Я делаю вид, что удивлен.
– Наоборот. Не забывай, что он написал книгу «Антихристианин».
Повисает пауза, во время которой Алек натирает какой-то мазью свой воспаленный, разбухший член, затем медленно, словно паша, идет обратно в постель. Из постели:
– Да, Генри, пока я не забыл, открой верхний ящик шкафа, там в коробочке есть мелочь. Возьми! Это избавит тебя от необходимости просить потом. И вот еще что, скажи, если бы я не дал тебе сейчас денег, как бы ты добрался домой, а?
Я улыбаюсь:
– Ну, как-то же мне это обычно удается.
– Тебе удается? Ты хочешь сказать – кому-то удается вытащить тебя из дерьма в последний момент.
– Ну да, – говорю я. – А разве это не одно и то же?
– Для тебя, может, и да, но не для меня.
– Чего ты забиваешь себе этим голову?
– Наверное, мне больше нечем заняться. Ладно, Генри, не принимай близко к сердцу. Я такой же бездельник, как и ты, только умнее. Люблю совать свой нос в чужие дела. Кстати, напишешь мне названия тех книг, о которых ты вчера говорил?
– Да зачем? Ты все равно не станешь читать. Такое чтиво тебя не занимает.
– Не надо мне этого говорить. Иногда мне интересно, что же находишь в них ты. Например, этот твой Достоевский. Я на следующий же день помчался читать один из его романов. Но, бог мой, он первые тридцать страниц описывает, как кто-то наклонился, чтобы поднять зубочистку. Для русских он, может, и гений, но это уж, извините, без меня. Знаю, что ты на него молишься. Наверное, это от скуки. В общем, все равно запиши для меня названия. Кто знает, а вдруг я прочту их перед смертью?
Я бегло набросал ему пару названий с именами авторов.
– Где ты только такие откопат? – говорит он. – Хотя бы эта вот о Миларепе – кажется, ты так это произнес? Что она должна дать мне ?
– Почему бы тебе не прочесть и не выяснить самому?
– Потому что мне чертовски лень, – грубо отрезает он. Я уже готов уйти, как вдруг он что-то вспоминает.
– Слушай, Генри, чуть не забыл. Знаешь что? Похоже, я вот-вот влюблюсь. Или уже. Я тебе о ней не говорил – она никогда не позволит мне притронуться к ней. Она школьная учительница и католичка! Представляешь? Каждый раз на свидание я приношу цветы и коробку конфет – она считает это изящным. Но она обо мне не слишком высокого мнения: говорит, я умный, но у меня нет принципов. Ты только подумай, хочет сделать из меня джентльмена! Вот почему мне нужно поскорее вылечить этот чертов триппер. Уж не знаю, что она скажет или сделает, если увидит меня в таком состоянии. Я потому и про книжки спрашивал – упомяну пару названий, она удивится. Она говорит, что много читает, но вряд ли это все великая литература. А еще она любит балет и оперу, кино глянуть – это, конечно, для нее слишком вульгарно. В искусстве она ни бельмеса, вряд ли отличит Гогена от Ван Гога, зато хочет брать уроки музыки. Я сказал ей о тебе, и она была впечатлена. Хотя я не говорил, конечно, какой ты на самом деле безответственный балбес.
Я попытался узнать имя загадочной дамы, но безуспешно.
– Думаю, она тебе не понравится, – сказал Алек. – Слишком утонченная, но вообще такая… шаблонная. Хотя ей бы твой интеллект понравился. И говоришь ты гладко. Да, кстати, как там у тебя с вдовушкой? Все еще влюблен? Смотри в оба, а то она тебя женит на себе.
– Она уже пыталась, – вздохнул я и вспомнил, как однажды сказал матери, сидя на кухне, что собираюсь жениться на вдове.
Не успел я договорить, как матушка двинулась ко мне, сжимая в руке нож.
– Еще слово, – вскричала она, – и я воткну его тебе в сердце.
Судя по выражению лица, ей можно было верить.
