Разобрав образ Владимира в былинах, Азбелев сделал вывод, что он слишком архаичен и «трудно допустить, чтобы Владимир Святой был первым прототипом» былинного князя. Тут Азбелев повторяет ход мысли Цапенко, но на этом не останавливается, а идёт далее. Он указывает, что первоначальная и господствующая форма отчества князя в былинах — Всеславич. Добавлю от себя, что «Святославич» появился в эпосе уже в XX веке и едва ли не под книжным влиянием или же воздействием собирателей, «объяснивших» тёмным сказителям-поморам, про кого же они поют.
Здесь Азбелев обращается к материалам Тидрек-саги и Иоакимовской летописи. Столь очевидно сходство былинного Ильи и Ильи Русского из саги, столь очевидно НЕ сходство «Вальдемара, конунга русов» из саги и Владимира Святого. В Иоакимовской летописи Владимиром зовут одного из легендарных древних князей. Любопытно, что предшествуют Владимиру в этой летописи очевидные выходцы из мифического эпоса, герои-эпонимы, прародители — Словен, Рус, Вандал, Волх и прочие. А после него идёт череда двенадцати безымянных поколений вплоть до почти исторического Буривоя, отца знаменитого и уже безусловно исторического Гостомысла.
«Явную соотносимость некоторых существенных эпизодов и одновременно героев в… былинах в фольклорных источниках Иоакимовской летописи и в средневековых обработках германского эпоса нельзя объяснить игрой случая», — утверждает исследователь.
Каким же временем датирует Сергей Николаевич время жизни прототипов героев былинного эпоса? Если Владимир былин тождественен «Вальдемару» Тидрек-саги и Владимиру Иоакимовской летописи, то на этот вопрос легко ответить. Первый сражался с готами и гуннами, второй был предком в тринадцатом колене Гостомысла, умершего, согласно германским хроникам, в 844 году. Нетрудно подсчитать, что жил он около V века, как раз во времена готов и гуннов.
То есть та самая «середина первого тысячелетия нашей эры», которую считают временем зарождения былин петербургские соавторы.
Итак, как видите, читатель, представители разных школ разными методами пришли к выводу о формировании былевого эпоса в середине первого тысячелетия нашей эры. Очередь за предсказанным ещё Н. Н. Трубицыным «сочетанием» принципов и методов обеих школ былиноведения, прекращением их бесплодного соперничества, не менее полувека тормозившего исследования былин, и объединением усилий их сторонников. Попыткой «сочетания» методов, выработанных обеими школами, и является книга, которую вы, читатель, держите сейчас в руках.
Часть 2. За былинными героями — в глубь веков
Глава 1. От вехи к вехе. Проблема датировки былин
Любой исследователь былин, изучающий их не как чисто литературные произведения, но применительно к истории русской, сталкивается с проблемой датирования. Каким образом определить время возникновения былины?
Обыкновенной для исторической школы опорой были и остаются имена персонажей. «Первичными датирующими признаками служат имена исторических лиц», наставлял Б. А. Рыбаков в учебном пособии «Русское народное поэтическое творчество». Однако опора эта, как неоднократно уже отмечалось, весьма ненадёжная. И дело здесь не столько даже в том, что отыскание исторических прототипов былинному имени, как настаивает Б. Н. Путилов, должно-де производиться в строгом соответствии с правилами лингвистической науки. Это требование сильно отдаёт профессиональным снобизмом филолога. Да и можно ли безоглядно распространять точные лингвистические правила на изучение живой речи, в особенности фольклора, где слова изменяются зачастую не по выведенным языковедами законам, а по игре смыслов и созвучий? Особенно это относится к именам. В соответствии с какими законами языкознания, например, злополучный польский князь Конрад Мазовецкий, призвавший на берега Балтийского моря крестоносную чуму Тевтонского ордена, «превратился» в русских летописях в… Кондрата? Или насколько вероятна, с точки зрения строгих учёных-филологов, трансформация имени императора Франции в «Неопален» и далее — в «Опален» в русском фольклоре XIX столетия?
Мы так привыкли повторять «лингвистика — точная наука», что мало кто из произносящих сию магическую фразу вдумывается в её смысл. А ведь «точная» в применении к науке обозначает отнюдь не положительную оценку («точный выстрел», «точный рассказ»). «Точная наука» означает наука абстрактная, отвлечённая от реалий «данного нам в ощущениях» мира. Точные науки — геометрия, алгебра и прочие — имеют дело с, выражаясь словами Даля, «умозрительными конструктами», и применять их методы к изучению реального мира надо с сугубой осторожностью. Никто ведь не предполагает, что две параллельные улицы никогда не пересекутся. Впрочем, пример математических методов, навязанных гуманитарной науке, у всех перед глазами — прискорбно знаменитая «теория» Носовского и Фоменки, пытающаяся «складывать», «делить» и «приводить к знаменателю» людей и события. Столь же осторожно, думается мне, надо бы использовать и методы точной науки лингвистики в истории и фольклористике, в областях, исследующих мир факта и живого слова; мир, в котором, как отмечал ещё Достоевский, и дважды два иной раз может быть равно не четырём, и даже не пяти, а стеариновой свечке.
В противном случае… что может быть в противном случае, мы, читатель, ясно видим на примере хозяйничанья лингвистов в исторических источниках, вроде истории с «росскими» названиями днепровских порогов у Константина Багрянородного или именами русских послов из договоров с Византией X века. В первом случае диалектное скандинавское словечко «форс» мало того что вопреки своему основному значению — «стрежень, быстрина» — принуждено обозначать речной порог. Так оно ещё и превращается в пределах одного абзаца в «форос» (Варуфо-рос), «фар» (Айфар) и даже «борси» (Улборси). В договорах же одно и то же звукосочетание «льф», опять-таки в одном документе «переходит»-де то в «лав» («Хрольф» — Ролав), то в «леб» («Ульф» — Улеб). Каждый из этих «переходов» с точки зрения языкознания выглядит убедительно, а обращать внимание на вопрос, как все они могли произойти в пределах небольшого текста не стоит. Ещё меньше внимания они уделяют вопросу, когда успели произойти такие изменения — ведь законы, которыми их достоверность поверяют лингвисты, выведены на изучении многовековых процессов — в то время как и имена варягов-русов, и названия порогов записаны со слов самих носителей языка.
