В то утро, когда Штольц узнал о гибели Куроды, возле стеклянных дверей «Лотоса» грелся на солнышке директор-распорядитель кабаре. Звали его Ильей Алексеевичем, прозвище у него было Шпазма, а фамилии никто не знал. Никто бы не сказал, как и когда появился он в городе, сам о себе Шпазма рассказывал, что стал жертвой жестокой аферы, но в подробности не вдавался. Как и в самом слове-прозвище «Шпазма», было что-то в Илье Алексеевиче неуловимое, скользкое. Возможно, это ощущение рождалось оттого, что, разговаривая с Ильей Алексеевичем, собеседник с трудом мог встретиться с ним взглядом, а пожатие его мягкой, влажной руки вызывало неприятное ощущение.
Вот и теперь он не удостоил даже поворотом головы тихо подошедшего молодого человека.
— Разрешите, Илья Алексеевич, я позанимаюсь до репетиции, а то пальцы совсем костенеют...
— Играй, — кивнул Шпазма, щурясь от солнца. — Только тихо: хозяин спит.
Молодой человек поклонился и прошел было в дверь, но Шпазма окликнул его. Тот остановился и выжидающе посмотрел на распорядителя, словно ожидая какой-то неприятности.
— Собственно, это совет... просьба... — медленно, растягивая слова, сказал Шпазма. — Вы к инструменту прямо, а то все через кухню норовите.
— Да оставьте вы меня в покое! — внезапно вспылил музыкант. — Как вам не стыдно! Что, я вас объедаю, что ли? Нашли игрушку!
Он хотел что-то добавить, но лишь выдохнул шумно и, хлопнув дверью, исчез.
В кабаре в этот час было прохладно. Углы небольшого зала, в центре которого возвышалась сцена, тонули в темноте, и темнота эта казалась особенно густой из-за ярких солнечных полос, протянувшихся от окон до середины зала. У дальней стены размещался бар, мерцали в полутьме стаканы на подносах. Стулья стояли на столах ножками вверх — шла уборка.
Анфиса, нестарая еще женщина, подоткнув подол, мыла полы. Завидев музыканта, она широко улыбнулась:
— Здрасьте, Алексей Николаевич!
Пианист ответил невнятно, быстро поднялся на сцену.
На крышке рояля спал бывший штабс-капитан Лукин. Официально он не числился в штате кабаре, но мало-помалу прижился, выполнял разную работу, ничем не гнушался и крепко пил. Он не походил на тех белогвардейских офицеров, которые собирались по вечерам в «Лотосе»: никого не винил в поражении контрреволюции в России и не считал себя «проданным и преданным». Возможно, он уже смирился со своей судьбой, а может, считал ее справедливой и единственно верной. Напивался он обычно к вечеру и тогда либо тихо сидел на кухне, глядя в одну точку, либо устраивался на заднем дворе, за ящиками от бутылок, — чертил что-то прутиком на земле.
Но иногда на него нападало: Лукин куражился. Случалось это нечасто, но заканчивалось всегда скандалом. В таких случаях он, развязно улыбаясь, входил в зал кабаре, подсаживался к столикам, хлопал посетителей по спинам и говорил гадости. В такие минуты Лукина боялись — остановить его, сдержать было невозможно. Кончалось все дракой. Вернее, кончалось тем, что Лукина били. И когда его били, он улыбался, словно получал удовольствие.
Но Лукин мог не пить и целую неделю, становился добрым, тихим, умным, приветливым человеком. Знавшие его таким многое прощали ему. Подошедший к роялю пианист стал тормошить бывшего штабс-капитана:
— Вставайте, вставайте, Лукин!
— Его вчера эти... в черных-то рубашках, опять отделали, — громко и весело сказала уборщица. — Не знаю, как жив-то остался... Хорошо, полиция вовремя приехала, а то бы все разнесли.
— О господи! — простонал пианист, садясь за рояль. — Когда это кончится!
— А когда вернемся, тогда и кончится, — весело ответила уборщица. — Я все князя-то своего, Сергея Александровича, зову обратно, а он молчит, боится. А чего бояться? Хуже-то не будет. Я как мыла полы в его имении, так и здесь мою. А вот он у плиты теперь, весь день на кухне. Там у него, в Саратове-то, три повара прислуживали, а тут — сам повар. Китайцев поганками кормит.
Пианист горько усмехнулся, покачал головой. Потом посмотрел на спящего, и вдруг бессильная ярость захлестнула его.
— Да встань же ты с рояля, скотина! — срываясь на дискант, заорал он и ударил несколько раз по клавишам.
Лукин не пошевелился.
В тот же час Вера Михайловна Филимонова, хореограф-репетитор кабаре «Лотос», шла своей прыгающей походкой по улице, не близкой к Сиреневой, и сердилась, что идти еще далеко.
Вере Михайловне было уже за пятьдесят, но она тщательно следила за собой, как бы трудно ей это ни давалось. В Харбине она появилась незадолго до революции, приехала не одна, а с дочерью Катей, миловидной барышней лет двадцати двух. Прошло совсем немного времени, и Вера Михайловна открыла косметический салон, вышла замуж за педагога, и жизнь ее потекла плавно и хорошо. Но длилось благополучие недолго.
Скоро в городе появился бывший муж Веры Михайловны, офицер-артиллерист, от которого она, как всем было известно с ее слов, сбежала по причине лютого его характера. Появление свое артиллерист ознаменовал тем, что разгромил заведение Веры Михайловны. Педагог, опасаясь за свою жизнь, спрятался у родственников; Вера Михайловна с дочерью прятались у подруги. Вскоре выяснилось, что незадолго до того, как Вера Михайловна сбежала от артиллериста, у того умерла тетка и оставила ему довольно большое состояние. Вера Михайловна уговорила мужа держать деньги дома, объясняя это смутными временами, он послушался, а через несколько дней жена исчезла, забрав из дома все, что только было возможно.
Как артиллеристу удалось найти Веру Михайловну в Харбине, сказать трудно, но, на ее счастье, его интересовало не столько возмездие, сколько деньги. Артиллерист быстро подружился с педагогом и вместе с ним ликвидировал салон Веры Михайловны — они забрали ценности и скрылись.
Вера Михайловна решила начать все сначала, попыталась повыгоднее выдать дочь замуж, но ее затея после нескольких попыток провалилась: мужчины, на которых распространялись надежды Веры Михайловны, почему-то предпочитали других невест. В конце концов Вера Михайловна была вынуждена устроиться хореографом-репетитором в кабаре «Лотос», а дочь ее Катя встала за стойку бара в том же заведении.
То утро началось для Веры Михайловны крайне неудачно. Катерина опять не пришла ночевать, в доме не оказалось хлеба, и позавтракать пришлось кое-как. А кроме того, она спешила на репетицию и села в трамвай, в котором ей помяли платье и отдавили ноги. Пришлось сойти за две долгие остановки до «Лотоса». Всю остальную дорогу она перебирала в уме, кто бы мог быть виноват в ее несчастье.
«Проклятый мандарин! — распаляла себя Вера Михайловна, имея в виду хозяина кабаре. — Кормит еле-еле, а репетируем чуть ли не с рассвета... Набрал дур, никто танцевать не умеет...»
— Что за жизнь! — хрипло воскликнула она, едва успев переступить порог кабаре. — Трамвай в этом проклятом городе один, народу тьма, отдавили ноги. Как теперь репетировать?.. Что вы сидите? — набросилась она на уныло сидевшего у рояля музыканта. — Дожидаетесь, пока проспится этот хам?
Прыгающей походкой она быстро прошла через зал, взлетела на сцену, приподняла крышку инструмента. Безжизненное тело Лукина плавно соскользнуло с полированной поверхности и грохнулось на пол.
— Разыгрывайтесь, — обернулась Вера Михайловна к Алексею, — нечего сидеть!
Алексей с готовностью кивнул и сыграл мудреный пассаж.
Охая и ругаясь, Лукин с трудом поднялся. Он был небольшого роста, с помятым, опухшим лицом, в потертом пальто.
— Как долетели? — саркастически улыбаясь, спросила Вера Михайловна.
Лукин не ответил. Он уселся на краю сцены, покачал головой, потом просипел:
— Видела бы это мама...
Вера Михайловна засмеялась. Она была рада любой возможности одержать хоть какую-нибудь, хоть совсем маленькую победу над язвительным Лукиным. Эти небольшие радости давали надежду, что силы еще не иссякли, что жизнь как-нибудь да сложится.
Лукин сказал:
— Я имел в виду вашу маму.
— А при чем здесь моя мама?
Лукин смерил Веру Михайловну тяжелым взглядом:
— А при том, старая ты шлюха, что она бы в гробу перевернулась, узнай, что ты и твоя дочь с китайским полицейским по очереди спите...
Вера Михайловна оцепенела на мгновение, а затем, подобно пароходному гудку, все больше набирая силу, заревела и кинулась на Лукина.
Алексей бросился ей наперерез:
— Умоляю, что вы делаете?! Перестаньте!.. Умоляю вас!..
— Мерзавец! — теперь уже визжала Вера Михайловна, вырываясь из рук Алексея.
На крик с разных сторон зала сходились служащие кабаре, в углу толпились готовящиеся к репетиции танцовщицы, но никто не вмешивался, наоборот, все с любопытством наблюдали за происходящим.
— Подлец! Ничтожество! Как ты смеешь? — надрывалась Вера Михайловна. — Я жена офицера!
— Китайскому пехотному полку ты жена! — смеялся Лукин, пытаясь обнаружить под роялем свои ботинки.
— Прекратите! — Алексей умоляюще смотрел по сторонам, но на помощь ему никто не шел.
Вера Михайловна билась в истерике, и музыкант с трудом удерживал ее.
На сцену вышла высокая, довольно полная молодая женщина, остановилась, подбоченясь:
— Что ты орешь, мама?
— Ты!.. Ты!.. — завопила Вера Михайловна. — Потаскуха! Из-за тебя все, подлая!
Шпазма, давно уже наблюдавший за скандалом, спокойно пересек зал, поднял с пола оставленное уборщицей ведро и выплеснул грязную воду на рыдающую Веру Михайловну.
— Хватит! — Он показал на окна, облепленные мальчишками. — Пожалейте харбинцев, они к этому не приучены!
Скандал прекратился необыкновенно быстро. Зал опустел. И только Вера Михайловна еще тихо всхлипывала, вытирая мокрое лицо и руки углом скатерти.
Илья Алексеевич тяжко вздохнул, негромко крикнул Анфису, чтобы подтерла лужу. Анфиса не отозвалась, он махнул рукой и побрел на кухню. Поваренок привычно подал ему стакан холодного молока на маленьком серебряном подносе, и Илья Алексеевич по скрипучей лестнице пошел наверх к хозяину, господину Фану Ючуню.
Это было его унылой ежеутренней обязанностью — будить хозяина, подавать молоко, докладывать о событиях минувшей ночи. Кроме того, у Ильи Алексеевича были и тайные обязанности.
Еще до поступления на службу в кабаре «Лотос» он вступил в «Новую Российскую партию», во главе которой стоял некий господин Разумовский. Илья Алексеевич мало разбирался в том, чем эта «новая» партия отличается от «старой» и существовала ли какая-нибудь «старая» вообще, но он испытывал страх и некоторую зависть, глядя, как дюжие молодцы, принадлежащие к «новой» партии, в одинаковых черных рубашках нестройными рядами вышагивали по улицам. К его огорчению, рубашку ему не выдали, а вместо желанного чувства безопасности возник еще больший страх: Шпазме, в ту пору уже директору-распорядителю «Лотоса», приказано было явиться к господину Разумовскому. Тот говорил с ним недолго. Илье Алексеевичу приказали следить за его новым хозяином, господином Фаном Ючунем, просматривать его корреспонденцию и обо всем интересном и странном докладывать.
Интересного было мало, сплошные странности. И никакой корреспонденции. Собственно, корреспонденция была, но только деловая — счета за поставки, договоры, деловые письма, прошения и многочисленные доносы служащих кабаре друг на друга.
Прежде чем постучать в дверь, Илья Алексеевич заглянул в замочную скважину. Хозяин не спал. Он лежал на кровати, закинув руки за голову, явно о чем-то размышляя.
Илья Алексеевич постучал. Хозяин повернулся на бок, натянул на голову одеяло и громко захрапел.
Илья Алексеевич тяжело поднялся от замочной скважины и, перед тем как вновь постучать, подумал: «И зачем господину Разумовскому этот идиот? Чего за ним следить? Мелет чушь, делает глупости, юродивый какой-то... Вот ведь не спит, а зачем притворяется?» Однако, вспомнив, что за работу платят, а работы, собственно, почти никакой — подглядеть и доложить, Илья Алексеевич решил больше не занимать свою и без того уже лысеющую голову ненужными мыслями и постучал еще раз.
За дверью опять никто не отозвался. Илья Алексеевич осторожно нажал на ручку, и дверь медленно подалась.
— Господин Фан, — негромко позвал Илья Алексеевич. — Господин Фан...
Хозяин перестал храпеть.
— Можете подниматься, зеленщик прибыл...
Фан пробормотал что-то невнятное, сел на кровати, зевнул.
— Кто шумел? — спросил он.
— Да, собственно... как всегда...
— Обломки? — засмеялся Фан.
Он быстро встал с постели, взял с подноса стакан, сделал глоток, почмокал, потом вылил молоко Шпазме в карман пиджака и засунул туда же стакан.
— Это молоко, — спокойно сказал Фай, — не от породистой коровы. Значит, оно не для благородного человека.
Шпазма страдальчески возвел глаза к потолку и тяжело вздохнул.
Фан как ни в чем не бывало сделал два резких приседания, подошел к зеркалу, посмотрел, потом скрылся в ванной.
— Новости? — спросил он из-за двери.
— Да, собственно... опять ночью...
В ванной послышался шум воды, и вскоре на пороге появился Фан. Он был в легком халате, плотно облегающем его крепкий торс.
Шпазма стоял все в той же позе, растерянно улыбался, стараясь незаметно отлепить от ноги залитую молоком штанину.
— Так вот, ночью, господин Фан... — продолжал он доклад.
— Ладно. Это потом. Все потом...
Они вышли на площадку лестницы, ведущей от кабинета в зал кабаре. Фан запер дверь, ключ повесил на пояс.
— Веселый Фан приветствует вас, люди! — громко сказал он и побежал по ступенькам вниз, быстро перебирая ногами, обутыми в легкие соломенные тапочки.
Танцовщицы нестройным хором поздоровались с хозяином.
Фан был невысокого роста, носил короткую стрижку, которая в сочетании с чуть приплюснутым носом придавала ему сходство с профессиональным боксером. Когда Фан молчал, он мог показаться суровым, но открытая, наивная улыбка делала его лицо простым, добродушным и даже глуповатым.
Фан пересек зал и нырнул вниз по лестнице на кухню. Там уже давно шла работа. Маленькие китайцы-поварята шинковали, отбивали, резали, месили. Фан пробежал по кухне, остановился возле кипящей кастрюли, взял ложку и попробовал, что варится.
В дальнем углу кухни взвешивали телячьи туши. Командовал у весов Сергей Александрович Томилин, бывший князь, а ныне шеф-повар кабаре «Лотос».
Ему было уже шестьдесят пять, но выглядел он крепким и бодрым. Несмотря на титул и возраст, он выполнял свои обязанности тщательно, с достоинством. За все время работы в «Лотосе» Сергей Александрович ни разу не пожаловался и даже виду не подал, что ему тяжело. Со всеми, начиная с хозяина и кончая поварятами, он был одинаково сух и ровен, терпеливо переносил все тяготы своего нового положения, никак не пытаясь его облегчить. Он верил в то, что происходящее с ним — расплата за прошлую жизнь и нужно лишь ждать и верить в будущее. Ночью в долгих молитвах он просил об одном: помочь ему дожить до возвращения на родину, а там хоть сейчас же умереть.
Почему Сергей Александрович не возвращался, понять было трудно: никакой ненависти к Советской власти он не питал, открыто против нее не выступал, в заговорах не участвовал. И конечно, вернись он в Советскую Россию, не пришлось бы ему стоять по двенадцать часов у плиты, нашлась бы возможность использовать юридическое образование и тридцатилетний опыт работы, но он медлил, тянул, словно на что-то надеялся, хотя надеяться было не на что. Никого из близких, кроме работницы Анфисы, приехавшей вместе с ним сюда, у Томилина не осталось, дни бежали, он старел, а Советская власть стояла и рушиться не собиралась.
Сергей Александрович увидел подходившего к весам Фана, отошел в сторону и почтительно поклонился.
— Доброе утро, князь, — весело сказал Фан и обратился к взвешивающему туши: — Снимайте, снимайте, моя очередь.
Туши оттащили в сторону, на весы встал Фан.
— Будьте любезны, князь... — попросил он, и Сергей Александрович стал снимать гири.
Томилин весьма уважительно относился к Фану. Ему нравились странности хозяина, его энергия, деловая хватка.
— Что такое? — изумленно проговорил Фан, уставившись на весы. — Опять набрал? — Он хлопнул себя по животу, спрыгнул с весов. — Ничего, спустим! — Потом подошел к Томилину, спросил негромко: — Ну что, князь, домой не тянет?
Старик посмотрел на Фана, потом вынул из кармана письмо, нашел нужное место.
— «Окротделнаробраза при Наркомпросе РСФСР», — с трудом, по слогам прочитал он. — Вот что теперь находится в моем доме, и меня туда не тянет... Я лучше здесь, у плиты.