– У тебя почти такие же чокнутые предки, как у меня, – засмеялся Алек. – Послушал бы ты мою старуху, ну и шум она поднимает. А старик и того хуже. Эдакие ирландские монстры от морали…
Тут я решил, что пришло удобное время запустить руку в его казну еще разок.
– А сколько ты взял в первый раз? – поинтересовался он.
– Около шестидесяти центов, – сказал я.
– Ладно, возьми еще тридцать пять, но не больше. Мне ведь приходится их зарабатывать, – добавил он.
Я согласился, но взял пятьдесят центов – своими поучениями он сам нарывался на то, чтобы его слегка обчистили. В хорошем настроении Алек мог одолжить мне и пять долларов, но по ощущениям это напоминало сеанс у зубного врача. Иногда у моего приятеля бывало и пятьдесят, и все сто долларов, когда он выигрывал на скачках.
Выходя, я услышал доносящееся вслед:
– Как называется тот роман Достоевского… ну, ты говорил недавно? Хочу сказать моей подружке.
– «Идиот», – крикнул я.
– Спасибо, Генри, удивлю ее для начала. Отличное название! Это и впрямь про идиота?
– Да, но о необычном. Твоя подружка будет просто в трансе.
От Алека всегда было так же сложно уйти, как и выставить его, когда он приходил ко мне. Иногда, читая интересную книгу, я не отвечал на стук в дверь. Если это был Алек, я это сразу понимал, потому что он ненавидел торчать в коридоре.
– Это я, Генри, это Алек! – начинал он орать, барабаня в дверь.
Я замирал, словно мышь, едва решаясь вздохнуть. Иногда он пытался меня надуть (понятно же, что я дома) и бесшумно спускался по лестнице, думая, будто я куплюсь и пойду проверять, действительно ли он ушел. Такая глупая игра могла длиться больше часа. У Алека всегда имелось ко мне какое-то срочное дело – по крайней мере ему так казалось, а для меня ничего срочного и важного не существовало, когда я читал. Позже, когда я начал писать всерьез, я и не помышлял о том, чтобы читать посреди белого дня. Я находил чтение почти греховным. Странная перемена взглядов, но, став писателем, я прошел через множество таких перемен.
В любом случае чтение стало теперь для меня роскошью, позволительной только в отношении нескольких особенных писателей, среди которых Достоевский, Освальд Шпенглер, Эли Фор, Шервуд Андерсон, Рембо, Жионо. Популярных романов и газет не читал никогда, новости меня совершенно не интересовали. Уверен, если будет война или революция, я и так об этом услышу, а остальное меня не волнует. Телевизора и радио у меня не было, а последнее я невзлюбил сразу, как только оно появилось, – изобретение для простаков, недоумков и домохозяек, которым нечем заняться.
И поэтому я читал. Алек впитывал мое чтение как губка. Он отзывался о моих любимых писателях как о «педерастах», в смысле не гомосексуалистах, а просто эксцентричных, слегка повернутых, а то и вовсе сумасшедших. Но для писателя безумие, по его мнению, было нормой. Художнику нужно слегка свихнуться, чтобы выжить в нашем безумном мире. В хорошем настроении он даже снисходил до таких заявлений:
– Знаешь, Генри, думаю, в тебе это есть. Похоже, ты достаточно псих, чтобы сойти за художника. Тебе не хватает только таланта.
Не помню, чтобы ему понравилось хоть что-нибудь из моей писанины.
– Ну, для начала, – сказал он, – ты используешь слишком много сложных слов. Ты это знаешь?
Я знал. Я знал, что он сейчас медленно читает словарь, который содержал около полумиллиона слов. А как он его читал? Он вырывал каждый день новую страницу и засовывал в карман пальто. В метро, в автобусе или поджидая кого-нибудь в офисе, он доставал страничку и изучал ее, обращая внимание не только на значение слова, но и на произношение и происхождение. Поэтому он частенько поправлял меня в употреблении слов и произношении.
Есть такое слово – «апофеоз». Я произносил его с ударение на первое «о», а надо было – на второе. Алек любил ловить меня на ошибках – иногда звонил ни свет ни заря, чтобы спросить, знаю ли я то или иное слово.
