Ну да это все тоже, впрочем, из области философии, от былой страсти к универсальным построениям, из той еще, нагруженной смыслами жизни.
Не только Горький со своими утомительными антимещанскими проповедями, но и "безыдейный" Чехов, уязвивший нас крыжовником в личном саду, приложил к этому руку. Вот теперь полстраны и оттягивается в выходные на своих огородах наверстывают.
Конечно, человек - не трава, и все эти призывы "жить, как трава" (так Блок пытался спрыгнуть с гибельного поезда, но через семь лет все равно угодил в революцию) не более чем риторика утомленного существа. Из жизни неосмысленной, непросветленной может получиться только скотство и адская мука.
Но и причастность к культуре не спасает. То-то вся наша литература сначала была обличительной, потом легко перепрофилировалась в червивоискательскую. И все - от пушкинского Фауста до лирического героя Бродского - жалуются на скуку: "Я не то что схожу с ума, но устал за лето. За рубашкой в комод полезешь - и день потерян". Прямо хоть перелопать обратно в прозу и подари герою "Скучной истории".
И в детстве спасения искать не приходится. Дети тоже скучают. Правда, они скучают все же более творчески - водят, например, пальчиком по узорам обоев и сочиняют свою географию. Мы скучаем скучно. И главное, когда это затягивается надолго, настигает ужас - а вдруг навсегда? У детей этого не бывает. Их, вероятно, спасает непоседливость и всегда внезапное чувство голода, заменяющее им потребности духовные.
Что же еще? Опять вера? Может быть, вера. И вновь трудно говорить мне по причине незнакомства с предметом. Или если и знакомства, то мучительного. В душу грешника-то не заглянуть, а в душу святого - куда там! О церковниках?..
В газетном интервью одно высокое духовное лицо призналось, что некоторые священники произвольно затягивают службу, любуясь своим голосом. Везде жизнь.
Да дело и не в этом. Мы привыкли выбирать из двух. Вот беда. В сторону психологию! Бьемся о стенки доморощенного дуализма: тело-душа, высокое-низкое... Пары могут быть составлены верно или неверно, но места игре и выбору, то есть человеку, все равно не остается.
Зачем-то упомянул психологию. Но в ней-то легче всего увязнуть. Может быть, и узнаешь про себя что-нибудь любопытное, но, скорее всего, опять какую-нибудь гадость.
Нравственная рефлексия? Но этим ведь только и занимается половина героев нашей литературы. И, как мы знаем, безуспешно. К тому же добродетель и вкус к жизни - из разных сказок.
Задача переустроить мир всегда в запасе. Ее решает другая половина литературных и не только литературных героев. Но человек может пребывать в довольстве и славе, и вся жизнь будет представляться ему "красивой, талантливо сделанной композицией", а все равно хочется наложить на себя руки.
Однако желание круто изменить хотя бы свою собственную жизнь неискоренимо. Меняют нынешнюю жену на школьную возлюбленную, прибыльную профессию на юношеское хобби, старых друзей на новых, вредные привычки на безвредные увлечения... Про таких в народе говорят: от себя не убежишь.
Беспомощные мы все-таки существа. Спина зачешется, и то надо тут же искать подручное средство или же просить о помощи ближнего. Прямо как кони. Только в нас, может быть, гордости и норова меньше.
* * *
Чехов - Лике Мизиновой: "Свое письмо Вы заключаете так: "А ведь совестно посылать такое письмо!" Почему совестно? Написали Вы письмо и уж думаете, что произвели столпотворение вавилонское. Вас не для того посадили за оценочный стол, чтобы Вы оценивали каждый свой шаг и поступок выше меры. Уверяю Вас, письмо в высшей степени прилично, сухо, сдержанно, и по всему видно, что оно написано человеком из высшего света...
Чтобы ей угодить,
Веселей надо быть.
Трулала! Трулала!
И в высшем свете живется скверно. Писательница (Мишина знакомая) пишет мне: "Вообще дела мои плохи - и я не шутя думаю уехать куда-нибудь в Австралию".