Этими вопросами должны были бы озадачиться историки, но они лишь, раскрыв, словно птенцы, рты, жадно сглатывают принесённые заботливыми лингвистами «толкования», не жуя — как же, «точная наука».
Но в одном критики исторической школы всё же, безусловно, правы — ненадёжная опора для историка былинные имена. Слишком изменчивы, многовариантны. И вовсе не обязательно самая ранняя запись сохраняет исходный вариант имени героя. Так, в самом первом изданном сборнике былин, «Древних российских стихотворениях Кирши Данилова», появляются Саул Леванидович и сын его Константенушко Саулович. Те же герои позднее, у Кириевского, появляются под именами Саура Ванидовича и сына его Саура Сауровича. Очевидно, однако, что это именно источник Кирши Данилова или кто-то из его предшественников и учителей по созвучию уподобил непонятные древние имена знакомым, православным. В некоторых записях былины о смерти Чурилы Пленковича боярин Бермята превращается в Ермила. Богатырь с вполне христианскими именем-отчеством Самсон Самойлович, что возглавлял киевскую богатырскую дружину до возвышения Ильи Муравленина, в других вариантах зовется Самсоном Колыбаевичем, а в некоторых записях сохранилось уж вовсе ничего христианского не содержащее Саксон Колыбаевич. Наконец, заглавный герой былины «Хотен Блудович» превращается то в Фадея, то в Фотея, то в Горденко, то даже в Котенко Блудовича. Какой простор для толкований и привязок по методу Рыбакова!
У исследователей западного эпоса таких проблем не возникает. Во-первых, католичество вовсе не требовало обязательно менять имя на греческое, латинское или древнееврейское, как требовало того православие. На Западе даже в святые попадали не только с библейскими именами (Фома Аквинский), но и с народными (святая Хильдегарда), и даже с прозвищами — святого Франциска Ассизского звали по-другому, а «Франческо», «французиком», острые на язык итальянцы прозвали паренька за его худосочное изящество и мечтательность. Во-вторых, не знал Запад и реформ вроде Петровских, когда некалендарные, народные имена превращались в «прозвища», изгоняясь из официального оборота. В результате если для, соответственно, британцев, немцев и французов Нового Времени имена Артура, Зигфрида или Роланда звучали как вполне свои, хорошо знакомые и родные, то для русских сказителей XVIII–XIX веков имена Хотена, Саура или Бермяты русскими уже не казались. Отсюда и потребность «переделать» во что-то привычное, узнаваемое. Обычно меняли по созвучию.
Но та же былина о Хотене опровергает взгляд на былины, как явление литературное, плод чьего-то «творчества». Ведь в таком случае это «говорящее», достойное озорного пера Баркова, имя-отчество главного героя непременно было бы обыграно автором. Но нет — богатырь изображён достойным человеком, отстаивающим честь оскорблённой матери и никак не «соответствующим» своему имени. И свидетельствовать это может лишь об одном — даже в таком частном вроде бы эпизоде, в описании вражды двух киевских придворных семей, сказители следовали не за собственной фантазией, а за традицией, в основе которой, скорее всего, лежал когда-то факт.
Путилов же вновь впадает в крайность, утверждая, будто в эпосе историчны лишь имена, «встроенные», мол, сказителями в какие-то более древние сюжеты. Простое знакомство с западным эпосом не оставляет от такого подхода камня на камне — ведь, скажем, в «Песне о Роланде» историчны не только имена императора Карла и его паладинов — Роланда, Оливье, но и основное событие, гибель Роланда с дружиной в Пиренейских горах в бою с сарацинами. В «Песни о Нибелунгах» и «Саге о Вольсунгах» отражены не только имена реальных лиц — вождя гуннов Аттилы-Этцеля-Атли, его супруги Ильдико-Кримхильды-Гудрун, её брата, короля бургундов Гунди-кария-Гунтера-Гуннара. Историчны и их связи, и факт истребления Аттилой бургундского королевского дома. Король Артур действительно существовал и сражался с саксами в битве при Бадоне. Так что, сколь ни ненадёжны эпические имена, оставлять их вовсе без внимания историку всё же не годится.
Соблазнительно рассматривать как средство определения возраста былины количество так называемой эпической фантастики. Одна загвоздка: а что считать этой самой фантастикой? В былинах про Садко или про Добрыню с Маринкой Кайдаловной для нас, конечно, фантастичны Морской Царь, ведьма Маринка со своим любовником-Змеем, превращающая богатыря в «Тура-Золотые Рога». Однако не только в Древней Руси, но даже и на Русском Севере времени собирания былин всё это было никакой не фантазией, а самой что ни на есть заурядной обыденностью. Про то, как взывали к Морскому Царю знахари, как топили ему в жертву коней, я, читатель, уже рассказывал. Ладно, если только коней — вот на Кольском полуострове был случай, когда двое поморов, рыбопромышленников, повадились «кормить» владычицу реки Кицка, «Кицку жёнку», регулярными… человеческими жертвами! Да не ради спасения в бурю, как в былине про Садко, а ради постоянно обильных уловов, поставляемых братьям, по общему убеждению, именно этой властной особой.
Скорее уж сказочными, фантастическими были для сказителей, поморов да сибиряков, неправославное имя героя, сам неведомый Новгород, гусли.
То же и с былиной про Маринку Кайдаловну и Добрыню Никитича. Непривычное имя богатыря, гуляющего по неведомому Киеву с луком и стрелами, будто остяк или самоед, князь, правящий Русью вместо государя-императора, — одним словом, всё то, что для нас сегодня является историчным и придавало в глазах сказителей и слушателей сказочный ореол. В то же время любой из них наверняка знал не одну историю про такую вот «еретницу, злу волшебницу» из соседнего, а то и своего собственного села, полюбовницу огненного змея, способную в сердцах оборотить прогневавшего её доброго молодца загадочным и непонятным «туром» — если не кем похуже. Собиратель фольклора Н. Е. Ончуков писал когда-то: «Чудесное в былинах для печорца совсем не представляется чем-то особенным. Этим чудесным полна его действительная жизнь, мир, его окружающий, полон чудес и необъяснимостей: в реках и особенно в озёрах обитают водяные, в лесу — лешие, в собственном дому, за печкой, хозяйничает домовой, вокруг оборотни, ведьмы, шишки, колдуны, которые — рассерди их — и ныне обратят в гнедого тура».
