– Ах вот как, – спокойно ответила она, – можешь отсосать себе сам.
Такие слова его удивили.
– Разве так разговаривают с джентльменами? – спросил Джо.
– А где здесь джентльмены? – парировала она.
– Да ладно вам, леди, помягче, я же ваш сосед. Вы меня знаете?
– Нет, не знаю, – огрызнулась она. – Проваливай.
В это время откуда-то выскочил Байрон и встал на Джо лапами. Девушке собака понравилась, и она немного смягчилась.
– Красивый пес, – сказала она. – Откуда он у вас?
И тут Джо завел долгий рассказ, чтобы хотя бы удержать ее от немедленного бегства.
Девушка наклонилась, чтобы погладить Байрона. Джо же в свою очередь погладил ее по спине, а она сделала вид, что не заметила. Джо не растерялся:
– Почему бы нам не зайти ко мне на пару минут? Могу угостить чаем. Или чем ты хочешь?
К его удивлению, она не возражала, и, не успел он оглянуться, вот она уже в его квартире – изучает мои акварели, развешенные по стенам.
– Вы художник?
– Нет. Я снимаюсь в кино. Дублер. Иногда я дублирую Дина Мартина.
Вот, собственно, и все, что ему требовалось сказать. Беседа тут же перескочила на более интересные вещи. Разумеется, как и все остальные, услышав слово «кино», она растаяла. Джо не пришлось возиться с чаем – она глотнула чистого бурбона, обняла его и тут же нащупала член.
– Это было так легко, – сказал Джо.
– Ну и что потом – ты отымел ее по-быстрому?
– Нет. Я подумал – а пусть она попросит меня. Я велел ей прийти завтра. Вот увидишь, завтра она будет штурмовать мою дверь. Знаю я этих сучек. Она хочет не меня, а работу в кино. Я видел, как она изменилась в лице, когда я сказал про Дина Мартина. Она того и гляди думает, что я сперва оттрахаю ее, а потом сделаю звездой. Ну и дерьмо. Ничему они не учатся!
– И куда ты сейчас идешь?
– Да никуда. Просто выгуливаю Байрона.
Боюсь, что, пытаясь нарисовать как можно более полный портрет моего приятеля, я уделил слишком много внимания его недостаткам и слабостям.
Джо был одним из трех лучших моих американских друзей. Нет ничего такого, чего бы он не сделал для меня, попади я в беду. Всегда жизнерадостный, хоть и несколько взбалмошный, он умел яростно любить и ненавидеть. Для него не существовало полумер.
Многие считали себя его друзьями, но Джо был из тех, кто признает только двух-трех, а всех остальных держит за простых знакомых и собутыльников.
Если он с чем-то не соглашался, то наотрез, все переживал очень сильно, откровенно не любил лицемеров – ненавидел, когда говорят одно, а делают другое.
Женщинам он просто не доверял, а их тянуло к нему как магнитом. Джо считал, что огромная заслуга в этом принадлежит пластическому хирургу и его творению – красивому носу. Но я почему-то уверен, что и со старой своей картошкой он пользовался бы тем же успехом, потому что излучат тепло, энтузиазм и надежность. Он старался не обижать людей, а его мнение о себе как о целителе имело под собой основания. Все, с кем он вступал контакт, чувствовали, какие необычные вибрации исходят от этого человека. Даже его работодатели в кино признавали за ним это качество.
Он легко и сердечно смеялся и никогда не выказывал своего дурного настроения, а может быть, у него никогда его и не было.
Я часто говорил своему приятелю, что у него знахарский дар и ему следовало бы стать раввином, а не каскадером. Его способ лечения был необычным: он исцелял книгами. Он всегда носил с собой здоровенный блокнот с цитатами из прочитанных книг и, когда представлялась возможность, зачитывал оттуда что-нибудь нуждающемуся в исцелении. Если бы ему сказали, что этим же методом пользовались христианские миссионеры, он бы долго хохотал.