Вы на Алеутские острова, она в Австралию! Куда же мне ехать? Вы лучшую часть земли захватите".
Наш душевный бюрократизм превратил веселого и легкого Пушкина в подозрительно безущербного монстра. Или... Или в фигляра и скомороха, беспутного удачливого неудачника. "Да это же наш Чарли Чаплин, - воскликнул однажды Андрей Синявский, - современный эрзац-Петрушка, прифрантившийся и насобачившийся хилять в рифму..."
А тропа к Пушкину между тем все не зарастает. Всё идем поклониться и испросить советов. И Пушкин дает их. Только вот беда: если следовать им, то получится, что направо пойдешь - коня потеряешь, налево - голову, прямо честь. Что выбрать?
Ясно только одно: скучно не будет.
Пушкин - вот кто понимал и никогда не хмурил брови, говоря о литературе. "Гете, - писал он, - имел большое влияние на Байрона. Фауст тревожил воображение Чильд-Гарольда. Два раза Байрон пытался бороться с великаном романтической поэзии - и остался хром, как Иаков".
Литература - странное ремесло.
По свидетельству В. Шкловского, Блок поначалу намеревался отдать "Незнакомку" в сатирический журнал "Адская почта", но потом передумал, и она вошла в антологию русской лирической поэзии. Правда, над строчкой "и пьяницы с глазами кроликов" публика все равно продолжала смеяться.
Лев Толстой уверял, что ему смешно, когда в конце каждой трагедии Шекспира происходит "вытаскивание за ноги полдюжины убитых". А ведь юмор не самая сильная его черта. Вероятно, для того чтобы прорвать его серьезность, нужен был именно такого масштаба трагический талант, как у Шекспира.
От себя замечу, что выражение "ноги полдюжины убитых" - редкий пример словесного комизма в серьезном эссе, которое гений художественного слова писал не торопясь.
Умный Грибоедов вывел трагическую фигуру Чацкого на фоне смешных и опасных уродцев, а не менее умный Пушкин считал умного за счет автора Чацкого смешным.
Своим внеюридическим максимализмом мы подталкиваем власть делать один опрометчивый шаг за другим: форма патриотического садомазохизма.
Ловлю себя на том, что мне не столько дела хочется, сколько правды, не столько права, сколько любви. Полшага до развенчания прогресса.
В кармане сквозит - это по-нашему. От лишних двадцати граммов денег хочется побыстрее избавиться. Продавец обругал. "Жигули" не уступили дорогу. Дворник облил ботинки из шланга. Обыкновенная жизнь. Моя жизнь. Если чиновник извинится передо мной - пугаюсь. Что там у него на уме?
Такая консервативная захламленность - в душе чуть ли не каждого интеллигента, что делает его, конечно, еще более радикальным.
Все тяжелее переживаю сезонное укорачивание светового дня. Непомерно долго длящаяся темнота поворачивается ко мне своим метафизическим смыслом. К тому же сердце совсем перестало считаться со мной, как я долгие годы не считался с ним. Но я почему-то думаю об этом не высоким словом "возмездие", а криминально-бытовым выражением - "сведение счетов". Думаю: неужели я так ему навредил? Могло бы быть и помилосерднее. Думаю так и курю сигарету за сигаретой.
Странные мы люди. Мы - люди, мы - странные. Случающаяся между нами близость часто построена на непонимании. Вражда, впрочем, тоже. Обижая другого, мы ощущаем себя жертвами. Этому недоразумению нет конца, и нет никакого разрешения ему.
И я-то ведь принялся оперировать словами в ту пору, когда понятия не имел о смертоносной силе их. Скольким, вероятно, навредил, скольких обидел. Мы ведь берем в руки чужой текст, желая и боясь разоблачения. Даже если он написан тысячу лет назад. А если твоим современником? Более того, знакомым?
Не тебя ли он имел в виду, изображая букашечного человечка, который воодушевленно звал грандиозное социальное землетрясение, а теперь выползает из-под его руин, горделиво оглядываясь по сторонам и независимо отряхиваясь, как будто ходил в горы на прогулку?