Но дело было не только в длинных словах, которые затрудняли ему чтение, мои истории вообще казались ему сухими и скучными. Он посоветовал мне почитать Мопассана или Моэма. Уж они-то знали, как это делается! Он был прав, оба этих писателя – чудесные мастера своего жанра, но я тогда не придавал большого значения умению. Мои любимые писатели пошли гораздо дальше – они творил и… не знаю чем, кишками, наверное, или другим странными частями тела, и их совершенно не волновало, поймет кто-нибудь или нет. Они адресовали свои произведения элите, и странно, что при этом умудрялись достучаться не только до равных себе, но и до безумцев вроде меня и даже до мало читающих простаков. Но вообще-то они, конечно, писали для собственного удовольствия. Им не нужно было соответствовать чьим-то запросам – ни тебе начальника, ни тебе стабильного дохода, да и узнают о твоем гении в лучшем случае лет через пятьдесят.
Алек не мог понять, как можно мириться с такой отсрочкой. Ему нужны были результаты – и быстро. Художник вроде Ван Гога, который за всю свою жизнь не продал ни одной картины, был, по мнению Алека, не столько гением, сколько простофилей. Мог бы рисовать планы домов или дорожные знаки, вместо того чтобы нахлебничать у брата. И все же Алека такие люди привлекали: он просто бредил книгой Моэма о Гогене – «Луна и грош». Ему даже нравилась идея Гогена оставить прибыльную работенку и жену, чтобы поехать на Таити и там рисовать.
– Вот что может случиться однажды с тобой, – говорил он. – Так и вижу, как ты собираешь свои пожитки и укатываешь в Гималаи.
Мою любовь к Азии и азиатам он не понимал вовсе. В свое оправдание я приводил другие примеры привязанности к Востоку: Лафкадио Херн из Нью-Орлеана, чьи истории ему нравились, когда-то уехал в Японию, где женился на японке и написал большую часть своих произведений.
– Да, Ген, – соглашался Алек, – но не забывай, что сам Херн был наполовину грек, наполовину ирландец. Это тебе не среднестатистический американец.
Я спорил, приводил в пример Марко Поло и других путешественников, но Алека это не вдохновляло.
– Ты любишь каких-то сдвинутых эксцентриков, – сказал он.
Несмотря на скепсис, мой друг все же был очень ко мне привязан. Я думаю, он втайне сожалел, что сам такой «обычный» и «среднестатистический», хотя мало кто из наших знакомых решился бы на такие эпитеты в его адрес.
Конечно, одевался он самым обычным образом. Ну разве что неряшливо и не очень чисто… (Он приклеивал записки на зеркало перед раковиной с напоминанием самому себе вымыть все тело, а не только руки и лицо.) Он то и дело просил меня подойти и понюхать.
– Скажи честно, – просил он, – от меня воняет? Я такой ленивый, мне жаль тратить силы на то, чтобы вымыть задницу. Честно.
От него действительно иногда воняло. По крайней мере изо рта – постоянно, а все из-за пьянства, курения и небрежного отношения к зубам.
– Погляди на них, – иногда говорил он, – отвратительно, да? Какие-то клыки, а не зубы, да?
Как видите, он не стеснялся признаваться в своих недостатках и слабостях. Он даже находил удовольствие в том, чтобы выставлять их напоказ, по крайней мере со мной. Алек считал, что настоящему другу можно рассказать о себе все. Даже об инцесте? Так это самое оно!
От него могло нести, как от лошади или даже как из конюшни! Он часто ложился спать не снимая ботинок или вылезал из постели и натирал ботинки простыней. Живя в свинарнике и будучи последним раздолбаем, Алек все же считал себя вправе указывать сестре, как вести себя с мужчинами. Он советовал ей – и это был правильный совет – не верить никому из них, даже самым воспитанным, а особенно тем, кто умеет заговаривать зубы. (Уж об этом он мог говорить с полной ответственностью, потому что в искусстве заговаривать зубы ему не было равных.)
Правда, думаю, заключается в том, что мы оба относились к «исповедальному» типу. Я прочел все произведения в этом жанре, включая Августина Блаженного (кроме «Исповеди» Жан-Жака Руссо), а также знаменитый дневник Марии Башкирцевой и «Интимный дневник» Анри Амиля.
Самую объемную исповедь, в тринадцати томах, которую, кажется, прочитали уже все, я бросил, дойдя до середины первого тома (я имею в виду «Воспоминания» Казановы). Алек любил, когда я рассказывал о таких книгах, но говорил, что у него нет времени, чтобы их читать. Конечно, он нашел время, чтобы прочесть «Дневник Фанни Хилл». Но что это за стыдливая мимоза по сравнению с «Моей тайной жизнью», написанной неизвестным джентльменом викторианской эпохи. Кажется, я заразил друга своей страстью к Кнуту Гамсуну, и, к моему удивлению, он прочел две или три его книги, одобрив мой выбор. Впрочем, я вообще мало встречал людей, кому бы Гамсун не понравился. Жозеф Дельтей как-то писал, что тот, кто не любит свою мать, чудовище. Я бы сказал то же самое о Кнуте Гамсуне. Было еще несколько хороших писателей, которых Алек полюбил без моей подсказки. Как ни странно, двое из них числились среди любимчиков Стэнли – Джозеф Конрад и Анатоль Франс. Алек также восхищался Джеком Лондоном и Максимом Горьким. Они, между прочим, очень похожи: оба переведены на пятьдесят языков, включая китайский и японский, оба прошли через «университеты жизни», думаю, оба жадно читали, хоть и не получили хорошего образования, оба пользовались любовью читателей, оба писали от чистого сердца, хотя и не без грязи. Когда дело касается таких писателей, становится не важно, на каком языке они пишут, – их понимают всегда и везде.
От такого шумного и любознательного сплетника, как Алек, нельзя было ничего скрыть – он питался чужими бедами.
Несмотря на свою «почти влюбленность» в школьную учительницу, он поддерживал близкие отношения с блондинкой по имени Лила и ее старшей сестрой. Когда одна из сестер засыпала, наш проказник тихонько перебирался к другой. Как вы понимаете, весьма пикантная ситуация. Понятно, что, если бы речь шла о женитьбе, Алек выбрал бы младшую – Лилу, но он всегда оставлял для себя путь к отступлению. Однажды, в очередном приступе откровенности, он признался мне, что в постели предпочитает старшую сестру – не потому, что она более опытна, а потому, что у нее невроз. Она действительно всегда была на грани истерики. Мой друг уверял, что это на пользу сексу, но приходится быть очень осторожным, ведь рядом спит младшая сестрица. Когда он однажды попытался увести старшенькую в другую комнату, она пронзительно закричала и начала кусаться и визжать.
Алеку нравилась рискованность этой ситуации. Даже когда его ловили с поличным, этот первоклассный лжец и отличный актер умудрялся выходить сухим из воды. Я могу легко представить его себе в роли адвоката – преступники его бы очень любили. Однако «Преступление и наказание» Достоевского оставило моего приятеля равнодушным – слишком сентиментально, сказал он и глубокомысленно заявил, что там речь идет не о конкретном преступлении и наказании, а о Преступлении и Наказании вообще. Тогда я сказал ему, что он сам – живой пример Преступления и Наказания в одном лице, а вместо проститутки из романа – Сони, кажется? – у него школьная учительница. Ему это смешным не показалось.
Если я и останавливаюсь на его слабостях, то только потому, что, как и в случае с Максом Уинтропом, не могу понять: почему человек сбивается с пути, имея столько хороших задатков?
Мои родители любили Алека Консидайна за то, что он был серьезным (sic!) и амбициозным молодым человеком. Они ничего не знали, даже и не догадывались, о его делах с бабами, о триппере, азартных играх, свинарнике, но родители всегда имеют неверное представление о чужих детях. Да и о своих тоже. «Не причиняй нам неудобств» – вот и все, о чем они заботятся.
Мама Алека, как уже говорилось, была больше похожа на уроженку Новой Шотландии. По какой-то странной прихоти Господь разместил в этом уголке мира самых непривлекательных женщин. Разумеется, миссис Консидайн была ирландкой, но какая разница? Она обладала той же холодностью, теми же слишком корректными манерами, тем же немилосердным взглядом. Такие женщины ни в ком не видят ничего хорошего – ни в друзьях, ни во врагах. К тому же она ненавидела себя без видимых на то причин. Вся насквозь – злоба и яд. И само собой, главным огорчением в ее жизни был сын. Когда ее терпение истощалось, она звонила моей матушке, чтобы обсудить с ней ситуацию. Но к счастью, моя мать знала, как отделаться от надоедливой приятельницы, – она говорила, что не понимает ее из-за ужасного акцента. К тому же у моей матери не оставалось времени на пустой треп, ведь у нее имелись и свои проблемы, одной из которых, разумеется, был я. Несмотря на то что Алек делал вид, будто присматривает за мной, на самом деле присматривал как раз я – и мне это не доставляло ни малейшего удовольствия. Каждый день ему просто необходимо было со мной повидаться по той или иной причине. Если он не заставал меня дома, то место встречи назначалось по телефону. Я очень быстро возненавидел эту адскую машину связи. Смешно, но Алек учился играть на пианино. Я говорю «смешно», потому что у него не было ни слуха, ни музыкальных способностей. Я сводил его пару раз на Вагнера, где он благополучно проспал весь концерт. Алек не мог отличить одного композитора от другого, никогда не слышат Брамса, Шумана, Равеля, Дебюсси и во всем предпочитал «что-нибудь полегче», в том числе и в живописи. Его интересовала только литература и театр. В это время на сцене блистали Дэвид Беласко и его любовница, которую он сделал знаменитой, – Леонора Ульрих. Американский театр находился на низком уровне – он начал развиваться только в 20-30-х годах. Зато еврейский театр был гораздо лучше, а в Гильдии актеров ставили чудесные пьесы Чехова, Толстого, Андреева, Горького. Думаю, именно тогда я впервые увидел «Диббук» в постановке театра «Хабим». Я видел пьесу и на иврите, и на идише, и на английском. Незабываемо! Изгнание нечистой силы! Совершенно не похоже на то, что обычно приводило в восторг американскую публику.
Но вернемся к Атеку…
Да, он думал, что поучает меня, «наставляет», как он это называл. Другими словами, он делился со мной опытом, а я смотрел на это как на шутку. Никто из его друзей мне не нравился – ни женского пола, ни мужского. Я не играл в карты и не пил, не умел рассказывать анекдоты, в общем, плохая из меня выходила компания, что и привело Алека однажды по пути домой к размышлениям вслух о том, какой же я все-таки странный парень. Сноб, считал он. Привереда. Обычные люди мне не по нутру. (Мне его «обычные» люди казались сбежавшими из зоопарка.) Он считай меня несчастным человеком, которой только и думает, что о своем Ницше, Достоевском или Андре Жиде.
Иногда, когда ему нужно было выпендриться перед новой девчонкой, он упоминал имя какого-нибудь автора или название его книги. Естественно, он притворялся, что хорошо знаком с писателем. Еще он обожал щеголять перед девушками мудреными словами. Одним из таких словечек было «дижестивные инсинуации». (Вообще дижестив – это то, что пьют после обеда, и выражение означало не более чем «послеобеденные разговоры».) Однако незнакомый термин действовал на девушку магически…
Ежели вдруг дама сердца ловила его на слове и интересовалась, о чем же та или иная книга, Алек приставал с расспросами ко мне. Я обычно выдумывал что-нибудь на ходу – какая разница, все равно никто из них не читал ничего подобного. В таких случаях перед необразованной публикой, хоть рассказчик из меня никакой, могла получиться вдруг дивная импровизация. Иногда мне удавалось даже изрядно ошеломить слушателей. Позже Алек спрашивал меня, была ли хоть доля правды в том, что я наплел за столом. (Единственное, во что он свято верил, так это в мою способность разбираться в людях. Если у него были сомнения на чей-то счет, он приглашал меня с собой. Впрочем, советам он не следовал никогда.) Сам Алек прекрасно рассказывал анекдоты. Обычно разговор начинался так:
– Слушай, Ген, вот вчера случай был!.. Ты должен это услышать…
Макс Уинтроп тоже умел рассказывать, при этом чувство юмора у него было получше, чем у Алека. Сидя в задней комнатушке пивной и потягивая пивко, мы могли часами развлекать друг друга. То и дело кто-нибудь чуть не писался со смеху.
Итак, считалось, что я набираюсь у Алека ума-разума, и я действительно научился от него многому, что мне никогда не пригодится. Однако в этом нет ничего удивительного, ведь всю свою жизнь я занимался тем, что коллекционировал-людей. Я постоянно знакомлюсь с новыми людьми, изучаю их и становлюсь частью их жизни. Не важно, откуда они родом, какое у них образование, ведь, в общем, все люди одинаковы и все разные. Странный парадокс! Все доступно и подлежит купле и продаже. Те, кто отбывает срок в тюряге, зачастую оказываются куда лучше, чем те, кто их туда посадил. Воры и сутенеры куда интереснее, чем проповедники и учителя – или чем большинство психологов. Никого нельзя презирать. Кого-то стоит убить, например, не дрогнув, но не все убийцы являются киллерами по призванию. Я всегда пытался посчитать, сколько же людей я повстречал за свою долгую жизнь. Хотя бы даже за четыре с половиной года работы в «Вестерн Юнион» я повстречался и побеседовал с доброй тысячей. И все равно я считаю себя одиночкой, хотя никогда не остаюсь по-настоящему один.
Как я уже писал где-то, «в крайнем случае со мной всегда посидит Господь».
Алек же, наоборот, просто не выносил одиночества. Не важно, с кем, лишь бы не одному. Надо признать, что моя любовь к одиночеству развилась, только когда я стал писателем, а до этого я тоже постоянно искал собеседника. Кто-то, может быть, думает, что все происходит наоборот: к тебе приходит слава – и мир у твоих ног. Так и есть, но нужно научиться избавляться от подлиз и подхалимов. Да, все, о чем я рассказываю в своих книгах – люди, места, события, – произошло до того, как я начал писать. Теперь мне больше всего нравится, когда меня не узнают в толпе. Или когда узнает кто-нибудь вроде официантки или горничной. Или, как во Франции, быть узнанным мясником или булочником и видеть, как они, засуетившись, тут же тащат охапку моих книг и униженно просят об автографе… К сожалению, это возможно только за границей – у нас же люди таких профессий совершенно далеки от литературы, «некультурны», как сказали бы французы. Я уже говорил, что в глазах Алека я писателем не был, и он не верил, что когда-нибудь стану. Ему, как и Стэнли, нравилось считать меня неудачником.
– Даже не знаю, чего я с тобой так ношусь, – сказал он мне однажды прямо. – Может, потому, что ты умеешь слушать?!
Любой, кто знал нас с Алеком достаточно хорошо, сразу увидел бы, почему мы вместе. Сама разница между нами служила силой притяжения – плюс наш общий талант влипать в неприятности. А еще нам нравились одни и те же актрисы – Элси Фергюсон, Мэри Доро, Элси Дженис, Ольга Петрова и другие.
После бурного и долгого спора о достоинствах Достоевского, Толстого, Чехова, Андреева мы могли переместиться в бильярдную и гонять шары весь остаток ночи. В полночь я частенько заходил к нему, и мы продолжали спор о достоинствах уже других писателей. Нам это никогда hp надоедало.
Кажется, мы были в курсе самых интимных подробностей жизни друг друга. Мы с восторгом рассказывали о причудах и закидонах своих родителей. Это снова заставляет меня вспомнить о Максе Уинтропе и наших общих посиделках в задней комнатушке пивной, а также о его матери – о том, как «солнце всходило и садилось в ее заднице». Когда Макс сказал это, мы с Алеком переглянулись с одним и тем же выражением недоверия и недоумения на лицах, но ничего не сказали. Вскоре мы ушли. Только спустя несколько дней Алек вновь затронул эту тему.
– Я и не думал, что с ним все так хреново, – отважился он. – Сентиментальный дурак!
Я согласился, что ничего хуже в своей жизни не слышал. И вдруг предположил:
– Но, Алек, может, и она так думает о Максе – ну, что и на нем свет клином сошелся.
– Тогда они оба идиоты, – отозвался Алек. – Если бы они это говорили об Иисусе или Будде, я бы еще понял. Но друг о друге! Это уж слишком. Знаешь, Ген, иногда мне кажется, этот Макс не очень-то умен. Он, конечно, знает, как получать хорошие оценки и писать всякие тесты, но взгляды у него детские. Ты не замечал?
Однажды во время одного из наших книжных разговоров он сказал:
– Знаешь, Ген, не такой уж я подонок, как некоторые думают. Нуда, я, может быть, греховодник и пью многовато, и все такое, но сердце у меня доброе – я никогда не использую людей. А вот ты, ты – мерзавец, ты злой. Я могу вести себя как герой романа, ко я только прикидываюсь им, а ты, ты и есть герой романа – который еще предстоит написать, конечно. Мне нравится, когда люди меня не любят. А вот тебе, тебе наплевать на их мнение. Ты ведешь себя как высшее существо. Где ты только этого набрался, мне интересно? Откуда весь этот бред? Может, это из книг? Ты же их не просто читаешь – ты в них веришь! То ты Глен, охотник, то Алеша, а то Мартин Идеи. А вся разница между тобой и этими персонажами лишь в том, что у тебя-то глаза широко открыты – ты-то знаешь, что делаешь и куда идешь. Ты, кажется, вот-вот лопнешь от своих возвышенных идеатов, но это не помешает тебе отобрать пять центов у слепого газетчика.
О нет, ты меня никогда не критикуешь, не поучаешь, но умеешь заставить почувствовать себя червяком. Иногда я думаю – и чего ты вообще возишься с таким, как я. Тебе, конечно, насрать, кем тебя будут считать остальные. Главное, чтобы кто-нибудь регулярно давал тебе мелочь и угощал сигарой. Так и вижу, как ты становишься лучшим другом убийцы, если только он готов позаботиться о тебе. Ты словно считаешь, будто мир тебе чем-то обязан, хочешь, чтобы все было по-твоему. Мысль о том, чтобы самому заработать себе на жизнь, даже не приходит тебе в голову – нет, не из-за лени, а потому, что ты выше других. Есть в тебе что-то порочное: ты не только против общества, ты против человеческой природы. Ты даже не атеист – сама идея Бога кажется тебе абсурдной. Ты не совершил ни одного преступления, но в душе ты преступник. Ты будешь рассуждать о братской любви, хотя срать ты хотел на наш район и всю эту дружбу, если ты вообще понимаешь значение этого слова. Друг – это тот, кто вытащит тебя из дерьма, а если у него на это не хватает силенок, то и черт с ним. Ты стопроцентный эгоист. Только посмотри на себя – сидишь тут и выслушиваешь мои оскорбления с улыбкой на лице. Тебе наплевать на то, о чем я тут распинаюсь. Какой из тебя утопист, ты – солипсист!
– Ладно, Алек, я солипсист. И что дальше? Я ведь не попросил у тебя сегодня ни цента.
– Да, но я-то тебя знаю, еще попросишь. Ты займешь у меня даже пару грязных носков, если понадобится.
– Ну, чистый носовой платок – еще может быть, но грязные носки – никогда.
Вдруг он спрашивает с кислой улыбкой:
– Ты возьмешь у меня один цент, если я тебе предложу? Я с улыбкой ответил, что, разумеется, возьму.
– И как это тебе удается? Ты больше не просишь крупных сумм, стал такой скромный: и двадцать пять центов нам нормально, и пять сойдет.
– Я научился смирению, – дурачился я.
– Ты просто думаешь: лучше что-то, чем ничего, да?
– Можно и так сказать, – согласился я. – Кстати, а ты что, больше не воруешь у матери?
– Я бы воровал, если бы знал, куда она прячет кошелек, – сказал он. – А почему ты спрашиваешь? Ты, что ли, воруешь?
Я кивнул:
– Понемногу. Пять центов, четверть доллара. Но даже полдоллара – никогда.
– И она не замечает?