В общем, Джо был оригиналом – такого человека невозможно забыть, равно как и его пса Байрона. Люди спрашивали, как поживает Байрон, словно речь шла об общем знакомом, да и Джо относился к Байрону совершенно как к человеку.
Такое ухе мне выпало счастье – всегда иметь поблизости двух или трех друзей, на которых можно положиться. Даже если у тебя есть один хороший друг – это уже немало, тогда и нехватка денег – не такая уж беда. И когда я говорю «друзья», я имею в виду самых обычных людей, а не знаменитостей; людей, поражающих своей готовностью дарить, служить, помогать, явившись по первому зову. Почти всегда мои друзья обладали прекрасным чувством юмора. Они никогда не выступали в роли проповедников и советчиков, в них всегда была какая-то эксцентричность, ненормальность и напрочь отсутствовал эгоизм. Думаю, это можно назвать шутовством. В случае с Джо Греем неэгоистичность его проявлялась во всем, что касалось женщин, – и вовсе не оттого, что он их презирал, а оттого, что глядел на них как на дары свыше. Внешне могло казаться, что он обращается с ними как с животными, но мы-то знали, что это не так. Вовсе не «божественная дыра» делала его их слугой – он видел в них ангельскую сторону их существа. Он всегда старался защитить их от тех, кто может причинить вред и унизить. На свой особый манер он был рыцарем Круглого Стола. Инкогнито. Все друзья Джо действительно его любили – равнодушия в отношениях он не выносил. Побыв некоторое время профессиональным боксером, он иногда сносил самые невероятные оскорбления. В самом пылу ссоры, в баре, например, он мог схватить меня за руку со словами:
– Давай убираться отсюда! На улице я обычно спрашивал:
– В чем дело, Джо? Почему ты не врезал ему по морде? И он всегда отвечал:
– Потому что нельзя. И вообще нечего мараться о такого придурка. У него просто слишком длинный язык.
Позже, посмотрев один фильм, где Спенсер Трейси играет однорукого мастера джиу-джитсу, я оценил слова Джо, а также по-новому взглянул на себя, полностью полагавшегося на его привычку решать дело разговором, а не кулаками.
Один из самых ярких дней я провел с Джо в Биг-Суре. Боб Снайдер тогда снимал документальный фильм о моей жизни, и ему требовались виды Биг-Сура. Мы взяли с собой Мичио Ватанабэ, который жил тогда у меня в Пасифик-Пэлисадс. Я не был к тому времени в Биг-Суре уже около десяти лет. Маленький домик на Партингтон-ридж выглядел привлекательнее, чем когда-либо. Разумеется, мои спутники тут же влюбились в это местечко. А кто бы устоял? Ничего более похожего на Грецию нельзя себе даже вообразить. Мы провели там ночь, а по пути домой распевали старые песни. Даже Мичио, родившийся и выросший в Японии, уловил атмосферу. Прекрасный способ завершить прекрасную поездку. Этот последний визит сделал Биг-Сур еще более дорогам для меня. (Я говорю «последний», поскольку подозреваю, что дни моих путешествий уже в прошлом, равно как и дни моих трудов.)
Итак, Джо был дублером Дина Мартина, на некоторых фотографиях их просто не отличишь. Джо очень нравилось работать с Дином. Несколько раз он уезжал с ним за границу, в Мексику, – тогда Дин собирался снимать там фильм. Места это были опасные, но Джо нравились мексиканцы, а деньжата ему никогда не мешали. Поэтому вопреки предчувствиям он отправился в Мексику вместе с Дином, но через несколько дней вернулся в Лос-Анджелес. К моему изумлению, он пожаловался на плохое самочувствие и даже собрался к врачу. Я говорю о своем удивлении, поскольку Джо был здоров как бык, любил здоровую пишу, почитал доктора Билера и старался получать ежедневно необходимую дозу солнца и кислорода.
Думаю, что Дин уговорил его отправиться к собственному врачу-или личному доктору Элизабет Тейлор. Я пришел к Джо в тот же день, как он лег в больницу. Мне он показался совершенно здоровым. Когда я спросил, что у него болит, Джо затруднился с ответом – пробормотал что-то про нездоровую мексиканскую пищу.