А если он прямо тебя упомянул, то выстрелил в упор, точно заказной убийца. Сам того, возможно, не желая. Просто хотел быть правдивым, как и положено художнику. Художественная же убедительность исключает промах, даже если несет в себе клевету. Вот он и попал. В тебя. Ты просто жил и жил, откуда тебе было знать, что одновремено работаешь мишенью?
Лучше бы искусству вообще не иметь дела с реальностью.
Думаю о неуязвимости нашего чувства правоты. Религиозной, идеологической, национальной, житейской, философской, моральной...
Все общественные и государственные институты, все законы, моральные нормы, социальные устои, религиозные культы созданы не только для того, чтобы усмирить, цивилизовать биологическую природу человека, но чтобы гармонизировать как-то миллионы правд.
Однако чужой правды не бывает. Никакой вообще, кроме своей. Мы уступаем разве что в силу выгоды или неизбежности. Лава покрывается цивилизованной корочкой, но под ней-то все равно ждет своего часа.
Состояние неправоты столь дискомфортно, что долго пребывать в нем не может ни одно живое существо. Можно уступить в малом, но не иначе как с тем, чтобы утвердиться в собственном великодушии, то есть в правоте иного порядка. Можно изменить взгляды. Однако это лишь способ приспособиться к новой реальности, раньше других оценив ее силу и став глашатаем ее (своей) правоты. Даже покаяние не меняет существа дела. Вчерашний грешник рано или поздно становится проповедником, который обрел истину и теперь может наставлять других.
Жить с чувством неправоты невозможно, разрушительно. При этом отстаивающая себя правота неизбежно ведет к насилию над другим. Однако именно это признать труднее всего. Очевидные примеры насилия и зла объясняются чем угодно: паранойей вождей и фанатизмом исполнителей, объективными обстоятельствами и неправильными методами, косностью и даже зловредностью обращаемых в веру. Но признать, что зло содержится в самом чувстве правоты, в святости веры и убеждения, - значит, поставить над ними знак вопроса, а это для носителя веры опять же акт саморазрушительный.
Церковник может быть грешен - церковь чиста. Партийный лидер может быть преступником - дело партии свято.
В начале века на одном из религиозно-философских собраний князь Волконский поставил вопрос о непозволительности утеснений за веру. Собравшиеся энергично поддержали: Христос и наказание его святым именем - несовместимы. Присутствовавший на собрании Розанов записал: "Сердце мое сейчас же защемила ужасная боль при мысли, что вот еще венок из мирт на увенчанное уже чело, и опять забвение тех, которые уже фактически замучены. Так всегда сплетается "история христианства", что если в ней являются около роз шипы, то шипы эти относятся не к тому же растению, а к какому-то с ним соседнему... Так что оно имеет преимущества и колоть и вместе имеет славу только роз, благоухания приятности".
Сердечно принимать идею - свойство вечно правых. И это сердечное служение всегда сопряжено с насилием. Даже если это идея ненасилия. Пример тому семейные драмы Льва Толстого и Махатмы Ганди. Впрочем, искать примеры этого в чужих жизнях - занятие малодушное.
* * *
В молодости каждый нуждается в научении и примере. Кто не заводил хоть однажды тетрадку для стихов или афоризмов? Они были даже у законченных парадоксалистов и циников. Только в них вносились изречения не Монтеня или Грамши, а, например, Паскаля, Вольтера или Бернарда Шоу. Неплох также Оскар Уайльд. Например: "Приличия? Я поставил своей целью довести ваши "приличия" до неприличия, но если этого мало, я доведу их до преступления". В чужом эпатаже можно, как минимум, найти авторитетное оправдание собственного.
На выстраивание индивидуальных норм поведения у человека уходит едва ли не треть жизни. Но это не значит ведь, что все эти годы он живет чужими правилами и предписаниями, а потом чудесным образом пробуждается от гипноза и начинает жить по-своему.
В детстве мы живем нормами не просто усвоенными, но присвоенными, поскольку, хотя выработаны они не нами, мы их считаем своими. Потому что познание в детстве происходит через любовь, а любовь - всегда присваивание. Человек вообще не способен полюбить чужое (даже чужую мысль), пока не осознал это как свое, пока не присвоил.
Вот почему многое из усвоенного нами в юности, а особенно в детстве, остается на всю жизнь и составляет иррациональную основу взрослого поведения. Мы много жили, выстрадали свой способ общения с миром, но эти заветы и нормы навечно вписались в рисунок нашего поведения.
Иногда, вспоминая, говорим: "В детстве мы с мамой... Однажды отец в подобной ситуации... У нас во дворе считалось..." Но чаще и вспомнить ничего не можем, и самый тонкий психоаналитик не сможет отделить в нас индивидуально выработанное от бессознательно усвоенного.
Разумеется, объяснять все наши беды только утерей преемственности опыта было бы смешно, как вообще не стоит переоценивать эффективность любого воспитания или, скажем, влияния искусства. И печалиться, что вот, мол, было явление Христа, были Рафаэль, Шекспир, Моцарт, Пушкин, Лев Толстой, а люди и мир не стали лучше, все равно что поливать слезами вытоптанную дорогу. На это обычно отвечают, что религия и культура все же удерживают человечество на краю бездны, которая, заметим, все ближе.
И то и другое - пустые разговоры. Хотя бы потому, что красота никогда не намеревалась спасти мир, целомудрие или достоинство не имели цели, а искусство не призвано воспитывать. Все это следствия потребности, а не умысла. Разбудить эту потребность в другом - вот все, что может сделать один человек для другого. Или не может.
Интересно, что всякие поучения мы отвергаем в любом возрасте. Они всегда укор и указание на то, что есть некая норма, которой ты не соответствуешь. Авторитет поучающего не помогает делу. Так, Толстой много навредил себе в глазах человечества, которое оказалось чертовски самолюбивым и обидчиво пошло в другую от него сторону. Его дневники значительно более действенны и воспитательны, как всякий пример личного страдания.
Поучающий, кроме всего прочего, как бы заведомо выше ученика. Во всех отношениях положение не слишком удобное для беседы. Впрочем, поучение беседы и не предполагает.
Совет - другое дело. Главное его достоинство - необязательность. При свободе выбора мы становимся более сообразительными и легче поддаемся внушению.
Мне вспомнилась "Речь на стадионе" Иосифа Бродского. Он произнес ее в 1988 году перед выпускниками Мичиганского университета.
Бродский тысячу раз оговаривается, что, выступая перед "группой молодых разумно-эгоистичных душ накануне очень долгого странствия", надеется быть полезным не столько потому, что человеку его возраста положено быть хитрее "в шахматах существования", сколько потому, что он, по всей вероятности, устал от массы вещей, к которым молодые люди только еще стремятся.
Мудрость этой оговорки в том, что она освобождает слушающих от ответственности. К тому же мэтр не то что лучше и выше других, но, может быть, чуть хитрее. Это годится. Чужой хитростью только ленивый не воспользуется, тем более если она привела к столь очевидному результату.
Советы, которые он дает, по сути вполне соответствуют евангельским заповедям, но упаковка, упаковка совсем иная. Впрочем, дело не столько в упаковке, сколько в точном понимании человеческой психологии. Он не требует невозможного, не показывает подлую изнанку нашей природы, но лишь предлагает использовать существующие ресурсы для достижения собственного же душевного комфорта.
Например, совет сосредоточиться на точности своего языка и обращаться с языком так же, как со своим банковским счетом. Цель - внутреннее равновесие. Потому что накопление невысказанного должным образом может привести к неврозу.
Совет быть добрыми к своим родителям сопровождается такой оговоркой: "Я лишь хочу сказать: старайтесь не восставать против них, ибо, по всей вероятности, они умрут раньше вас, так что вы можете избавить себя по крайней мере от этого источника вины, если не горя".
И в других советах Бродский пластически соединяет соображения по-житейски прагматичные с предписанием духовной диеты. Надо быть скромным и говорить потише, потому что богатых и знаменитых - толпы и им там, наверху, очень тесно. К тому же чувство исключительности подрывает уникальность.
Не напрягая непомерностью требований, он с терапевтической предусмотрительностью предостерегает и от непомерных претензий, а стало быть, и будущих разочарований: "Всякий раз, когда вы в отчаянии или на грани отчаяния, когда у вас неприятности или затруднения, помните: это жизнь говорит с вами на единственном хорошо ей известном языке".
Кажется, это более гуманно, чем обещание рая небесного, тем паче земного, превращающее человека в заложника. Напротив, угождая себе, легче сохранить не только вкус к жизни, но и самоуважение. Впрочем, то же самое при определенных обстоятельствах более всего располагает ко сну.
* * *
Урок химии в средней школе.
Ученик: Тамара Ивановна! Вот мы смешали этот порошок с синенькой жидкостью, и все задымилось и стало кипеть. Почему?
Учительница: Реакция такая.
Вероятно, мы влюбляемся не в человека, а в его роль. В роль, которую мы воспринимаем как версию его личности. Ситуативная роль: тамада, начальник, любовник, душа компании, профессионал... Или, что почти одно и то же, роль, которую мы при неполноте впечатлений слепили ему, пользуясь материалом своего состояния и своих представлений.
Сам человек, как малёк, проскочил в слишком крупную ячейку нашего халтурно-сетевого восприятия. Даже в любви так.
Умру, а в темноте после меня будут еще некоторое время двигаться и фосфоресцировать слова или... молва. А меня не будет. В буквальном, не физическом смысле. Предметом прицела я еще могу остаться, но прицел будет размыт. Все будут стрелять вразброс, от живота. И попадут, конечно, в небо, как в копеечку. Выудят, например, из пещеры вчерашней молодости фразу:
- Никак не могу купить калоши. Всё уходит на жизнь.
В итоге остался человек без калош. Не человек без калош остался, а остался "человек без калош". Босая душа его убежала по тропинке, незамеченная. Неужели все мы так нечетко задуманы или же просто неумело построены?
От неточности, от приблизительности я задыхаюсь. Природа ведь неточной не бывает - это собственно наше изобретение.
Бывает ли нахальным клен? Бывает ли он пошлым? Так медово наливается к сентябрю, так прихорашивается. Попросился в текст и попал. Или стал героем песни.
У него с чувством жанра все в порядке. Это нам даны ум и совесть, чтобы сохранить себя в некотором жанровом равновесии.
В детстве это происходило как-то иначе. Мир там всегда живой, пустот не бывает, отсутствие знания с лихвой возмещается фантазией.
Моя знакомая долгие годы прожила с уверенностью, что есть на земле остров Зариба. Уже повзрослев, безуспешно искала его на карте, стыдясь признаться в своем невежестве.
Оказалось просто: в детстве все мы пели песни о Кубе. Была и такая: "Куба - любовь моя! Остров зари багровой..." В ее восприятии звуки слиплись и образовали несуществующий остров: "Остров Зариба гровой". Значение слова "гровой" было не интересно (мало ли непонятных слов), зато появился остров.
Так вот о жанре. Тибетская, кажется, мудрость: если у вас много болезней, значит, надо лечить позвоночник. Позвоночник поведения - чувство жанра. Или стиля. Что, практически, одно и то же. Так просто для понимания и так трудно в исполнении.
Вот я, например, написал: "Тибетская, кажется, мудрость". Мог бы и проверить, найти источник. Если бы я писал исследование, то так непременно и сделал бы. Но если точность - вежливость ученого, то убедительность - доблесть рассказчика.
Книга с цитатой лежит справа от меня, на стуле. Но я не загляну в нее и не перепроверю себя, и все эти оговорки делаю для того, чтобы сохранить жанр непреднамеренного разговора, в котором важнее точной информации эмоция и честность думания. Я не настаиваю, не сообщаю - разговариваю. Я не обязателен, но существен в той степени, в какой существенно мое переживание в момент произнесения или написания слов.
И так во всем. Жанр - это не то что абсолютная естественность, но непременно четко соблюдаемая условность. Это позволяет не только сообщить нечто, быть услышанным, но и, не ущемляя самолюбия собеседника, остаться самим собой. И - прав Пятигорский: "Не напоминает ли нам неустанно Судьба, что то, как наш разговор ведется, уже есть то, о чем он?"
* * *
Знаете ли вы, как объясняется слово "трущоба" в энциклопедическом словаре 1955 года? Это "грязные, тесно застроенные кварталы капиталист. города, в к-рых обитает беднота". Это я к тому процитировал с точностью до сокращений, что мы в пору моего послевоенного детства жили не в трущобах, поскольку жили при социализме.
А жили мы при этом в небывалой протяженности коридорах коммуналок, в бараках и вагонах. Жили нищей, гигиенически вредной, коллективистски сдавленной, отчаянно трудолюбивой жизнью. Такие социальные слои есть, вероятно, в любой стране. В чем же разница?
В том, я думаю, что этот социальный слой представлял собой практически весь народ. Нищие в капиталистической стране сознают свою обделенность. Мы же в большинстве своем были головокружительно счастливы. Счастливы и горды. Горды и благодарны. Взрослые кляли, конечно, выпив, начальство, но возвышенный смысл построения лучшего в мире общества ответственно и интимно (не только публично) принимали. А это совсем другая история.
Убежденных, идейных среди квартиросъемщиков не было. К таким относились с подозрением. Ощущалась в них какая-то человеческая порча и жажда личной выгоды. Кличка у них была - сознательные. Но вот эта внутренняя вера в правильность движения неблагоустроенного еще мира была у большинства.
Как же все-таки люди умудрялись сохранять себя, обложенные со всех сторон фальшивым и негибким социумом? Вспомню некоторые детали быта, стиль отношений... Может быть, это что-нибудь объяснит?
Жили бедно, но девочки каждый день меняли нашивные манжеты и воротнички выстиранные, отутюженные и накрахмаленные. Дырка в одежде вызывала насмешку, штопка была свидетельством самоуважения и порядка. Заштопывать умели тонко, иногда с элементами дизайна. Жеймо в фильме "Золушка" уверяла расстроенного Гарина, что она заштопает его воротничок так, что никто и не заметит. Советского покроя король был ребячески счастлив.
Банный день, прачечный день, день мытья полов. Обязательные мероприятия, которые ритмически организовывали жизнь, не давая ей попасться на рог тупо устроенного быта.
Стирали в общественных прачечных сами, записываясь в очередь. Это был большой день. Дома на столе по этому случаю стояла "маленькая".
Банный день - по расписанию семьи. Чистые рубашки после этого - знак еженедельного праздника. Кружка пива мужчинам, стакан газированной воды женщинам и детям. Если были деньги - с двойным сиропом.
Полы некрашеные мыли и натирали сухим веником. Занимались этим по графику. Кроме того, пол каждый день надо было подметать. Неподметенный пол - признак опасного неблагополучия. "Что это пол сегодня какой?.." - "Нюркина очередь".
Неубранная постель днем - нонсенс. Да и то, спали ведь иногда не только на раскладушках, но и на полу. Порядок был неизбежен.
Каждому полагалось иметь выходной костюм или платье, на которые месяцами откладывали деньги. А также одежду на каждый день. Выбор, конечно, более примитивный, чем на Западе, где уик-энд, присутствие, театр, прием и прочее требовали разных костюмов. Но главное ведь регламент, а за ним следили строго.
Коврики с лебедями, домотканые половики, герань на подоконнике, вышивки и макраме, оранжевый абажур из штапеля, семь слоников на этажерке - все это, как я теперь понимаю, было спасением от тоталитарного прессинга. Со слоников к тому же надо было регулярно вытирать пыль.