С улыбкой вспоминаешь после этого попытки Проппа втиснуть мировоззрение сказителей былин в прокрустовы рамки «исторического материализма», объявляя оборотничество в них «поэтическим приёмом», а веру в Морского Царя — утраченной.
И, наконец, с методом Майкова, с исследованием быта и отношений в эпосе, тоже не всё слава богу. Именно реалии быта, частной и общественной жизни часто переосмыслялись певцами и «обогащались» всяческими анахронизмами. В западном эпосе, в той же «Песне о Нибелунгах», герои времён Великого переселения народов говорят о вассалах и сеньорах, носят не существовавшие до Крестовых походов звания вроде кухмейстера, сражаются на турнирах за честь прекрасных дам и, словно добрые католики, посещают церковь. В былинах это ещё заметнее — наряду с чертами быта Киевской Руси и даже более древними там заметно сказывается и влияние более поздних эпох. Особенно явны следы времён Московского государства (казак, думный дьяк, голи кабацкие, стрельцы), но и Петербургская империя оставила свой отпечаток, как в сфере общественной (сенаторы, предводители, лакеи), так и особенно в бытовой (калоши, трубочки подзорные, проспекты, чемоданы и прочее).
Как же разобраться в этой пёстрой смеси напластований разных времён, выясняя «возраст» былины? Тут-то и поможет выработанный В. В. Чердынцевым и Р. С. Липец метод. «Трудно предположить, что в былинах могли быть искусственно введены архаические термины. Поэтому, когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество… должно быть отдано более раннему». «Для хронологизации важны наиболее древние термины и понятия». Говоря на примерах, эпос вооружает героев микенской эпохи, бронзового века, биться под стенами Трои железным оружием — но не заставляет их размахивать каменными топорами. Заковывает кельтских воителей короля Артура в латы рыцарей расцвета Средневековья — но не усаживает на античные колесницы. И это естественно — ведь то, что сказители вносили в саги, сказания, былины, они брали из окружавшей их жизни.
Таким образом, былина не младше самых древних отражённых в ней черт быта и общественного устройства. Если в былинах верховным правителем Руси является князь, а не царь — значит, былины не могут быть младше 1547 года, когда Иван Васильевич, великий князь Московский и всея Руси, нарёкся царём. Ещё одним признаком, вехой, уводящей нас в глубины времён, является свободное ношение оружия в бытовой обстановке героями былин. В той же былине о Добрыне и Маринке заглавный герой
В привычке ходить на молебны при оружии Добрыня среди былинных персонажей не одинок. В былине о гибели Чурилы Бермята, внезапно вернувшись домой и застав Чурилу со своей супругой, убивает его саблей (или даже мечом — вспомним наши рассуждения о сабле — былинной замене меча). Больше того, даже женщины выходят из дому вооружёнными, и никого это не удивляет.
Между тем в Московской Руси такой традиции не существовало. Посол английской королевы-девственницы Елизаветы сэр Джон Боус при попытке пройти на аудиенцию к русскому царю со шпагой на поясе был остановлен. Шпагу потребовали отдать, что возмутило вспыльчивого английского лорда. Известно хрестоматийное причитание «ревнителей древлего благочестия» в конце XVII века, что «на Москве стали бороду брити, польские кунтуши и сабли носити». Лидер староверов, знаменитый «огнепальный» протопоп Аввакум, негодуя на иконы «фряжского письма», замечает, что на них Христос «яко немчин учинён, лише сабли той при бедре не хватает». То есть для московита ношение оружия в бытовой, не военной обстановке — яркий признак чуждости, чужеродности, вроде непривычной одежды или причёски.
Во время московского восстания 1662 года огромная толпа москвичей, подошедшая ко дворцу царя Алексея Михайловича в Коломенском, была буквально искромсана стрельцами-карателями, потому что, как рассказывает об этой истории Григорий Котошихин, «в руках у них ничего не было ни у кого». Котошихин пишет для шведов, которым нужны особые комментарии — в самой Московской Руси всем всё было ясно и так. Ладно благополучная столица, уже успевшая подзабыть Смутное время, но даже на немирных окраинах было то же самое — в июле 1648 года восставшие в Великом Устюге не были вооружены ничем серьёзнее дубин-«ослопов».
На гравюре Альбрехта Дюрера стоят три немецких крестьянина, собравшиеся, судя по корзинам в руках, на рынок. При этом у одного на поясе висит внушительный тесак, а стоящий напротив него непринуждённо опирается на самый настоящий меч. На картине Питера Брейгеля «Крестьянская свадьба» у несущихся в весёлой пляске и восседающим за пиршественным столом поселян с поясов свисают тесаки, корды, стилеты. Это всё — мирные сценки деревенского быта, когда же на гравюрах появляются бунтари, то над их головами кроме вил и тех же ослопов грозно топорщатся алебарды и моргенштерны, а на самих взбунтовавшихся мужиках мелькают шлемы, кольчуги, кирасы.
То-то удивлялись, должно быть, шведы, читая Григория Котошихина, про удивительных московитов, которые, даже бунтуя, идут на своего государя с голыми руками.
Я не собираюсь обсуждать, чьи обычаи лучше — московские или немецкие. Можно говорить о деспотизме московских царей, лишающих подданных средств самообороны, а можно — о цивилизованности Московии, где меч или хотя бы кинжал не были, судя по всему, насущной необходимостью для каждого мужчины (вырисовывается нелестная для земляков Дюрера и Брейгеля аналогия с режуще-колющими «деталями национального костюма» иных диковатых народцев). Просто замечу, что идеалы современного «цивилизованного» общества в этом отношении всё же ближе Москве, нежели тогдашней вооружённой до зубов Европе.
Для нас важнее другое — былинные-то герои в этом отношении совсем не походят на подданных государей Московских. Они походят на европейцев — и на русов X века, рассказывая про которых, арабские путешественники вынуждены через слово упоминать их мечи: «все они постоянно носят мечи» (Ибн Русте), «при каждом из них имеется топор, нож и меч» (Ибн Фадлан). Тот же Ибн Фадлан сообщает, что женщины русов носят на груди нож — вспоминается героиня былины, взявшая с собою нож, выходя из дома.
Так же как и титул князя, ношение оружия былинными героями вне, так сказать, боевых условий, помогают нам в нашем определении «возраста» былин. Былины старше Московского княжества, возможно, старше и монгольских времён.
А вот старше ли они христианства? Былины наполняют «церквы соборные», «книги Евангелия», «крест на вороте» — могут ли они служить определению «возраста» былинных сюжетов и всего эпоса? Составляют ли христианские черты нечто изначально присущее былинам, свидетельство о времени их зарождения — или позднейшее наслоение, свидетельствующее лишь о том, что былинный эпос на протяжении столетий бытовал в христианской стране.
Глава 2. Кресты и обереги. Христианство в былинах наслоение или почва?
В последнее время вновь в немалом количестве появляются публикации, призванные доказать, будто духовной, нравственной и мировоззренческой основой русских былин является православное христианство. Нельзя не уважать, скажем, стремления покойного митрополита Иоанна Санкт-Петербургского и Ладожского послужить своей вере таким образом; однако вполне правомерно будет задаться вопросом — а с пригодными ли средствами была предпринята попытка достигнуть столь благородной цели? Не впал ли достопочтенный иерей в излишнее полемическое преувеличение, говоря о православных основах былин? Нечестно было бы спорить с очевидными плодами увлечённости автора «Русской симфонии», вроде утверждения о «монашеском служении» былинных богатырей. Слишком очевидна несостоятельность причисления к монахам, да хотя бы сближения с ними, семейного — и, кстати, состоящего во втором браке — Добрыни, «бабьего пересмешника» Алёши Поповича, Ильи Муромца, прижившего вне брака дочь и сына (впрочем, в иных былинах упомянута и его жена). Не стоит уж и вспоминать, что богатыри вовсе не чурались весёлых пиров, нимало не походящих на постные, чинные монастырские трапезы, и постоянно нарушали шестую заповедь Моисееву (если кто-то из читателей позабыл, шестой в Библии числится заповедь «не убий»).
Иной раз от людей светских, вроде бы профессиональных учёных приходится выслушивать ничуть не менее странные вещи. Вот тот же Вадим Кожинов: «В послереволюционное время усиленно насаждалось представление, согласно которому русские былины — это выражение-де чисто языческого бытия и сознания». Да помилуйте, хочется тут воскликнуть, кто, где и когда такое представление «насаждал»? В. Я. Пропп считал, что «эпос направлен против мифологии, как мировоззрения» — читай, против язычества. Он, как мы помним, сводил к «литературным приёмам» все проявления языческой веры в оборотней и Хозяев стихий, расценивал былину про Добрыню и Змею, как символ победы над язычеством. Его главный оппонент в былиноведении, Б. А. Рыбаков, относил историческую подоплёку большинства былин к уже христианской эпохе — концу X–XII векам, а над религиозной подоплёкой русского эпоса вообще, похоже, не задумывался. Тем паче что, с точки зрения этого учёного, разница между христианством и язычеством не была, как известно, принципиальной. Глашатаи же так называемого «научного атеизма» вроде Михаила Иосифовича Шахновича заявляли, что «в русском эпосе отразилась идея освобождения народа от древнего язычества» — ни больше ни меньше!
Зато мы можем легко отыскать «представление, согласно которому русские былины — это выражение чисто языческого бытия и сознания», у исследователей, живших и работавших задолго до революции. Вот что писал А. А. Котляревский: до христианства «была другая, более жизненная основа наших богатырских сказаний». «Сказания о русских богатырях зародились не вдруг и не в эпоху Владимира Святого: они были плодом всей предыдущей жизни народа». «Язычество ярко светит ещё в характере богатырей, и даже сам Владимир является в народной фантазии, как чистый язычник».
Его единомышленник по мифологической школе, Ф. И. Буслаев, утверждал, что былинный эпос не помнит крещения, а Владимира «изображает даже скорее язычником». «В эпическом типе Ильи Муромца много великих доблестей идеального героя, но все они объясняются с точки зрения общих законов нравственности. Собственно христианских добродетелей в этом герое народ не воспевает». Высказывания вроде «постоять за веру православную… ради церквей-монастырей» в устах богатырей и особенно Ильи Буслаев называет «тирадами новейшего изделия», которые «противоречат его (Ильи. —
Таких мнений придерживались не одни только сторонники мифологической школы; их основной оппонент, глава исторической школы Всеволод Миллер, считал образ Владимира в былинах чисто языческим.
Получается очень занятная ситуация — то, что современные радетели православия пытаются приписать советским «воинствующим безбожникам», оказывается точкой зрения православных учёных православной Российской империи.
Однако подобные увлечения и промашки православных авторов не должны заслонять от нас поднимаемого ими важного вопроса о месте и роли христианской составляющей в былинах. Ведь действительно она есть, и отрицать это невозможно — нательные кресты и иконы, церкви и монастыри, попы и монахи. Говорится о «вере православной», «святой заповеди» и тому подобных понятиях. Правда, тут нужна немалая осторожность. После семидесяти лет безбожного режима современные исследователи — пусть и выучившие наскоро, которой рукой крестятся, пусть и повесившие на шею алюминиевый крестик — зачастую имеют о религии самое причудливое и туманное представление. Они запросто способны принять за «типично христианские» или же «типично языческие» черты, общие любому религиозному сознанию. Чего уж проще — узреть христианское влияние в «гласе небесном», что часто звучит в былинах о Добрыне Никитиче. Любопытно, кстати, за что именно этого богатыря возлюбил неведомый небесный доброжелатель, то подбадривающий его в битве со Змеей и объясняющий, как не захлебнуться в крови побеждённого чудовища, то сообщающий путешествующему Добрыне, что в родном Киеве его жена со дня на день выйдет замуж за Алёшу Поповича. Однако точно такие же голоса раздаются в трудные минуты над головами героев индийского эпоса — а уж там христианское влияние заподозрить трудно. А вот в Библии он как раз появляется нечасто, и ещё реже — в житиях святых.
Но в любом случае перед исследователем былин встаёт вопрос — является ли христианская составляющая былин их почвой, изначальной основой русского эпоса, или наслоением. Иными словами, кто же прав в оценке религиозной подоплёки наших богатырских преданий — православные публицисты современной России или православные учёные Российской империи?
Тут для начала надо решить — правомерна ли сама постановка вопроса, бывает ли так, чтоб языческие по происхождению предания усваивались, ассимилировались христианским сознанием Средневековья?
Такие примеры немедленно обнаруживаются в Западной Европе. Это, в первую очередь, британский круг сказаний о короле Артуре, в котором полулегендарный король предстаёт идеальным католическим государём, его рыцари — добрыми христианами. А между тем стоит обратиться к житиям британских святых, современников «короля былого и грядущего» — Гильдаса, Кадока, Карантока и Падарна, — как образ благочестивого правителя, нёсшего в битве «на своих плечах крест господа нашего Иисуса Христа», постоянно внимающего епископу Кентерберийскому и рассылающему рыцарей на поиски чаши с кровью Христа, рассеивается, как дым. На его место встаёт совсем другой Артур (поневоле вспоминается, что имя это означает — Медведь). В житиях король предстает язычником, заклятым врагом церкви, разорителем монастырей.
Не менее выразительны перемены, произошедшие в эпосе германцев и скандинавов. В скандинавской «Саге о Вольсунгах» и германской «Песне о Нибелунгах» описываются одни и те же события, одни и те же герои. Однако в христианской «Песне о Нибелунгах» куда-то «чудесным образом» исчезают языческие боги-асы, принимавшие самое живое участие в действии норманнской саги, валькирия Брюнхильд превращается во вполне земную, смертную королеву-богатырку Брунгильду, зато возникают отсутствовавшие в саге церкви, капелланы, обедни. Знаменитая ссора королев, в «Песне» разразившаяся у церковных дверей, в «Саге» происходит во время совместного купания (ритуального?). Тут супруга Зигфрида-Сигурда не пытается войти в церковь раньше добытой тем же героем для своего государя жены, а просто моется выше её по течению.
То есть на вопрос: могли ли «охристианить» языческий эпос? — мы ответили. Могли, бывало такое. Но мочь-то многое могло быть — да не случилось. А есть доказательства, примеры того, что в былинах христианское накладывалось поверх язычества, вытесняя и подменяя его?
Такие примеры существуют.
Одним из любимых эпизодов в былинном эпосе у христианских авторов является эпизод покушения на Илью Муравленина его сына — Сокольника. Вспомним — не узнав в наглом «нахвальщике», пытающемся прорваться из степи на Русь, минуя заставу, собственного сына, Илья побеждает его, но узнаёт (обычно по кольцу или кресту, оставленному когда-то его матери с наказом подарить сыну, если родится) и отпускает. Сокольник же ночью возвращается к раскинувшему в поле шатёр Илье и пытается заколоть спящего отца. Однако копьё преступного сына натыкается на висящий на груди богатыря крест (обычно фантастически тяжёлый, «богатырский») и отскакивает. Проснувшийся Илья казнит вероломного отпрыска.
Сцена, что и говорить, выразительная. Только вот на Северной Двине записали любопытный вариант этой же былины, где крест отсутствует:
Вариант записан в первой половине XIX века. Так что на злокачественное влияние советских антихристов, как это нынче модно, не спишешь. Также исключить надо замену оберегом креста в тексте былины. Замена могла произойти только в другом направлении. Вспомним: «когда встречаются ранние и поздние термины, преимущество… должно быть отдано более раннему термину». В глухом углу Русского Севера сохранился исходный, первоначальныи вариант былины, тогда как большинство сказителей заменило уже непонятный «оберег» привычным крестом.
Собственно, крест и сам мог появиться в былинах задолго до христианства и без всякой связи с ним. У болгарских русальцев (что-то вроде ватаги святочных ряженых, организованных по типу не то артели, не то даже магического ордена) в костюм входили металлические кресты на груди — и это при том, что во время русалий русальцам настрого запрещалось креститься и молиться христианскому богу. Между прочим, в обряды русальцев входили и пляски с мечами. В этих ватагах многие учёные видят остатки тайных мужских братств, из которых перед началом Средневековья и развилась дружина.
Сохранился и ещё один переходный момент, довольно яркий. Когда рать «татар» подступает к Киеву, Владимир в панике собирается бежать, но княгиня Апракса советует ему:
Столь же очевидно, что здесь исходное — могучие Боги. Церковь в этой былине появилась позднее.
Но наиболее ярко и занимательно прослеживается переход от языческих ценностей и символов к православным в былине «Василий Буслаев молиться ездил».
В наиболее полных и, на наш взгляд, наиболее поздних вариантах этой былины рассказывается, как глава новгородских удальцов отправляется с паломничеством в Святую землю и Иерусалим. При этом Василий изрекает знаменитые слова «смолоду много бито-граблено, под старость надо душу спасти». Хотя вообще-то его стариком не назовёшь никак — это холостой парень, вожак ватаги таких же неженатых «оторви-сорвиголов». Да и душу он спасает… гм… странновато. Но всему свой черёд, читатель. В большинстве вариантов Василий приплывает в Иерусалим из Новгорода на корабле, и его путь не описывается. Реже встречается весьма невнятное описание, в котором Василий, пройдя знакомым русским купцам с незапамятных пор путём, по Волге попадает в «Каспицкое» море, а оттуда, опять же непонятно как, попадает в Иерусалим. Тут только и остаётся, что согласиться с Проппом: былина эта сложилась и пелась не в паломнической среде, уж там-то пути на Иерусалим были хорошо известны. Более того, могу добавить, этот вариант возник довольно поздно — иначе Каспийское море называлось бы там, как в иных былинах, своим древним именем — «Хвалынское».
Но гораздо увлекательней третий вариант, когда герой направляется вниз но Волхову, в Ладогу и через Неву в «Виранское» или «Веряжское» (Балтийское) море. В некоторых записях с таким маршрутом и речи нет ни о каком Иерусалиме — роковая встреча с «бел-горюч камнем» с запретительной надписью и вещей мёртвой головою происходит на острове посреди «Веряжского моря».
Но ведь на Балтике и впрямь располагался остров, по значению вполне сопоставимый с Иерусалимом для христианского мира! Это современный Рюген, «остров Рус» арабских авторов X века, Буян русских сказок и заклинаний. На нём немало белых скал, а языческий культ балтийских славян, центром которого была Аркона, включал хранение отсечённых голов, принесённых в жертву богам или убитых на войне врагов («мёртвая голова, человечья кость» говорит Василию Буслаеву: «Я молодец не хуже тебя был»). Собственно, отдельное хранение черепов жертв свойственно всему славянскому язычеству, западнославянскому — в особенности (о чём далее будет особый разговор). Возможно, здесь влияние кельтов, столь ощутимое у славян вообще и у балтийских славян в особенности (само слово «волхв» иные исследователи считают происходящим от славянского названия кельтов — «волохов»), А может быть, корни жутковатого обычая лежат глубже — в древнеевропейской культуре «строителей мегалитов», сооружений из грубо обтёсанных каменных глыб (самое известное — британский Стоунхендж), было в обычае хранить в этих сооружениях-святилищах черепа. Так соединяются воедино «бел-горюч камень» и мёртвая голова из былины.
Ещё в конце XI века из, третий век как христианской, Чехии приезжали на Рюген паломники за пророчествами. Вполне допустимо и плавание на Рюген новгородских удальцов, и плавание такое вполне было сопоставимо с посещением христианами Иерусалима, которым и заменилось, очевидно, в былине, когда древняя религия окончательно отошла в прошлое, Аркона была разрушена, а Рюген стал германским. Это тем вероятнее, что происхождение новгородцев с южного берега Балтики, из лежащих рядом с Рюгеном прибрежных краёв, доказано — как говорит летопись, «людие новгородские от рода ваояжска». На него указывают особенности новгородского диалекта — сохранившиеся доселе в живой речи тех же поморов и отразившиеся в знаменитых новгородских берестяных грамотах. На него же указывает западнославянская керамика в древнейших слоях Новгорода и Пскова, западнославянская конструкция новгородских укреплений, не имеющая подобий на юге Руси, западнославянские хлебные печи, наконечники стрел и многие другие археологические доказательства. Наконец, на переселение указывают черепа древних новгородцев, ладожан и псковичей в могилах XI–XIII веков, вполне подобные черепам балтийских славян-ободритов. Христианство в Новгородских землях распространялось очень медленно — как мы помним, в конце XI века буйный Господин Великий Новгород с редкостным, почти небывалым единодушием поднялся против епископа за языческого жреца-волхва. В 1166 году новгородский архиепископ Илья говорил своим священникам, что «земля наша недавно крещена», и вспоминал, как очевидец, «первых попов». Где-то в то же время «Слово к невеждам о посте» упоминает в ряду нехристианских народов, кроме булгар и половцев, вятичей и словен-новгородцев. Так что авторитет святынь предков — балтийских славян-варягов — в этих полуязыческих краях должен был сохраняться очень и очень долго. Наконец, Рюген был просто ближе к Новгороду, чем тот же Иерусалим или даже Царьград, а Новгород — ближе к Рюгену, чем Чехия, из которой туда добирались пилигримы.
Итак, можно уверенно предположить, что в первоначальном варианте былины Василий Буслаев «молиться ездил» не в христианский Иерусалим, а в его языческий аналог — варяжскую Аркону на Рюгене. И уже много позже, когда средоточие древней веры погибло, а сама вера даже в Новгороде если и не исчезла совсем, то слилась с «народным православием» и перестала осознаваться как что-то отличное от него, сказители «отправили» новгородского удальца в Палестину, причём в XIX веке этот процесс ещё не был завершён, так что по разным записям былин можно проследить, как языческие реалии подменяются христианскими.
Однако даже в этом, охристианенном варианте былина «заставляет» Буслаева в Иерусалиме кощунствовать над христианской святыней, купаясь в Иордане нагим. Так же кощунствует он в Новгороде, без малейшего колебания поднимая руку на крёстного брата и даже на крёстного отца-монаха, сопровождая смертоносный удар палицы глумливым «Вот тебе яичко — Христос воскрес!» и разбивая колокол собора Святой Софии — главной христианской святыни Новгорода.
Может быть, именно в свете противостояния Буслаева христианству следует рассматривать загадочный эпизод в некоторых записях этой былины. Дело происходит во время сражения Буслаева во главе своей дружины с «мужиками новгородскими». Пленным дружинникам
Поскольку дружинники Василия уже пленены, их прискорбное положение не есть просто эпизод битвы. Это также не казнь: в Новгороде осуждённых преступников по приговору веча, бывало, сбрасывали с моста в реку, но никогда не загоняли в неё.
Пропп обращает внимание, что многие дружинники Буслаева происходят из глухих окраин Новгородской земли: Костя — с Нового Торга, Торжка, Васька — с Белого озера. Между тем в этих краях ещё в начале XX века сельские жители могли заставить батюшку кадить… каменным истуканам (такой случай действительно был перед Первой мировой войной). За полтысячи лет до того местные жители изгоняли из келий «святых» отшельников, а монахам, основывавших в этих дебрях монастыри, приходилось действовать едва ли не партизанскими методами, с риском для жизни. И архиепископ новгородский Макарий писал в 1534 году будущему Грозному царю, а тогда — великому князю Московскому, что «в Чуди, и в Ижере, и в Кореле, и во многих русских местах молбища идольские удержашася и до царствие великого князя Василия Ивановича». Василий Иванович, отец Ивана Грозного, правил в 1505–1533 годах. Так что можно предположить, что речь идет о насильственном крещении дружинников Василия.
Очень показательно, что кощунства Буслаева сходят ему с рук, пока он глумится над христианскими святынями. Возмездие настигает его лишь при столкновении со святынями Древней Веры — вещей головой и «бел-горюч камнем». Очень трудно, чтобы не сказать — невозможно, согласовать такое содержание былины с мнением о христианских-де основах русского эпоса.
Зато это отлично согласуется с настроениями так называемого «народного православия», с самого момента его возникновения в XI веке — и до XX в. В «Повести временных лет» пишется, как в 1092 году невидимые «бесы», убивавшие полочан, не могли убить их в домах, защищённых языческой обережной символикой и «гарнизоном» домашних божков. И там же, почти в те же годы, рассказывается, как некий праведный монах узрел беса «в образе ляха»,
Такое впечатление складывается, что русские, считавшие себя православными, люди при том искренне считали, что языческие по происхождению обряды и символы сильнее христианских[3]. А там, где православное крестьянство соседствовало с некрещёными инородцами, ходила тьма быличек, выражавших убеждение: их ворожба сильнее молебнов, шаман сильнее попа. В Глазовском и Сарапульском уездах русские крестьяне покупали в засуху скот для удмуртских жертвоприношений, считая, что «вотская ворожба» действеннее крёстных ходов и молитв.
Когда в былинах русская вера сталкивается с чужой, то и тут всплывают темы, христианству чуждые. Например, как непременное условие молитвы и её составная часть выступает в былинах омовение. Алёша перед битвой с Тугариным, встав станом у Сафат-реки,
Так же сопровождает омовением утреннюю молитву Илья и молится при том также на восток. В христианстве такие молитвы были осуждены и запрещены ещё Львом Великим в V веке — мол, не поймёшь, не то Христу молятся, не то Солнцу.
Поскольку молитва Алёши предельно проста и конкретна — «нанеси, Бог, бурсачка да часта дождичка» — соблазнительно и в самом обряде молитвы-умывания увидеть просто магическое действо. Поворожил, мол, Алёша с водою — и обрушил дождь на «огненные крылья» коня Тугарина, в буквальном смысле спустив колдуна-противника с небес на землю. Однако связь молитвы с омовением в эпосе гораздо более прочна и отнюдь не случайна. Про Илью мы уже говорили. А вот в былине «Иван Годинович», в единственном, пожалуй, во всём былинном эпосе месте, где враг не просто грозит русскому богатырю, но ещё и веру русскую хулит, а свою — хвалит, звучит это так:
Как видим, умывание входит, и входит прочно, в былинное понятие о вере. Больше ни о каких требованиях, ни о каких обрядах или запретах русской веры — тех же постах — не говорится, она словно вся в умывании. «Купание, омовение даруют героям силу и особые способности», — подводят итог обзору былинных примеров, когда герой старается вымыться перед важным делом, Ю. И. Юдин и И. Я. Фроянов. Очевидно, что и сам такой обряд, и выраженное им представление к христианству имеют отношение, скажем так, весьма косвенное. Зато они наличествуют в обрядности индоевропейских народов. Так, зороастриец перед молитвой обязательно должен омыть от пыли лицо, руки и ноги — именно из зороастрийской религии, очевидно, этот обряд позаимствовали мусульмане вкупе с самой пятикратной ежедневной молитвой. Индуистская молитва — «пуджа» начинается с обязательного омовения, согласно строгим установлениям законов Ману; автору и самому довелось участвовать в таких обрядах. Омывались перед решительной битвой бойцы болгарского князя-язычника Крума. В ортодоксальном византийском православии обряда омовения, конечно, не существует. Зато он есть у старообрядцев, для которых, как пишут учёные, «характерна заметная реставрация язычества в мировоззрении и в культовых действах». «Прежде всяких разговоров, по входе в дом, — писал в позапрошлом столетии российский этнограф, — старообрядец снимает шапку и моет руки; молитва, приносимая не совершенно чистыми руками, по их мнению, не чиста». Былина, сводящая к умыванию русскую веру или, во всяком случае, начинающая её с умывания, сохранила древне-арийский, языческий подход к вопросам веры.
Вот ещё любопытный фрагмент былины. В одной из записей былины о том, как Дунай и Добрыня добывали для Владимира Всеславича невесту, её отец отвечает сватам-богатырям:
Удивительно одно то, что эпос вдруг называет русскую веру поганой. Обыкновенно сказители простодушно заставляют иноверцев называть погаными самих себя и свою веру. Не только наш эпос отличается этим — в «Песне о Роланде» халиф сарацинов называет своих подданных «родом проклятым» и клянётся Юпитером и Аполлоном. В армянском эпосе «Давид Сасунский» в идолопоклонстве «сознаются» арабы, а в азербайджанском — «Книга отца нашего Коркута» — христиане («У меня идолов — сорок два капища»).
Но ещё любопытнее определение русской веры как «котельной». Котлы играли важную роль в обрядности многих соседей Руси и славян. Огромный священный котёл скифов, сваренный царём Ариантом из медных жал скифских стрел (по одной с воина), упоминает в своей «Истории» Геродот. Котлы упоминаются в описаниях святилищ легендарной Биармии скандинавских саг (археолог и историк А. Л. Никитин весьма убедительно показал, что эта страна располагалась не в Перми и не на берегах Белого моря, но на Западной Двине). Наконец, огромную роль всевозможные котлы играли в мифологии кельтов — вот где была воистину «котельная вера»! Именно волшебные котлы чаще всего добывали в Ином Мире кельтские герои. Котёл Дагды, от которого никто не отходил не насытившись, и котёл Кормака, из которого каждый мог достать ту еду, какой пожелал; котёл владыки Аннуна, подземной страны, что не варил еду для трусов; котёл Керидвен, в котором богиня сварила напиток мудрости, и, наконец, котёл возрождения, извлечённый из одного из озёр Ирландии и возвращавший жизнь умершим.
В русских преданиях котёл чаще всего и является символом перерождения. В сказках, использованных Ершовым при создании «Конька-Горбунка», добрый молодец превращается, нырнув в кипящий котёл, в неотразимого красавца, а злой и глупый царь в этом котле находит лишь гибель. В предании «Жадный поп» главный персонаж со святым Миколой — заместившим в народном сознании Велеса, бога загробного мира, смерти, но и исцеления, изобилия — исцеляют царевну, разрубив её на куски и обмыв эти куски в котле. Та же тема звучит в песне-заклятьи на «коровью смерть» — на крутой горе горят костры, над кострами — кипят котлы, в который некие «старцы старые», поющие «про живот, про смерть, про весь род человеч», скидывают иссечённых и изрубленных животных — «весь живот поднебесный», однако цель у них та же, что и у сказочных царевен или «Миколы»-Велеса из предания.
Иссечённый, исколотый, сваренный в котлах под исполнение песен «живот» должен стать неуязвимым для смерти. Но иногда котёл обозначает и самою смерть, как в загадке:
В древнерусских курганах — Чёрная Могила под Черниговом, Гнездово под Смоленском — на погребальных кострищах устанавливали котёл с костями и головой барана — очевидно, жертвенного, съеденного на погребальном пиру. А в жилищах некоторых толков и согласий старообрядцев стояли в красном углу чаны, наполненные водою, — на эти котлы хозяева фактически молились богу — в самом что ни на есть прямом смысле.
На всех этих примерах мы можем заключить, что христианское начало в русском былинном эпосе — не исконно. Оно — сравнительно позднее наслоение, и наслоение не ценностей — они остались прежними, языческими — а всего лишь слов и названий. В этом вопросе правы Ф. И. Буслаев и А. А. Котляревский, а не В. В. Кожинов и владыка Иоанн. По былинам можно проследить, как образовывалось это наслоение, как языческие понятия сменяются христианскими.
Есть и более веские доказательства языческой древности былин. В них достаточно подробно, с явным знанием дела описаны самые мрачные и одиозные стороны русского язычества — я начну с них, ибо «светлые» стороны могут породить у какого-нибудь сочувствующего христианству читателя соблазн приписать их как раз влиянию симпатичной ему религии. Вот только вряд ли нашему предполагаемому стороннику христианства захочется приписать влиянию христианства превращение головы поверженного врага в трофей (с отчётливым оттенком человеческого жертвоприношения), или ритуальные самоубийства, или совместные погребения супругов (причём одного из них — заживо). Причём всё это вершат не какие-нибудь лиходеи, вроде колдунов Тугарина Змеевича и Соловья-разбойника или, скажем, ведьмы Маринки Кайдаловны. Нет, это положительные герои былин, славные святорусские богатыри.
Рассмотрим же повнимательнее эти датирующие мотивы, жутковатые языческие черты русских былин, выдающие их глубокую, дохристианскую древность.
Глава 3. Голова, что пивной котёл: череп-трофей в былинах
Нередко былинный герой, одолевший очередного супостата, обходится с его останками сколь нерационально, столь и не по-христиански. Тело обезглавленного врага рассекается на части и разбрасывается по полю. Голова же насаживается на копьё и победоносно привозится на княжеский двор или на заставу богатырскую. Иногда, впрочем, её «просто» увозят в качестве трофея. В этом последнем случае герой непременно подчеркнёт сходство усекновенной головы очередного «царища» с «пивным котлом». Рассмотрим подробнее оба этих мотива.
Особенно привлекает внимание первый из них (Алёша Попович, Илья Муромец). Сразу вспоминается изложенная Львом Диаконом история гибели Иоанна Куркуаса, тёзки и родственника императора Цимисхия, осадившего в болгарском городе Доростол (ныне Силистра) дружину князя Святослава. Русы, выйдя из крепости, атаковали осадные и метательные машины. Тут-то им и попался командовавший всей этой техникой Куркуас. Приняв его по богатству доспехов за самого императора, русы изрубили Куркуаса на куски, а голову, подняв на копьё, отвезли в крепость. Там её выставили на стене и кричали, что поступили «с владыкой ромеев, как с жертвенным животным».
Как видите, читатель, соответствие повадкам былинных богатырей здесь полное. Тело рассекается на куски, голова увозится на копье и выставляется на стене. Слова же воинов Святослава раскрывают подоплёку их поведения — как и загадочного на первый взгляд образа действий былинных богатырей. Особенно подчеркнём, что в былинах, если речь идёт о войне, а не о поединке, добычей становится голова «царища» — предводителя врагов, соответствующего «владыке ромеев» у Диакона.
Более чем на век предшествует Диакону сообщение жития Григория Амастридского. Автор его упрекает русов в пристрастии к «древнему таврическому избиению чужеземцев». Обряд жителей античного Крыма, диких тавров, описанный Геродотом (IV, 103), заканчивается тем, что головы принесённых в жертву пленников «прибивают к столбу» или, «воткнув на длинный шест, выставляют высоко над домом». Уж не этот ли, чересчур бросающийся, скажем так, в глаза обычай стал причиною того, что в греческой литературе начиная с того же Диакона русов стали именовать «тавроскифами», а то и попросту «таврами».
Косвенно задевает нашу тему сообщение Ибн Фадлана. Он присутствовал на жертвоприношении русами скота кумирам своих богов. По рассечению тела жертвы голову её вывешивали на кол в ограде капища. Это помогает нам лучше понять смысл слов русов у Льва Диакона — Иоанн Куркуас действительно разделил участь «жертвенных животных».
Этот обряд находит немало подобий у разных народов, в разные времена. Жертвоприношение такого рода как бы символически повторяет, а магически — возобновляет творение Вселенной из тела Прасущества. Голова, обозначающая в данном случае небо, укрепляется на шесте (коле или копье), представляющем собою Мировую Ось, axis mundi, Мировое Древо. Миф о Творении-Жертве мы находим у самых разных народов Евразии — от Исландии, где «материалом» для Вселенной послужил великан Имир, до Китая с его Пань Гу. Голову жертвы укрепляли на дереве индоевропейцы-фракийцы (голова Орфея), семиты-ассирийцы, угрофинны-удмурты. А самые первые следы таких обычаев уходят и вовсе во мглу пещер палеолита — раннего каменного века. В итальянской пещере Монте-Чирчео найден неандертальский (!) череп с расширенным затылочным отверстием, которым череп явно насаживали на кол. На шесте посреди стоянки в Костенках висел, судя по всему, череп саблезубого тигра. Уподобление поверженного противника жертвенному животному мы впервые встречаем ещё в гимнах Ригведы — «жертвенным животным лежит тот, кто мнил себя самым мудрым» (VII, 18, 8).
Однако наиболее полные соответствия деяниям былинных богатырей и русов князя Святослава мы находим у балтийских славян во времена вполне исторические. Епископа Иоанна Мекленбургского в XI веке разрубили на части, обрубки раскидали по полям, а голову на копье торжественно привезли на двор языческого храма. Точно так же поступили в Польше со святым Войтехом.
Любопытны также рунические надписи на так называемых Микоржинских камнях в Польше. Далеко не все учёные признают их подлинность, но для нас, читатель, сейчас больше интереса представляет совсем другой вопрос. Внимание привлекает содержание надписи, переведённой в позапрошлом году Я. Лецеевским «Смирж жертвой лежит» и «Смиржа отец Лютевой воину-сыну» то есть и здесь павший воин рассматривается, как жертва. Если и вести речь о подделке — не иначе неведомый фальсификатор глубоко проникся самыми тонкими нюансами языческого взгляда на сущность воинской гибели.
Особо следует заметить, что у скандинавов в историческое время мы почти не найдём следов такого рода обрядов — хотя, казалось бы, все предпосылки для них налицо. Есть миф об Имире, творении-жертве, и о небе, сотворённом из его головы («небом стал череп холодного турса»). Скандинавы знали человеческие жертвоприношения — но совершенно иного рода. Голова же животного на шесте во всём норманнском эпосе упоминается один-единственный раз — в рассказе о… наведении порчи. Знаменитый Эгиль, сын Лысого, поэт, путешественник и убийца, колдун и берсерк, покидает родную страну, изгнанный конунгом Эйриком Большой Секирой:
«Он взял орешниковую жердь и взобрался с ней на скалистый мыс, обращённый к материку. Эгиль взял лошадиный череп и насадил его на жердь. Потом он произнёс заклятие, говоря: