незачем становиться игрушкой!
Задернув прозрачные занавески на зеркале, Лукреция ощутила какой-то прилив сил при мысли, что отныне ни у кого уже не будет прав на нее; однако, взяв со столика свечу, чтобы осветить себе путь в спальню, где мирно почивали ее дети, она невольно вздрогнула, ибо едва не столкнулась с призраком.
— Как, это вы, любезный князь? — удивилась она, придя в себя после мгновенного испуга. — Мы-то думали, что вы крепко спите, а вы вовсе на ногах! Что случилось? Вы себя дурно чувствуете? Возле вас никого не было? Сальватор только что распрощался со мною, стало быть, он еще не успел дойти до вашей комнаты. Говорите же, я очень встревожена!
Князь был так бледен и взволнован, так дрожал, что и в самом деле было из-за чего встревожиться. Он даже не мог сразу ответить.
— Не бойтесь ни меня, ни за меня, — сказал он наконец, совладав с собою, — я здоров, вполне здоров… Но только мне не спалось, я подошел к окну. И услышал голоса… Мне очень хотелось сойти вниз и вмешаться в ваш разговор. Но я не решился… я долго колебался! Наконец, не слыша больше ничего и увидя, что Сальватор один бродит по саду, я принял важное решение… Я решил немедленно разыскать вас… Простите, я так взволнован, я не знаю, что делаю, где нахожусь, не знаю, как у меня достало дерзости войти в ваши комнаты…
— Не тревожьтесь, — мягко сказала Лукреция, усаживая Кароля на диван, — я совсем не сержусь, вижу, вам нездоровится, вы едва держитесь на ногах. Должно быть, любезный князь, вам приснился дурной сон. Куда подевалась Антония? Почему эта взбалмошная девчонка оставила вас одного?
— Я сам ее об этом попросил. Пойду к себе… Еще раз простите, боюсь, что сейчас я просто в бреду!
— Нет, нет, останьтесь, успокойтесь, пожалуйста. Я разыщу Сальватора, мы вместе развлечем вас, и за беседой вы забудете о своем недомогании, а когда почувствуете себя лучше, граф проводит вас в вашу комнату. Зная, что он рядом, вы спокойно уснете.
— Не зовите Сальватора, — возразил князь, пылко сжимая руки Флориани. — Он ничего не может сделать для меня, вы одна можете все. Выслушайте же, выслушайте меня, а потом я готов даже умереть, если силы, которых у меня еще так мало, иссякнут в отчаянном усилии, когда я попытаюсь высказать то, что мне необходимо вам сказать. Я слышал все, что говорил Сальватор нынче вечером, и все, что вы ему отвечали. Мое окно было раскрыто, а вы сидели под ним, — в торжественной ночной тиши голоса звучат ясно. Итак, я все знаю: вы меня не любите, вы даже не верите, что я вас люблю!
«Ну вот, опять начинается!» — подумала Флориани, и при мысли о том, что ей вновь предстоит отстаивать свою свободу, стараясь при этом не ранить скорбную душу князя, она заранее ощутила горечь и усталость.
— Дитя мое, — начала она, — выслушайте…
— Нет! Нет! — воскликнул Кароль с энергией, на которую он, казалось, не был способен. — Я ничего не стану слушать. Я знаю все, что вы скажете, и мне незачем выслушивать это из ваших уст, я не уверен, что у меня достанет сил. Говорить должен я. Я у вас ничего не прошу. Разве я когда-либо хоть о чем-нибудь вас просил? Разве вы проникли бы в мою тайну, если бы Сальватор не угадал ее и не предал бы меня? Но одна мысль для меня нестерпима, она разрывает мне сердце, и происходит это потому, что высказывали ее вы. Ведь вы утверждаете, будто я не могу полюбить такую женщину, как вы. И дурно говорите о себе, стремясь доказать, будто я так думаю о вас. Наконец, вы полагаете, что я вас скоро забуду и что, когда в моем присутствии начнут дурно говорить о вас, я стану только трусливо вздыхать и сожалеть о том, что меня связывает с вами чувство благодарности… Эти предположения ужасны, они убивают меня! Прошу вас, сейчас же скажите, что вы от них отказываетесь, иначе я сам не знаю, на что решусь от отчаяния.
— Не принимайте так близко к сердцу необдуманные слова, о которых я даже не помню, — сказала Лукреция, испуганная все возраставшим волнением князя. — Мне и в голову не приходило обвинять вас в высокомерии, я знаю, что вам чужда неблагодарность. Полно! Разве я не говорила, что признательность, которую вы ко мне испытываете, непомерно велика по сравнению с теми незначительными услугами, которые мне довелось вам оказать? Умоляю вас, забудьте слова, причинившие вам такую боль, я отказываюсь от них и готова просить у вас прощения. Успокойтесь же и докажите искренность вашей дружбы, перестав терзать себя понапрасну!
— Да, да, вы очень добры, необыкновенно добры, — продолжал Кароль, судорожно приникая к Лукреции, ибо он чувствовал, что она спешит прервать эту беседу наедине, — но на этот раз, без сомнения, в первый и последний раз в моей жизни, я должен говорить… Знайте же, что если кто-нибудь… даже Сальватор или кто другой… если кто-нибудь скажет, что я не испытываю к вам глубочайшего уважения, не боготворю вас… не преклоняюсь перед вами… так, как преклоняюсь перед памятью своей матери… он солжет самым низким образом, станет мне врагом, и я убью его, если встречу!.. Вы знаете, я человек слабый, мягкий, сдержанный, но я сделаюсь злобным, неистовым, беспощадным; чтобы покарать его, я обрету в себе больше сил, чем самый крепкий и воинственный человек. Я знаю, что с виду похож на подростка и кажусь изнеженным, как женщина… но никто еще не знает, на что я способен. Да и как могут это знать, ведь я никогда не говорю о себе!.. Я не хочу привлекать внимание, не умею внушить к себе любовь. Да, меня никто не любит и никогда не полюбит. Я даже не требую, чтобы другие думали, будто я способен на сильное чувство… мне неважно, что думают обо мне!
Однако это не значит, что я считаю вас бесплотным призраком, какой так долго царил в моей душе. Мне очень хорошо известно, что вы земная женщина, что вы не раз уже любили и можете еще полюбить… не меня, другого человека. Ну, что ж, пусть так! Я приемлю и это. Для того, чтобы вас обожать, мне незачем проникать в тайны вашего сердца и вашей жизни. Будьте такой, какой хотите, покиньте своих детей, отрекитесь от Бога, прогоните меня, полюбите того, кто покажется вам достойным любви… Если вам нравится Сальватор, если он может принести вам минуту счастья, прислушайтесь к его признаниям, осчастливьте его: не буду скрывать, я из-за этого, верно, умру, но во мне не родится ни одна оскорбительная для вас мысль, в моем сердце не зашевелится мстительное чувство. Я умру, благословляя вас и возглашая: вы вправе делать то, что не дозволено другим, и то, что в них достойно осуждения и упрека, в вас становится добродетельным и достойным хвалы. Послушайте, я так несчастлив в этом мире и любовь к вам так терзает мою душу, что сейчас мною владеет одно желание, одна неодолимая потребность — умереть. Но если вам угодно, чтобы я завтра же уехал отсюда и никогда больше вас не увидел, я буду жить и, влача жизнь, полную страданий, буду счастлив, ибо такова ваша воля. Вы полагаете, будто я любил кого-то сильнее, чем вас? Это не так! Я никогда никого не любил. Теперь я понимаю, что только грезил о любви; как вам справедливо сказал Сальватор, любовь таилась в моем мозгу, но она не терзала мое сердце. Моя невеста была чиста, и я так чту воспоминание о ней, что больше не хочу длить ложь и носить ее образ у себя на груди. Возьмите же этот портрет, спрячьте его, сохраните, он мне больше ничего не говорит, ибо теперь, глядя на него, я вижу ваши черты! Я вручаю вам портрет и прошу принять его, ибо хочу уберечь от кощунства: отныне достойным прибежищем для него могут служить лишь ваши руки или могила моей матери… Не думайте, что я в бреду. Будь я совсем спокоен, я бы не осмелился так говорить с вами; но, обретя такую смелость, я высказываю правду и произношу вслух то, о чем все время думаю с того самого часа, когда впервые увидел вас. И я готов это повторить перед лицом всего света, готов поклясться жизнью ваших детей… готов сказать это даже Сальватору: пусть он услышит меня, пусть все узнает и пусть ему больше никогда не приходит в голову безумная мысль это отрицать. Я люблю вас. Вас! Тебя! Ни на одном языке не найти достойного тебя имени!.. Я люблю тебя!.. В моей груди пылает огонь… я умираю!
И, обессилев от этой страстной речи, Кароль рухнул к ногам Лукреции и стал кататься по полу, с такой силой ломая и раздирая ногтями руки, что из них брызнула кровь.
— Люби его! Люби! Сжалься над ним! — воскликнул Сальватор, который тщетно искал князя сперва в их комнате, а затем по всему дому и, не найдя, в тревоге пошел к Флориани и здесь услышал последние слова Кароля. — Люби его, Лукреция, иначе я решу, что ты перестала быть сама собою, что отвратительный эгоизм иссушил твое великодушное сердце. Он умирает, спаси его! Ведь он еще никогда не любил, даруй ему жизнь, а не то я прокляну тебя!
И этот необыкновенно благородный и пылкий человек, самоотверженный друг, ставивший Кароля превыше всего — превыше всех радостей жизни, которым был так привержен, превыше Флориани, превыше самого себя, — поднял князя с пола, где тот все еще извивался, точно в агонии, и, можно сказать, бросил в объятия Лукреции, а затем кинулся к дверям, словно не желая услышать ее ответ и стать свидетелем счастья, от которого сам он с трудом отказался.
Ошеломленная Лукреция нежно обняла Кароля и прижала его к своему сердцу. Однако она была скорее напугана, чем покорена, и властным жестом приказала Сальватору остаться.
— Я буду любить его, — сказала она, запечатлев долгий и нежный поцелуй на бледном лбу юного князя, — но так, как его любила мать! Клянусь, что буду любить его столь же горячо и преданно, как она! Вижу, что он нуждается в такой любви, и знаю, что он ее заслуживает. Я сразу же безотчетно прониклась к нему материнской нежностью; прежде я полагала, что она будет нужна ему, лишь пока он болен, но теперь сохраню ее навсегда, и ни один человек не заставит меня пренебречь ею. Ныне, сын мой, я вновь повторяю ради тебя обет целомудрия и преданности, который год тому назад дала ради Челио и других моих детей. Я почтительно и благоговейно буду хранить портрет твоей невесты, а когда тебе захочется взглянуть на него, мы вместе станем беседовать о ней. Мы вместе станем оплакивать твою бесценную мать, и ты никогда не забудешь ее, ибо обретешь ее сердце в моем. На таких условиях я принимаю твою любовь и поверю в нее, хотя я уже давно разочаровалась во всем. Вот величайшее доказательство моей привязанности, какое я могу тебе дать.
Это обещание показалось Сальватору лекарством весьма ненадежным и скорее опасным, нежели полезным. Он уже хотел было потребовать от Лукреции большего, но тут князь, которому слова Флориани возвратили силу, воскликнул, обливаясь слезами:
— Будь благословенна, моя любимая! Я никогда не потребую от тебя ничего большего, и счастье мое столь велико, что я не нахожу слов для благодарности.
Он простерся перед Лукрецией и пылко поцеловал ее колени. Потом, высвободившись из объятий Флориани, ушел в сопровождении Сальватора к себе в комнату, где заснул так спокойно, как никогда еще не спал.
— Странные и непостижимые страсти! — пробормотал Сальватор, тщетно пытаясь уснуть.
XIV
Надеюсь, читатель, ты уже заранее знаешь, что произойдет в этой главе, и ничто из описанного до сих пор в этой монотонной истории не вызвало у тебя ни малейшего удивления. Мне бы хотелось оказаться рядом с тобою, когда ты приближаешься к развязке какого-либо эпизода романа, тогда по верности твоих догадок я мог бы судить о том, развивается ли произведение по пути логики и истины; я очень опасаюсь развязок, которые остаются загадкой для всех, кроме автора, ибо персонажи с тем или иным характером должны вести себя так, а не иначе. Если же никто не может догадаться, как они себя поведут, — значит, персонажи эти нарисованы фальшиво, и таких людей, как они, в жизни не бывает.
Ты мне скажешь, пожалуй, что вот-де князь Кароль всецело подчинился чувству и отдался страсти, а это ведь противоречит тем чертам его характера, о которых я тебе прежде поведал. Но нет, ты не сделаешь столь нелепого замечания, иначе я тут же отошлю тебя к твоему собственному опыту и спрошу: разве в делах любви именно то, что, казалось бы, больше всего противоречит нашим вкусам и нашей натуре, не влечет нас к себе с особою силой? И в таких случаях то, что представлялось невозможным, становится неизбежным.
Поистине жизнь, которая проходит перед нашими глазами, достаточно нелепа и причудлива, человеческое сердце, каким его сотворил Бог, достаточно изменчиво и непостоянно, естественный ход вещей изобилует катастрофами, бурями, бедами, всякого рода неожиданностями и запутанными положениями, а потому незачем ломать себе голову, придумывая необычайные события и исключительные характеры. Надо просто рассказывать о них, и только. Да и что, собственно, такое исключительные характеры, которых постоянно ищут авторы романов, стремясь заинтересовать и поразить читающую публику? Разве любой из нас, в силу бесконечного многообразия различных наших черт и черточек, не представляет собою исключения из правила? Если некоторые общие законы приложимы ко всему человечеству, то, пристально рассматривая это великое целое, мы обнаруживаем столько различных и непохожих друг на друга людей, сколько на свете существует индивидуумов. В книге Бытия сказано, что Бог сотворил человека из праха и воды, и слова эти должны показать нам, что все мы сделаны из одного и того же теста. Однако частицы, составляющие человека, всякий раз сочетаются по-иному, они образуют вечное и бесконечное многообразие рода человеческого, и, подобно тому как невозможно встретить два совершенно одинаковых листка в царстве растений, так невозможно сыскать два совершенно одинаковых сердца во всем роде людском. Запомни же твердо следующее: каждый из нас — это неведомый мир для других, и он мог бы рассказать о себе историю, на первый взгляд сходную с историей всякого иного, но на самом деле не похожую ни на чью.
Подлинная цель романа — верно пересказать одну из таких человеческих историй и сделать ее как можно более понятной; если автору угодно, он может прибавить к такой истории множество чисто внешних событий, может вывести в ней множество различных людей, но, по-моему, он этим только усложнит свою задачу без большой пользы для назидательного значения книги. А потом все эти подробности куда как утомительны для читателя, ибо он ленив! Возрадуйся же, ленивый читатель, ведь ныне ты встречаешься с автором, еще более ленивым, чем ты.
Ты уже, разумеется, угадал, что Лукреция Флориани, ответив на чувство Кароля, совершила гораздо более серьезный шаг, чем думала, ибо платоническая и вместе с тем страстная любовь не может вечно длиться между двадцатичетырехлетним мужчиной и тридцатилетней женщиной, особенно когда оба они красивы, восторженны и жаждут пылкой любви. Эта нежная дружба продолжалась месяца полтора или два, в их душах царил безмятежный покой, и надо сказать, что то была лучшая пора их любви. Затем налетела гроза, и первые молнии засверкали в душе молодого человека; потом наступили часы опьяняющего блаженства, когда обоим казалось, что небо опустилось на землю. Однако когда человеческое счастье достигает своего апогея, оно уже близится к концу. Таков неумолимый закон, управляющий нашими судьбами, и немногого стоил бы тот мудрец, который стал бы призывать человека стремиться к достижению величайшего счастья, не предупредив его при этом, что оно промелькнет с быстротою молнии и всю остальную жизнь ему придется прозябать, находя утешение в воспоминаниях или надежде. Между жизнью и романом много сходного. Чтобы счастье ничем не омрачилось, человеку следовало бы умереть сразу же после того, как он его познал. Чтобы роман пленял воображение, его обычно заканчивают описанием свадьбы: иначе говоря, на протяжении многих умело написанных страниц читателя готовят к тому, что наконец-то сверкнет луч света, блеск и красоту которого не может передать никакое искусство, а потому автор благоразумно отказывается живописать его и желает читателям доброй ночи, предоставляя все остальное их фантазии.
Так вот, мы попытаемся сойти с проторенной дороги и не оборвем книгу на роковой для всех романистов странице. Мы просто задержимся немного на вершине того склона, на который наконец-то взобрались, а затем, во второй части повествования, начнем постепенно спускаться вниз; если же читатель не любит печальных историй и горьких истин, он может отложить роман в сторону.
Итак, ты предупрежден, любезный читатель, тебе известно все, что должно произойти дальше. Повторяю: остановись здесь, если тебе угодно. Ты знаешь, что два человека, которые стремились друг к другу, хотя и принадлежали к совершенно различным слоям общества, соединились. Подробности всего этого касаются прежде всего меня, и если даже они тебя не занимают, позволь мне описать их мирно и спокойно. Неужели ты полагаешь, что автор вечно обязан думать о тебе и не может позволить себе удовольствие забыть про читателя и писать ради собственной забавы? Ты, кажется, готов с этим охотно согласиться? Ну, коли так, мы квиты.
Отрекаясь от любви, ища только покоя, Флориани упустила из виду, что она еще молода. Она, без сомнения, убедила себя, будто тихая старость, о которой она мечтала, уже чудесным образом и до срока даровала ей свои благодеяния. Пятнадцать лет жизни, наполненных муками страсти, которые выпали на долю Лукреции, казались ей безмерно тягостными и жестокими, и она тешила себя надеждой, что тот, кто с высоты небес посылает нам испытания, посчитает каждый год за два. Однако неумолимая судьба не была, как видно, удовлетворена. Бедная грешница слишком часто ошибалась в своем выборе, она дарила привязанность людям, которые ей нравились, но не были достойны, и не научилась любить тех, кто был того достоин, но не нравился ей, она слишком любила таких, чьи прегрешения хотел искупить Иисус Христос, и не старалась приобщиться к душевному покою, уверенности и мирному торжеству избранных, этих невыносимых праведников, которые, восседая на золотых стульях, равнодушно взирают на беды и страдания человечества, а потому ей предстояло еще искупить свои прошлые невзгоды новыми невзгодами. Если вы станете сестрой милосердия, будете подбирать раненых на поле сражения и отгонять жирных мух от брошенного на произвол судьбы умирающего воина, вас, чего доброго, сразит ядро или же грубый победитель презрительно назовет вас маркитанткой. Если же вы будете жить в кругу безупречных людей, станете любить только красивых, богатых, мудрых — словом, счастливых и благополучных, если ваша утонченная душа будет всегда вдыхать одни благовония, если вы уподобитесь лилии, распустившейся в саду, или княжне Люции, восседающей на облаке, вас, пожалуй, причислят к лику святых.
Итак, Флориани была во власти иллюзий, когда воображала, что так легко освободится от страстей и сможет отныне посвятить свою жизнь детям, старику-отцу, сможет жить только для семьи и для себя. Сердце, испытавшее столько грозных потрясений, от которых оно еще полностью не оправилось, не могут исцелить несколько месяцев покоя и одиночества. К тому же само это одиночество и бездействие, быть может, вовсе для него не полезно. Переход от бурных волнений к затворничеству был слишком резок, и, решив, что она окончательно исцелилась, славная наша Лукреция перестала остерегаться. Когда вместо привычной для нее требовательной и эгоистической любви, всю жизнь приносившей ей лишь страдания, благородный и романтический князь фон Росвальд окружил ее благоговейным обожанием, когда он стал на каждом шагу выказывать ей необычайную преданность и с восторгом согласился на целомудренную дружбу с нею, она решила, что спасена. Позволительно ли было женщине, отягощенной бесчисленными заблуждениями, до такой степени обольщаться и простодушно верить, что провидение вознаградит ее за прошлые ошибки, а не покарает за них? Нет, непозволительно, однако Лукреция с присущим ей простодушием в это поверила.
Сначала она и в самом деле вкусила невыразимое счастье, незамутненные радости. Кароль был так мягок, так послушен, так склонен к самоотречению, так очарован ею, что одно слово Лукреции, ее взгляд, невинная ласка переполняли его несказанным блаженством. Все его поведение на первых порах дышало ангельской чистотою, и неистовая страсть, которая неведомо для всех медленно зрела в недрах его существа, пробудилась не сразу. Дотоле его еще не опалял любовный пламень, ему еще не приходилось прижимать к груди любимую женщину и слышать, как возле сердца бьется ее сердце, и потому первые волнения такого рода он ощущал живее и глубже, чем их ощущает юноша в пору первого пробуждения чувств.
Впрочем, смутные желания уже давно зрели в его душе, но он не хотел себе в этом признаться. Он обманывал их с помощью поэзии и благоговейного чувства к невесте, чьей руки он едва касался. Вот почему юношеские грезы Кароля были так свежи, робки и трепетны. Он был еще боязлив, как ребенок, но в нем уже проявлялась энергия мужчины. Такое сочетание целомудрия и пылкости придавало юноше невыразимое очарование, Флориани столкнулась с подобным явлением впервые в жизни. И, сама того не сознавая, она с каждым днем проникалась к нему все большей симпатией, восхищением и каким-то восторженным чувством.
Смелая и отважная от природы, Лукреция бездумно отдавалась любви, не испытывая никаких опасений, а потому не заметила приближения бури. Как могла она усомниться в словах Кароля, как могла она тревожиться из-за грядущего, если в грядущем ей рисовалась все та же неземная любовь, которой не будет конца?
Обманывая свою возлюбленную, этот мягкий и вместе с тем грозный юноша обманывался и сам: страсть уже полностью овладела им и сжигала его, а он все еще этого не подозревал, все еще жил иллюзиями, верил в могущество слов, не понимая, что одни и те же слова порою выражают различные оттенки мыслей и фактов.
Когда он называл Лукрецию матерью, когда прижимал к пылающим губам край ее одежды, когда, засыпая, беззвучно шептал: «Лучше умереть, чем оскорбить ее даже в мыслях», — он полагал, что сможет одолеть человеческую природу, и все еще не догадывался, что в груди его уже зреет буря.
А Флориани, точно наивное дитя (ибо эта женщина, которую на общепринятом языке вполне можно было назвать погибшим созданием, была еще доверчивее и простодушнее, чем Кароль), верила, что безмятежные отношения, казавшиеся ей такими чудесными, такими новыми и благотворными, будут длиться вечно. Сама она к этому стремилась потому, что усталость и пресыщение охладили ее кровь и охраняли от внезапных увлечений.
Между влюбленными царило такое искреннее и полное доверие, что им даже не мешало присутствие Сальватора, их поцелуи были так чисты, что они иногда обменивались ими даже при детях, и все-таки каждый день приближал их к бездне. Прошлое как бы перестало существовать для Кароля. Он забыл и думать о своем знатном происхождении, о своих верованиях, о матери, о невесте, о былых пристрастиях и вкусах, о прежних знакомых. Он легко дышал только рядом с Флориани, а в ее отсутствие как бы утрачивал связь с внешним миром, ничего не видел и не понимал, ни о чем не думал, почти не дышал. Опьянение было так полно, что Кароль не мог уже и шагу ступить без Лукреции. Будущее занимало его не больше, чем прошлое. Мысль о возможной разлуке с нею представлялась ему нелепой. Казалось, этот хрупкий, бесплотный юноша решил без остатка сжечь себя в горниле любви.
Однако мало-помалу клубы благовоний, которыми было до времени окутано адское пламя, рассеялись. Небо прорезала молния, и голос страсти громко прозвучал, как крик отчаяния, как вопль человека, находящегося между жизнью и смертью. Постепенная утрата всякой осторожности и опасений незаметно привела к неминуемому краху пресловутого благоразумия, которым так гордилась Флориани. Неодолимая притягательность утонченных, жгучих и сладостных ласк, все сильнее овладевавшее Каролем, дотоле неведомое, а потому такое пьянящее и всеобъемлющее блаженство мало-помалу усыпили и развеяли тайные страхи юноши, и победа чувственности, которая, как он думал раньше, будет унизительной для влюбленных, на самом деле сделала его любовь еще более пылкой и восторженной.
Князь всю жизнь прославлял борьбу духа с материей. Он считал, что только таинство брака и освященный церковью союз двух девственных существ могут в какой-то степени оправдать близость, которую, по его мнению, можно было считать божественным установлением лишь потому, что она неизбежна. Он долгое время думал, что связь с женщиной, искушенной в страсти, или даже с женщиной, уже познавшей любовный восторг, стала бы для него непростительным и непоправимым падением. К своему изумлению, когда это случилось, Кароль ощутил такую радость, что разум его безмолвствовал; когда же он стал мысленно вопрошать свой разум, то обнаружил, что причина этого безмолвия — блаженство. Потом разум наконец пояснил, что его мало заботит совершившееся грехопадение, ибо ничто не омрачает его безмятежности, и он не понимает, почему Кароль всегда старался помешать ему, разуму, действовать заодно с сердцем, что теперь он жаждет новых наслаждений, а рассуждать о морали и благоразумии будет только тогда, когда пресытится.
Лукреция, которой всегда было чуждо схоластическое противопоставление сердца разуму и которая отреклась от любви лишь потому, что та приносила несчастье другим, сохраняла полную безмятежность, а когда возлюбленный убедил ее, что отныне он самый счастливый человек на свете, она ощутила гордость. Она даже не сожалела о том, что ее высокая мечта о душевном покое и мирной старости рассеялась как дым; она ни в чем себя не упрекала и не оплакивала своего грехопадения. Сохраняя обычное простодушие и доверчивость, она, выслушав опасения Сальватора, только спросила, раскаивается ли в чем-нибудь Кароль и считает ли он себя несчастным. А так как юный князь был все это время на седьмом небе от восторга, то Сальватор, который не мог прийти в себя от изумления, ревности и невольного восхищения, даже не нашел, что ответить.
Надо сказать, что все случившееся заставило чувствительно страдать славного графа Альбани, который не был бы способен ощутить блаженство с такой силой, как его юный друг, но зато никого не заставил бы впоследствии расплачиваться за это блаженство столь дорогой ценою. Все случившееся до такой степени взволновало Сальватора, что он потерял сон и чуть было не лишился аппетита и обычной своей веселости. Однако душа его была так прекрасна, а дружба к Каролю так велика, что он одержал победу над собой. Он пылко благодарил Лукрецию за то, что она, хотя и не исцелила полностью разум и сердце Кароля (граф считал, что при сложившихся обстоятельствах это невозможно), но по крайней мере приобщила его к блаженству, а никакая другая женщина не могла бы ему этого даровать. Вскоре, сославшись на важные дела, будто бы призывавшие его в Венецию, Сальватор уехал, не пожелав обсуждать с влюбленными их планы на будущее.
— Я вернусь через две недели, — сказал он на прощание, — и тогда вы сообщите мне о том, что решили.
На самом же деле граф не мог больше выносить зрелище их счастья, которое он, однако же, от всей души ободрял и которому всячески содействовал. Он пустился в дорогу, не признавшись друзьям в том, что решил найти утешение в эпикурейских развлечениях в обществе некой танцовщицы, которая красноречиво взглянула на него за кулисами театра Ла Скала в Милане.
«Никогда бы я не поверил, — думал Сальватор, удаляясь от виллы, — что мой юный пуританин с такой жадностью, и совсем забыв о прошлом, вопьется зубами в запретный плод. Как видно, эта Флориани способна обольщать еще искуснее, чем библейский змий, ибо Адам тут же оплакал свой грех, Кароль же, напротив, им гордится!.. Ну, ладно! Пусть небо сделает так, чтобы все это продлилось и чтобы по возвращении я не обнаружил, что он охвачен стыдом и отчаянием!»
Ты скоро узнаешь, читатель, что произошло дальше, если ты этого уже не знаешь и не предпочтешь остаться между вратами рая и ада.
XV
Несмотря на привязанность, которую князь испытывал к графу, несмотря на признательность, которую вызывали у Кароля преданность Сальватора, нежные заботы и та радость, с какой друг отнесся к его счастью, он — до чего же эгоистичны счастливые люди! — почти обрадовался отъезду приятеля. Присутствие друга всегда слегка стесняет человека, который так опьянен блаженством, что постоянно стремится к сердечным излияниям; и хотя князь с полной откровенностью говорил Сальватору о силе своей страсти, он, надо сказать, порою бывал недоволен, видя, что друг с некоторым сомнением относится к его твердой уверенности, что нынешнее счастье продлится вечно и ничем не будет омрачено.
Человек не столь чистый и прямодушный, как Кароль, быть может, испытывал бы неловкость оттого, что теперь вел себя совсем иначе, чем прежде в присутствии друга, который мог, сравнив настоящее с прошлым, упрекнуть его в непоследовательности или хотя бы молча улыбнуться, наблюдая его внезапное увлечение, как в свое время улыбался, наблюдая его преувеличенную сдержанность. Но если натуре Кароля и были свойственны некоторые слабости, все же они никогда не были слабостями человека мелочного, скорее их следовало считать проявлением очаровательного ребячества. Ему тоже была присуща наивность, не такая непосредственная и естественная, как у Флориани, но, пожалуй, более утонченная и особенно поразительная потому, что она составляла контраст сущности его натуры. Вот почему он не стал бы отрицать, что в прошлом был ригористом, а теперь ослеплен своей любовью, однако самому признаться в этом было свыше его сил. Он не задумывался над своим преображением, почти не замечал его. Он, как и прежде, резко осуждал необузданные порывы людей беспорядочных и несдержанных, и если бы ему рассказали о какой-нибудь женщине, у которой было столько же любовных приключений, как у Лукреции Флориани, но которая не обладала бы ее неизъяснимым очарованием, властно подчинившим Кароля, он бы со страхом и омерзением отвернулся от этой особы сомнительного поведения. Словом, на его глазах была такая же повязка, какой античные поэты, великие мастера придумывать символы для выражения страстей, закрывали глаза Купидона. Ум Кароля ничуть не изменился, но сердце и воображение наделяли его божество всеми добродетелями, перед которым он преклонялся.
Нетрудно догадаться, что Флориани быстро привыкла к такому поклонению, о котором прежде и не мечтала. Разумеется, в прошлом ее любили и она сама любила достаточно пылко. Однако столь изысканные натуры, как Кароль, встречаются очень редко, и до сих пор ей не приходилось с ними сталкиваться. Лукреция, как она уже говорила об этом Сальватору, всегда любила людей незаметных, другими словами, не обладавших ни громким именем, ни состоянием, ни славой. Смутные опасения и гордость всегда побуждали ее избегать знаков внимания со стороны тех, кто занимал высокое положение в обществе. Любые отношения с мужчинами, которые могли быть истолкованы как связь, основанная на денежном расчете, жажде успеха или тщеславии, неизменно вызывали в ней недоверие, и она с каким-то высокомерием отказывалась от них. На первый взгляд это стремление бежать внимания вельмож и знаменитых артистов, отталкивать их казалось странным, но на самом деле оно было непременным следствием независимого и мужественного нрава Лукреции, а также, быть может, того материнского чувства, которое она вкладывала во все. Мысль, что кто-то станет ей покровительствовать, была для нее нестерпима; она предпочитала страдать от неделикатности неотесанного любовника, чем сносить непомерную требовательность и наставления надушенного властелина. В сущности, Лукреция сама всегда покровительствовала людям, которых любила, восстанавливала их доброе имя, спасала или по крайней мере пыталась их спасти. Она мягко журила близких ей людей за пороки, самоотверженно исправляла допущенные ими ошибки и таким способом превращала простых смертных чуть ли не в богов. Однако она слишком многое приносила им в жертву и потому не достигала успеха. Такова участь всех чересчур самоотверженных людей, начиная с Иисуса Христа, который был распят за то, что слишком любил своих ближних, и вплоть до некоторых наших современников. Всякий, кто превращает самоотверженность в свою религию, неизбежно становится ее жертвой, но так как Лукреция Флориани была, что там ни говори, всего лишь женщина, она не доходила в своем долготерпении до гибели. К тому же в ее душе одновременно жила двоякая любовь: она старалась по-матерински относиться к своим возлюбленным, оставаясь при этом матерью своих детей. И две эти привязанности постоянно боролись в ее душе друг с другом; поединок неизменно заканчивался крахом менее сильной привязанности. Дети всегда брали верх, и, выражаясь метафорически, возлюбленные Лукреции, эти подкидыши цивилизации, рано или поздно возвращались к своему прежнему положению.
По этой причине ее часто ненавидели и проклинали те самые люди, которые были ей всем обязаны: они никак не могли примириться с тем, что Лукреция, долгое время баловавшая их, вдруг ощущала свое бессилие, падала духом и отступалась. Они обвиняли ее в том, что она капризна, безжалостна, что она очертя голову кидается в омут страсти и столь же стремительно сбрасывает с себя ее путы; надо признаться, последний упрек имел некоторые основания. Вот почему, любезный читатель, Флориани вовсе не должна казаться тебе каким-то совершенством. Мне и в голову не приходило изображать ее неземным созданием, о котором грезил Кароль. Я на твоих глазах подробно разбираю обыкновенную человеческую натуру с ее высокими порывами и понятными слабостями, с грандиозными замыслами и ограниченными, а то и просто ошибочными средствами их осуществления.
Многие весьма милые люди считали Лукрецию Флориани особой дерзкой, рассеянной, взбалмошной и лишенной здравого смысла, а все из-за того, что она равнодушно принимала их пошлые комплименты. Как могла она рассчитывать на уважение этих людей, если так дурно выбирала предмет своей привязанности и быстро порывала с очередным возлюбленным, чтобы выбрать другого, который был еще хуже?
Таким образом, у нее имелись враги, но она не придавала этому особого значения, ибо друзей у нее было куда больше, все ее душевные силы были поглощены сердечными привязанностями и ее совсем не заботило, что о ней говорят. Она так и не перестала смотреть на вельмож и на людей высокопоставленных как на своих естественных противников. Даже сделавшись признанной царицей сцены, Лукреция осталась дочерью народа, осталась ею до мозга костей; все лучше узнавая свет, она по-прежнему слегка дичилась его и вместе с тем относилась к нему свысока. Она приобрела необычайное изящество манер, и когда играла в комедии или сочиняла пьесы для театра, то казалось, будто она родилась во дворце. Однако Лукреция терпеть не могла, когда кто-либо высказывал предположение, что она обязана своей благородной осанкой и изысканной речью тесному общению с титулованными особами. Сама она прекрасно знала, что черпает это благородство в собственном понимании высокого назначения искусства, в присущей ей элегантности и прирожденной гордости нрава. Лукреция громко хохотала, когда некий маркиз, низкорослый и неуклюжий, вошел к ней в артистическую уборную и объявил, что больше всего он восхищен ее редким умением вести себя в обществе. Однажды какая-то знатная дама (у которой, на беду, был хриплый голос, руки в лиловых пятнах и поросший волосами подбородок) поздравила Флориани с тем, что она держится как настоящая герцогиня. «Когда перед глазами такие образцы, как ваша светлость, — ответила Лукреция прочувствованным голосом, — совсем нетрудно исполнить на сцене роль благородной особы». Но едва герцогиня вышла, актриса и ее друзья весело рассмеялись. Злополучная аристократка вообразила, что ее похвалы польстили Лукреции и доставили ей удовольствие!
Все эти отступления понадобились автору, ибо он хочет пояснить: должно было произойти истинное чудо, чтобы насмешливая и гордая плебейка прониклась нежным чувством к князю. Разумеется, читатель заметил, как чудо это постепенно подготавливалось и как внезапно оно совершилось. И тут Лукреция, которой уже не надо было обороняться, с восторгом обнаружила в своем возлюбленном очарование, какое прежде отказывалась признавать в людях его касты. Верная своим предубеждениям, она не могла согласиться с тем, что милая приветливость и утонченная учтивость Кароля привиты ему воспитанием и только постепенно стали его натурой. Если б ее убедили, что это так, она отнеслась бы к ним с настороженностью, но она считала, что все дело во врожденном благородстве характера, душевной мягкости и нежной страсти, которую он к ней питал, и потому буквально опьянялась его обаянием. Теперь былые увлечения казались Флориани оргиями по сравнению с нынешним пиршеством чувств: целомудренные губы, сладостные слова, неземные восторги юного любовника представлялись ей нектаром и амброзией.
— Я не заслуживаю такого обожания, — говорила она Каролю, — но мне очень приятно, что ты способен на подобное чувство и умеешь его так выражать. Сама я себе не нравилась, да, раньше я никогда себе не нравилась, а вот сейчас мне кажется, что я начинаю любить себя, ибо я тебе так дорога, что обязана с уважением относиться к существу, которое ты до такой степени боготворишь.
— Нет, нет! Я никогда не была любима, а ты — моя первая любовь! — восклицала она с присущей ей нежностью. — Я искала, я мучительно жаждала найти то, что ныне наконец обрела. Знаешь, ведь моя душа вовсе не окаменела, как мне думалось, она осталась столь же чистой, как твоя, теперь я в этом уверена и готова поклясться в том перед Богом.
Любовь толкает человека на такие кощунственные высказывания, и при этом он сам в них глубоко верит. Страстным натурам последний любовник всегда кажется первым, и если сила привязанности измеряется любовным восторгом, то Флориани и в самом деле еще никогда не любила так сильно. Любовный восторг, который вызывали в ней другие мужчины, всегда длился недолго. Они не умели ни поддерживать его, ни вновь зажечь, когда он угасал. Однако первые разочарования не сразу убивали привязанность, жившую в сердце Лукреции; потом на смену страсти приходили великодушие, заботливость, сострадание, преданность — словом, что-то вроде материнского чувства, и надо признать просто чудом, что ее безрассудные увлечения тянулись так долго, хотя люди, судившие обо всем поверхностно, каждый раз удивлялись и негодовали, видя, как быстро и решительно она порывает со своими возлюбленными. В прошлом страсть ослепляла Лукрецию и давала ей ощущение счастья всего на какую-нибудь неделю, но, поняв, что чувство ее безрассудно и направлено не на того, на кого следует, она еще целый год или два оставалась верна ему; не требовала ли такая жертва еще большего героизма, чем длящаяся всю жизнь самоотверженная привязанность к человеку, который того достоин?