А на следующий день мой друг умер – будучи замечательным примером прекрасного здоровья и joie de vivre*, не дожил до пятидесяти лет.
Кажется, его последние слова были о Байроне. Позже я узнал, что пса взяла к себе одна из дочерей Дина Мартина. Да хранит ее Господь! И по сей день меня частенько спрашивают: «Что же сталось со стариной Байроном?»
* умение наслаждаться жизнью; букв.: радость жизни (фр.).
Мой лучший друг
Хотите – верьте, хотите – не верьте, но это мой велосипед. Я купил его в Мэдисон-сквер-гарден по окончании шестидневной гонки. Он был сделан в Хемнице (Чехия) и принадлежал одному немецкому гонщику, судя по всему. От других гоночных велосипедов его отличало высокое расположение рамы.
У меня было еще два велосипеда американского производства, их я одалживал своим друзьям, когда им требовалось. Но на этом, купленном после гонки, никто, кроме меня, не ездил. Он был для меня чем-то вроде домашнего животного – кошки или собаки. А почему бы и нет? Разве он не был со мной во всех моих бедах и неудачах?
Да, тогда меня постигли все мучения первой любви. Как правило, ничего более ужасного в жизни не бывает. Мои друзья покинули меня (или я – их) один за другим. Я был заброшен и одинок. Не уверен, что родители знали о моем плачевном состоянии, но по крайней мере они догадывались: что-то меня угнетает. Этим чем-то была красивая девушка по имени Кора Сыоард, с которой я познакомился в старших классах.
Как я уже писал ранее, наша невинность простиралась до того, что мы и поцеловались-то всего раза два-три – на вечеринках и больше нигде. Хотя у нас у обоих дома были телефоны, мы никогда не созванивались. Почему? И сам не знаю. (Может быть, каждому из нас это казалось чрезмерной наглостью.) Мы писали друг другу, но нечасто: помню, каждый день, возвращаясь домой, я первым делом бросался к каминной полке, куда складывали письма, и почти всегда меня приветствовало пустое место.
Было время, когда я проводил большую часть времени в поисках работы; позже я отправлялся в кино или в театр (если мог себе позволить); но потом вдруг я забросил и это и вообще ничего не делал – только катался на велосипеде. Иногда не слезал с него с утра до вечера и без устали крутил педали. Иногда я наталкивался на участников шестидневных гонок в Проспект-парке, случалось, они разрешали мне задавать им темп по гладкой дорожке, которая вела из парка на Кони-Айленд.
Я обычно посещал все свои любимые места – Бенсон-хёрст, Улмер-парк, Шипшед-Бей и Кони-Айленд. И всегда, каким бы разнообразным ни был пейзаж, я думал о ней. Почему она не пишет мне? Когда состоится следующая вечеринка? И тому подобное. Никаких непристойностей, я не хотел даже переспать с ней или просто засунуть ей руку под юбку. Нет, эта волшебная сказочная принцесса оставалась неприступной даже в мечтах.
Я никогда не ездил в Гринпойнт, где она жила, и не разъезжал по улице в надежде увидеть ее, а укатывал вместо этого куда-нибудь далеко – в те места, что ассоциировались у меня со счастливыми днями детства.
Я думал о тех далеких временах с сожалением и тяжелым сердцем. Где они теперь-дорогие товарищи моей ранней юности? Проходят ли они через эту боль, как и я, – или, может быть, некоторые из них уже счастливо живут в браке?
Иногда, закончив читать хорошую книгу, я думал только о ее персонажах. Больше всего я размышлял о героях Достоевского, особенно из романов «Идиот», «Братья Карамазовы» и «Бесы». На самом деле они становились для меня не персонажами, а живыми людьми, населявшими мои мечты. Иногда, подумав о каком-нибудь абсурдном герое вроде Смердякова, я вдруг мог разразиться смехом только для того, чтобы, поймав себя на этом, быстро вернуть свои мысли к Коре, ибо отделаться от нее мне, одержимому, зачарованному, опустошенному безумцу, было не под силу. Наткнись я на нее случайно в одну из таких поездок, я бы, несомненно, лишился дара речи.
О да, иногда я получат от нее письма, обычно с какого-нибудь курорта, где она проводила летние каникулы. Послания были короткими, легкомысленными и, на мой взгляд, лишенными всякого чувства. Мои ответы вполне соответствовали ее письмам, если не учитывать тот факт, что сердце мое каждый раз разбивалось вновь.
Разбитое сердце! Как хорошо я прочувствовал, что это значит! Неужели все люди в этом возрасте проходят через такую боль? Неужели первая любовь всегда столь болезненна, неуклюжа и бесплодна, как моя? Или же я – особый случай, романтик чистейшей воды? Ответ на эти обращенные к самому себе вопросы был написан на лицах моих друзей. Как только я упоминал имя Коры, они моментально теряли ко мне всякий интерес.
– Все еще думаешь о ней? Тебе не надоело?
Подтекст в их реакции понятный – как можно быть таким дураком?
Пока мы неслись вперед (я и мой друг), я размышлял о своей ситуации снова и снова – как если бы доказывал теорему по алгебре. И ни разу я не встретил родственной души! Я был столь одинок, что начал называть велосипед своим другом. Я вел с ним долгие разговоры про себя и, разумеется, ухаживал за ним изо всех сил: каждый раз, возвращаясь домой, я переворачивал его и, вооружившись чистой тряпкой, полировал спицы и втулки, затем чистил цепь и смазывал ее маслом. Эта операция оставляла уродливые следы на плитах дорожки, из-за чего матушка жаловалась и просила подкладывать под колесо газету, прежде чем его чистить. Иногда, разозлившись, она говорила мне с сарказмом:
– Странно, что ты еще не берешь его с собой в постель. На что я отвечал:
– И брал бы, будь у меня нормальная комната и большая кровать.
Вот еще с чем мне приходилось мириться – с отсутствием собственной комнаты. Я спал в узкой спальне – отгороженной части передней, украшенной единственной шторой, чтобы не мешал ранний утренний свет. Читать мне приходилось за обеденным столом в гостиной. Еще я пользовался гостиной, чтобы послушать записи на фонографе. Именно слушая свои любимые записи в мрачной гостиной, я сильнее всего страдал по Коре. Каждая запись, вставленная в аппарат, только усиливала мою печаль. Больше всего меня трогал – приводя от исступленного восторга к чернейшему отчаянию – еврейский певец Сирота. Вторым шел Амато, баритон из Метрополитен-опера. А затем уже – Карузо и Джон Маккормак, любимый мой тенор-ирландец.
Я заботился о своем велосипеде, как кто-то может заботиться только о «роллс-ройсе». Если ему требовался ремонт, я всегда отвозил его в одну и ту же мастерскую на Миртл-авеню, возглавляемую негром по имени Эд Перри. Он очень осторожно обращался с велосипедами, сразу же проверял, не вихляют ли колеса, а иногда делал для меня ремонт бесплатно, потому что, как он говорил, никогда еще не видел, чтобы человек был так влюблен в свой велик.
Все улицы в городе делились на любимые и на те, которых я избегал. На некоторых улицах окружение и архитектура поднимали мне настроение. Были прямые улицы, другие уходили вверх или вниз, были улицы, исполненные очарования, и улицы, скучные до безобразия. (Кажется, это Уитмен сказал где-то: «Архитектура – это то, что ты делаешь с домом, когда смотришь на него».) Словно маньяк какой-нибудь, я был способен вести сам с собой изощренный внутренний диалог и в то же время обращать внимание на то, мимо чего я прохожу. С велосипедом дело обстояло иначе: я должен был соблюдать осторожность, чтобы не упасть.
В то время чемпионом в спринте был Фрэнк Крамер, которого я, разумеется, обожал. Однажды мне удалось продержаться позади него во время его быстрого пробега от Проспект-парка до Кони-Айленда. Помню, как он хлопнул меня по спине, когда я поравнялся с ним, и сказал: – Молодец парень, так держать! Этот день вписан в мою биографию красными буквами. На короткое время я забыл даже о Коре и предался мечтам о том, как буду мчаться однажды по Мэдисон-сквер-гарден вместе с Уолтером Раттом, Эдди Рутом, Оскаром Эггом и другими звездами трека.
Постепенно, все больше привыкая проводить целые дни на велосипеде, я терял интерес к своим друзьям. Велик теперь стал моим единственным другом. Я мог положиться на него, чего не скажешь о людях. Жаль, что никто меня не фотографировал с моим «другом» – многое бы отдал теперь, чтобы знать, как мы тогда смотрелись.
Много лет спустя, в Париже, я купил себе новый велосипед, но самый обыкновенный, с тормозами. На моем прежнем, чтобы замедлиться, требовалось сделать небольшое усилие ногами. Можно было бы, конечно, вывести тормоза на руль, но тогда я бы почувствовал себя девчонкой. Ездить по улицам города на высокой скорости было и опасно, и очень увлекательно. К счастью, машины тогда попадались редко, опасаться следовало только детей, играющих на улицах.
Матери умоляли своих отпрысков быть осторожными и внимательно смотреть, не несется ли по улице какой-нибудь сумасшедший на велосипеде. Другими словами, я вскоре стал настоящим бичом нашего района. Однако вместе с тем я был и примером для подражания: все дети поголовно осаждали своих предков, клянча надень рождения такой же велик, как у меня.
Как долго может болеть сердце и не разорваться? Не знаю. Знаю только, что я вошел в томительный период заочного ухаживания. Даже на свой двадцать первый день рождения – большое событие в моей жизни – я сидел поодаль от нее, сгорая от смущения, не в силах открыть рот и признаться ей в своих чувствах. Последний раз я увидел ее вскоре после этого, когда, набравшись смелости, позвонил в ее дверь, чтобы сообщить о своем отъезде на Аляску, где собирался стать золотоискателем.
Расстаться с моим любимым чешским велосипедом было почти так же сложно. Должно быть, я отдал его одному из моих приятелей, но кому именно – не помню.
Несмотря на то что мое сердце было разбито, я все же не потерял способности от души смеяться. Когда у меня водились деньги, я всегда ходил на водевили или проводил вечера на Хьюстон-стрит на эстрадных представлениях. Пародисты из этих шоу вскоре стали очень известны на радио и телевидении. Другими словами, я мог смеяться буквально над собой, эта способность и спасла мне жизнь. Я уже тогда знал эту известную строчку из Рабле: «Смех – лучшее лекарство от всех болезней». Могу сказать по собственному опыту, что это великая мудрость. Но сейчас смех столь дорог и его так мало, что неудивительно, что всем заправляют торговцы наркотиками и психоаналитики.
КНИГА ТРЕТЬЯ ДЖОУИ
Часть 1
Я называл его то Альф, то Фред, то Джоуи, а он обычно звал меня Джоуи, редко – Генри. Мы познакомились в 1928 году, во время моего первого приезда в Европу, благодаря моей тогдашней жене Джун, которая побывала в Париже за год до этого со своей любовницей Джин Кронски. Фред влюбился в Джин с первого взгляда – сразу потерял голову, как это обычно с ним случалось. Что касается моей жены, то он позже признался, что тогда о ней совсем не думал, она была для него «типичной центральной европейкой». Уж не знаю, что Фред под этим подразумевал.
Познакомившись с ним ближе за годы совместного проживания на вилле Сера, я понял, что его любили и даже обожали несколько довольно необычных женщин. Иногда он жил у них, а иногда они – у него, в маленьком отеле, которыми Париж славен и по сей день.
Для его отношений с женщинами было весьма характерно, что они все любили и обожали его, хотя этот закоренелый холостяк даже и не думал о браке. Зато он декларировал страстную влюбленность в каждую, хотя то, как он выражал свою страсть, обычно его и предавало.
С самого начала следует отметить, что Фред (или Альф, или Джоуи) был в некоторой степени негодяй, пожалуй, даже подлец, но очень милый. (Мне ни разу не повстречался человек, будь то мужчина или женщина, который бы его ненавидел.)
Он говорил, что родился в Вене, и всячески выражал свою любовь к родному городу. Странно, но мы с женой посетили Вену как раз в тот год, когда познакомились с ним в Париже. В то время (1927 г.) в Вене было мрачновато, да и сложно ожидать иного от города, пережившего великую войну. Он словно распадался на глазах. Дядя моей жены, бывший некогда полковником венгерских гусар, теперь развозил на велосипеде рулоны кинопленки по кинотеатрам, за что ему платили какие-то гроши.
Я уже писал выше о всяких насекомых, заполонивших Вену. Раньше я никогда не видел, чтобы клопы ползали по стенам в таком количестве, как в этом прославленном городе. И нигде больше я не сталкивался с такой ужасной, отвратительной нищетой. Спустя двадцать или тридцать лет я побывал в Вене еще раз с одним из своих друзей из Биг-Сура, уроженцем Вены. На этот раз все выглядело чуть лучше, но все равно болезненно напоминало о кварталах Бруклина, где я вырос.
Между двумя поездками я провел некоторое время в Германии. Здесь я узнал, что жители Вены (и вообще австрийцы) не очень-то ценятся немцами. О них обычно отзывались как о «ненадежных».
Я сделал это отступление о Вене, чтобы пролить свет на характер Джоуи, начав с его происхождения. Сам он рассказывал, что семья его принадлежала к цвету буржуазии. Он получил хорошее образование, а когда разразилась Первая мировая война, пошел на фронт лейтенантом. К счастью для него, в самом начале карьеры случилось вот что: его рота защищала от врага какую-то определенную позицию, им был отдан приказ «не стрелять, пока враг не приблизится на такое расстояние, чтобы можно было разглядеть цвет глаз противника». В то время ротой командовал Фред. По мере того как враг подходил все ближе, Альфа стремительно покидало мужество. Старший сержант вовремя это заметил, принял командование на себя, и это спасло роту от уничтожения. Фред, разумеется, был предан военному трибуналу и приговорен к расстрелу. Но его родители использовали свое влияние, и вместо того, чтобы встать к стенке, Фред отправился в сумасшедший дом. Войну он пережил в качестве психопата, а потом, после заключения мира, ворота лечебницы были открыты, и все больные ринулись на свободу. Тогда-то Фред и направил свои стопы в Париж. В детстве у него была гувернантка-француженка, и он достаточно хорошо знал французский, чтобы выжить. (Он также немного говорил по-английски.)
С этого момента и до моего приезда в Париж, где я остался на несколько лет, Фред вел сомнительное существование, свойственное любой артистической натуре. Именно в эти смутные дни он завел бесчисленные знакомства с самыми различными женщинами, которые в дальнейшем так и сыпались ему на голову из всех частей света.
Однако время, проведенное в лечебнице, не прошло даром для Джоуи: чокнутым он, конечно, не стал, но был очень эксцентричен. И мил. Говоря о любых его недостатках, все неизменно прибавляли – но как же он мил. Подозреваю, что именно в психушке Альф прочел все те хорошие книги, о которых позже любил поговорить. Естественно, к тому времени, когда я с ним сблизился, он уже имел прекрасное представление о литературе – немецкой, французской и английской. Среди его любимцев первое место принадлежало Гете – Фред мог цитировать его с любого места. Также он хорошо знал творчество многих известных французских писателей – и прозаиков, и поэтов. Он начал с Вийона, затем прочел декадентов девятнадцатого века и символистов – ВильедеЛиль Адана, Малларме, Бодлера, Рембо, всех известных романистов и эссеистов. Сэмюель Патнэм, филолог и переводчик, всегда почитался Перле как филолог от Бога. Что касается немецких поэтов, то мой друг был «на короткой ноге» с Шиллером, Гейне, Гельдерлином и другими. Разумеется, те, кто знал Джоуи, не придавали особого значения этим его познаниям и даже могли в них не верить, поскольку Джоуи в их глазах был лишь клоуном, всегда веселым и ярким, заставляющим смеяться до колик. Он мог почти со слезами на глазах цитировать Гельдерлина, а в следующую секунду уже реветь по-ослиному.
На его лице всегда светилась ироничная усмешка или благожелательная улыбка. (Недавно он прислал мне свое фото – такой же цветущий, не постарел ни надень.) Я видел его злым лишь однажды. Это было в Клиши, где мы вместе снимали маленькую квартирку. Он брился, а я, наблюдая за этой процедурой, дразнил его за какие-то мелкие проступки и грешки. Все больше входя во вкус, я вдруг увидел, как лицо приятеля потемнело. Видимо, в какой-то момент я задел его за живое, ибо, уронив бритву в раковину, он двинулся на меня. Я получил хороший удар в челюсть и рухнул прямо в ванну (пустую), приложившись еще и головой. Выбравшись оттуда, я принялся извиняться. Альф тоже извинился, вскоре восстановилось прежнее равновесие, и инцидент не имел повторений.
Да, теперь, воскрешая в памяти прожитые вместе годы, я постоянно вижу на его лице широкую улыбку. Можно назвать ее «венской улыбкой», как часто говорят о «японской улыбке». Как я уже говорил, Джоуи был, конечно, негодяем, прямо-таки подлецом или, как мы выражаемся здесь, в Америке, «настоящим сукиным сыном». (Но не забудем – очень милым, несмотря ни на что.) Где-то я (или он сам?) рассказывал, как мы ограбили нашего друга Микаэля Фрэнкеля на незначительную сумму. Эта блестящая операция была плодом совместных усилий. Пока я занимай Фрэнке-ля сердечным разговором, Джоуи выуживал кошелек из внутреннего кармана его пиджака. Тот всегда снимал пиджак и вешал его на спинку стула, когда ему было жарко. В довершение всего мы повели незадачливого приятеля ужинать, чем повергли его в изумление, ведь он знал, что мы вечно на мели.
Когда я познакомился с Анаис Нин, Джоуи, естественно, поспешил влюбиться в нее по уши. Он закидывал ее красивыми письмами, в которых расписывал свою страсть: они были настоящими произведениями искусства – уж это он умел. Поначалу Анаис отнеслась к его домогательствам благосклонно, хотя и не принимала их всерьез. Но время шло, и голова у Фреда кружилась все сильнее. Никто из бесчисленного множества знакомых ему женщин не мог сравниться с Анаис: она словно пришла из другого, воздушного, бесплотного мира. Он решил написать о ней книгу – кажется, на французском. (Писать по-английски он начал, когда уехал на постоянное жительство в Англию.) К несчастью, Анаис не оценила представленную ей к прочтению рукопись. Почему? Альф был слишком откровенен, упоминал имена и обстоятельства, а это оскорбляло ее чувство приличия. По крайней мере так звучала официальная версия. Я, кстати, склонен верить, что ее действительно задела правдивость новоявленного романиста. Анаис, как известно всем, кто читал ее «Дневники», умела мастерски лукавить – назовем ее «выдумщицей». Думаю, что со мной она была более откровенна и честна, чем с остальными своими друзьями и знакомыми. Но, зная ее достаточно хорошо, не могу не отметить, что и мне она, наверное, навесила немало лапши на уши.
В любом случае Фред неожиданно «попал в немилость». Я использую такое выражение, потому что оно подходит Анаис – с ней ты либо в фаворе, либо нет. Она, словно какая-нибудь графиня, наделяла своим расположением и лишала его по собственному капризу. Иногда потерять ее благосклонность можно было из-за сущего пустяка, а восстановиться в ее глазах было так же сложно, как покорить гору Фудзи.
Фред, вложивший всю свою душу в книгу об Анаис, не собирался так легко сдаваться. Он придумал остроумный ход – разделил главную героиню книги на две: одна стала танцовщицей, другая – писательницей. Эта литературная хирургия потребовала от него немалых усилий, и он вновь принес свое творение на суд Анаис. На этот раз она была не просто оскорблена, но пришла в неистовство: бедный Фред был изгнан – без права на возвращение. (Надо добавить, что их дружба больше не возрождалась.) Но это скорее характеризует ее, чем его. Должен добавить, что позже Лоуренс Даррелл тоже вылетел из числа ее фаворитов, хотя он был даже более искусен и упорен, чем Фред, ибо сумел вернуть ее благосклонность не единожды, а несколько раз.
Думаю, Анаис так жестоко обошлась с Фредом потому, что не ценила в нем клоуна. В отличие от Уоллеса Фоули она не видела ничего общего между шутами и ангелами.
Хотя с первого взгляда саму Анаис часто принимали за ангела, должен сказать, что и она была страшно далека от этого. Она, мягко выражаясь, была созданием амбивалентным.
На этот раз неудача сломила Фреда, он больше не делал попыток возобновить отношения со своенравной дивой – просто сложил свои полномочия. Думаю, что как раз в это время к нам стал захаживать – всегда без приглашения – один мой поклонник, швед, удивительно неприятный тип. И что хуже всего, я не знал, как от него отделаться: он сидел и сидел, пока не опустошали последнюю бутылку.
Если ему случалось вломиться ко мне, когда в доме находился Альф, последний моментально отрывал от стула свою задницу, хватал берет и кидал через плечо:
– Увидимся завтра, Джоуи!
Так происходило раз за разом, прежде чем до моего шведского друга дошло. Однажды вечером, когда Фред в очередной раз поспешно вылетел вон, он повернулся ко мне и невинно спросил:
– Миллер, а чего это он сразу уходит, когда я прихожу? Он меня недолюбливает?
– Недолюбливает ? – переспросил я. – Да он тебя просто не выносит. Презирает.
– Почему, Миллер? Я ему и двух слов-то не сказал.
– Потому что, раз уж мне приходится говорить это самому, ты ужасный emmerdeur. (Французское слово для «зануды».)
– И ты тоже так считаешь?
– Ну разумеется, – тут же ответил я. – В жизни не видел таких зануд.
Вы, может быть, думаете, что после таких откровений он дал мне по морде или встал и ушел?! Да нет же, вместо этого он просидел у меня еще минут тридцать, пытаясь выяснить, почему же он такой emmerdeur.
За всю свою жизнь я был знаком с тремя или четырьмя шведами, и все они были ужасно, невыносимо скучны. С одним из них, известным поэтом, который переводил на шведский язык французских символистов, мы обменялись парой писем, и вдруг он написал, что собирается приехать повидать меня, спрашивая, где бы нам встретиться. Я назвал ему кафе на углу бульвара Сан-Мишель и улицы, которая ведет к Пантеону, назначив встречу на четыре или пять часов дня. Я с нетерпением ожидал нашего очного знакомства, принимая во внимание его литературную репутацию. Тем не менее уже через десять минут общения меня от него просто тошнило. Я мог думать только о том, под каким бы предлогом смыться поскорее. Наконец я незамысловато соврал, будто лишь сейчас вспомнил, что назначил другую важную встречу на этот же день и на этот же час. Я вскочил, пожал шведу руку, попрощался и был таков. Помню, как завернул за угол, пошел к Пантеону, но потом свернул на другую улицу, боясь, что ему может взбрести в голову преследовать меня. На этом мое общение со шведами закончилось…
В конце концов, когда я прожил в Париже год, у меня случился приступ тоски по дому. Я уж было собрался посылать родителям телеграмму в Бруклин с просьбой о деньгах на дорогу домой, но у меня не оказалось ни сантима, чтобы заплатить хотя бы за подпись. Помню, как сидел на террасе кафе «Ле Дом», царапая записку для Фреда, которую потом бросил в его почтовый ящик. В записке я спрашивал, не знает ли мой друг кого-нибудь, кто бы мог одолжить мне денег на поездку домой.
Через удивительно короткий промежуток времени Альф явился в кафе, сел рядом со мной и сказал: