Ирочка поспешила подтянуть кресло-качалку, плюхнувшись в которое, старушенция тут же ткнула Тимура палкой.
– Чудовище. Всегда чудовищем был. А я говорила Йоле, зачем тебе этот Марат? Одна беда от него. Одна беда...
Скрипнули полозья, и спинка кресла пошла вниз, с кряхтением и натугой, почти опрокидывая сидевшую в нем женщину на пол.
– Я ему говорила. А он не слушал. Разве мама посоветует дурное? Нет! А теперь говорят, Йоля виноват. Йоля убил. Йоля сбежал.
Кого убил? Куда сбежал? Невозможно, этот мальчик со скрипкой и убийца? Лешка сказал бы, что внешность обманчива, Лешка про внешность все знает, но... но Ирочка еще раз всмотрелась в лицо подростка на снимке. Нет, не убийца, не с таким взглядом, не с такой нежностью в пальцах, что ласкают инструмент.
– А это ведь ты был. Ты... – Старуха раскачивалась в кресле, при каждом подъеме норовя снова дотянуться палкой до ног Тимура. А он терпел. Не отступил даже на шаг, просто принимал удары, будто... будто чувствовал себя виноватым? Наказывал?
– Тетя Циля, это Ирочка, познакомьтесь.
– Шикса, – плюнула тетя Циля, правда, не попала. – Еще одна шикса, как Танька ваша. А я нашла такую славную девочку, из хорошей семьи. Скромную, опрятную, послушную. А он, неблагодарный, за этой шиксой... все вы за ней бегали... и он. Убежал. Куда бы он убежал от мамы?
– Я его ищу. И я найду.
– Конечно, найдешь. Как тебе да не найти, если это ты его убил. Убил и спрятал! – Она вдруг выкинула руку, вцепилась в рукав Тимура и, подтянув к себе с неожиданной для столь разваленного тела силой, прошипела: – Где он? Скажи мне, где он?! Я мать, я имею права... скажи... что хочешь взамен, но скажи, Марат...
– Я... я не знаю. – Тимур снова не делал попыток освободиться. А если она его убьет? Она же ненормальная, она же принимает его за кого-то другого, и пора позвать сиделку, пусть уколют лекарства, пусть успокоят.
– Ты врешь. Слышишь, шикса, он врет. Он всегда всем врал. Мне говорили: что ты, Циля, хочешь? Хороший мальчик! Но я-то видела, какой он на самом деле! Видела! Оборотень! Чудовище! Вон пошел! Оба вон пошли! Ненавижу! Не желаю! Прочь!
Из домика Ирочка выскочила и долго-долго глотала сырой весенний воздух, избавляясь от страха и запахов. Еще бы от образа юноши со скрипкой избавиться...
– Почему, – спросила Ирочка у самой кованой ограды, – она называла тебя Маратом?
Тимур не ответил.
– Ну что, как тебе поездка? Старая стерва еще не издохла? Нет? А жаль... вот скажи мне, объясни, зачем ты туда ездишь? Что за мазохизм такой? Или нравится быть униженным?
Марат шел сзади, вплотную, почти дыша в затылок. И говорил. Господи, как же умеет он говорить, словами поганить все то, что не удалось испоганить делами.
– К слову, ты не думал, что старуха может оказаться опасной? Что кто-нибудь возьмет и обратит внимание на ее болтовню? Точнее, на некоторые мелкие нестыковки...
От Марата воняет спиртным и сигаретами, и то, и другое дешевое, прикупленное в ближайшем магазинчике и рядом же потребленное. От этого особенно противно, хотя и понимал Тимур – нарочно. Поддразнить, заставить злиться, заставить ошибаться.
– Вот, скажем, сиделка ее... как она тебе показалась?
– Никак, – все-таки ответил Тимур, хотя и давал себе слово молчать.
– Это ты зря. Будешь? – Протянутая сигарета и прометеев огонь на пластиковом коробке зажигалки. – Не стесняйся. А про сиделку я тебе вот что скажу. Она жадная. Все люди жадны, но некоторые особенно. Этим жадность мешает думать. И осторожность убивает. Вот ты знаешь, к примеру, что если вдруг кто-то появится в «Последней осени» и предложит ей некую сумму в твердой валюте, то милейшая Сенечка не станет и раздумывать.
Тимур принял сигарету, подавившись при первом глотке горечью дыма. Закашлялся под Маратов смех и, сплюнув желтую вязкую слюну, ответил:
– Ничего она не знает.
– Это тебе так кажется. А наша Сенечка рядом с тетушкой не один год. Наша Сенечка слушает Цилины бредни и сопоставляет с увиденным. К примеру, с твоей физиономией, на которой прямо-таки нарисовано – «виновен».
Ему просто хочется убить. Ему всегда хочется убить, потому как чужая смерть лучше дешевой водки и дешевых сигарет.
– А еще деньги, которые ты тратишь на содержание совершенно чужого тебе человека...
– Она не чужая!
– В нынешнем мире, – Марат возражений не услышал, – и на своих не принято тратиться, а тут вдруг этакая благотворительность. И ворота в прошлое. В наше с тобой прошлое.
– Боишься?
– Я? Нет. А тебе бы следовало. Это ведь ты у нас отвечаешь за все. Даже за то, за что отвечать не просят. И знаешь, я решил. Мы пойдем туда завтра... да, да, завтра, и не спорь.
Спорить с Маратом бессмысленно. И в данном случае небезопасно, оставалось надеяться, что до завтрашнего дня что-нибудь да произойдет. К примеру, чудо.
Но опыт показывал, что рассчитывать на чудеса не стоит. Опыт не обманул.
В «Последней осени» вечера наступали рано, вместе с первыми сумерками, которые по ранней весне несли прохладу и даже, случалось, заморозки, с желтыми шариками фонарей, что вспыхивали вдоль дорожек; с нервным бряцаньем корабельного колокола, установленного над кухней. Колокол звал к ужину, поторапливал стариков, старух, сиделок и медперсонал.
В столовой пахло диетической пшенкой и рыбными котлетами на пару. Сенечка, наскоро перекусив – все-таки постное она не очень любила, хотя в питании при работе были свои преимущества, – собрала поднос для подопечной.
– Все еще буйствует? – осведомилась повариха, которая знала все про всех, а откуда – непонятно. – Вот же неблагодарная...
Сенечка не стала поддерживать разговор, хотя повариха явно была не против пополнить коллекцию сплетен, и слушала бы внимательно, и кивала бы в такт невеселым Сенечкиным мыслям, и поддакивала, а потом, глядишь, в нарушение правил, сунула бы пачку маслица да банку пшенки «на вынос»...
Нет, не сегодня.
А Циля и впрямь разошлась – как завелась вчера, так не успокоится, – не к добру эти визиты, ох не к добру, уж Сеня и так, и этак племяннику намекала, что не надо тетушку тревожить. А однажды и вовсе прямо в глаза, дурея от собственной смелости, заявила: дескать, от вас ей одно расстройство, а когда вас нету, то милейший человек. Для старухи, естественно. Капризная, склочная, но в меру. А в настроении и печеньем делится, и чаем, и рассказами о жизни своей, в которых – вот тут Сенечка готова была поклясться – вполовину вранье да придумки.
Старики – они такие, приврать да присочинить любят. Но что ж поделаешь?
Сенечка вышла из столовой с подносом, и оказалось, что уже и не вечер снаружи – ночь. Плотная, мглистая, расползшаяся сыростью молочной, в которой ни конца ни края.
– Ох ты боже ты мой, – охнула Анька, заслоняя глаза от тусклого желтого света, что пробивался сквозь туман. – Это ж надо, так накатило... жуть какая!
И вправду жуть. Столовая-то стоит пусть и не в самом дальнем углу пансионата, но до Цилиного домика изрядно идти. А от самой мысли, что предстоит нырнуть в эту белую взвесь, становилось не по себе. Мелькнула мысль попросить Аньку, чтоб проводила, но Сенечка устыдилась: Аньку ее дед-паралитик ждет, его и вовсе надолго оставлять нельзя, а она, Сенька, здоровая кобылица. Ей стыдно туману бояться.
И вообще, что тут произойти-то может?
– Ну, девки, с Богом! – Анька нырнула во мглу. А за ней и Степановна...
– С Богом, – перекрестилась Сенечка и смело шагнула на дорожку. Господи, ну вот бывает же так, чтобы страх просто сам по себе? Бывает. И смыслу в нем никакого. Мерещится все. И взгляд из темноты, и точно шаги следом, идет кто-то, туманом спрятанный.
Нет, нету никого! Сенечка, поддавшись страху, оглянулась. Вдали, полускрытое туманом, просвечивало здание столовой. Окошки в ряд, два фонаря под козырьком крыши... и фонари вдоль дорожки. Цветами пахнет.
Рано высадили, точно рано – к середине весны как пить дать заморозки ударят, выморозят все. А жалко. Красивые. Пахнут хорошо...
Вот и будка бельевого склада. За нею пять шагов и налево... и направо... и уже будет дом.
Слева раздался протяжный стон. А потом, эхом самого себя, и справа.
– К-кто здесь? – Сенечка едва не уронила тяжелый поднос. – Кто?
Тихо. Совсем тихо. Летом-то сверчки стрекочут, жабы на ближнем пруду орут, а поутру или вот вечером – птицы хором. А нынче звуки словно тонут в вязкой белизне, которая погустела, разлилась перинами, укутала низкие деревца, скрыла мир, сузив его до одной-единственной Сеньки.
Бежать! Куда? Вперед. Там люди, там...
Нога вдруг запнулась, и Сенька полетела на дорожку, роняя поднос, падая в пшенку и диетические рыбные котлеты, которые на вкус как бумага. Она не сумела додумать – на спину вдруг упало тяжелое, вдавило в камень и поднос, а чужая рука вцепилась в волосы.
И стало очень-очень больно...
Он был слабым, мой брат, потерянный в детстве и вдруг обретенный. И он был мной. Почти мной, только лучше, чище, добрее, и это злило. Его мягкость казалась мне беспомощностью. Его стремление нравиться всем попахивало проституцией, потому что я не понимал – зачем им нравиться?
Пашке? Юрке? Йоле? В одном мы сходились с Тимуром – в любви к Татьяне. И это-то как раз было вполне себе понятно: как можно не любить ее? Как можно не желать, не восхищаться, не... не позволять себе мечтать?
Тимур дарил ей цветы. Я стоял под окнами, часами ожидая, когда Джульетта выйдет на балкон. Я даже повторил подвиг Ромео, забравшись по пожарной лестнице на третий этаж, и всю ночь проторчал среди горшков с примулами и банок с огурцами, прильнув к стеклу, пытаясь взглядом проникнуть сквозь шторы.
Не вышло.
Рассвет, озноб, ободранные ладони, простуда, которую некому лечить. Тимур сидел у моей кровати. Тимур кипятил молоко, добавляя в него остатки меда – закаменевший янтарь, который приходилось соскабливать со стенок банки, не желал растворяться. Таблетки.
Йоля с его назойливыми визитами и помощью. Я не просил о ней. Я не желал видеть Йолю, а Тимур, напротив, радовался приходу чертового еврейчика.
– Он тебе не враг, – говорил он после, когда за Йолей закрывалась дверь и мы, наконец, оставались вдвоем. – Он хочет как лучше. А что она его любит, так кто виноват?
В том-то и дело, что никто. Все верно мой братец рассудил, да только мне от рассуждений легче не становилось. Татьяна, Танечка, солнышко, которое день ото дня все выше на небосводе мечты, до которого мне, ущербному, не дотянуться, хоть волком вой.
Я и выл. И скулил. И вздыхал, клубком свернувшись, как когда-то в подвале. А Тимур, как когда-то Стефа, гладил по загривку, утешая.
Да, я люблю брата своего. И я сделаю все, чтобы его не обидели.
– Алло! Ирка, ты меня слышишь? Встретиться надо. Что? Ну надо, говорю, встретиться. Ты сможешь выйти? Куда? Ну сама смотри, где тебе удобнее, а я подъеду. Только чур сегодня, дело такое... – Лешкин голос жил сомнениями, которые поневоле передались и Ирочке.
Он что-то нашел. Что-то такое про Тимура, что не позволит сохранить шаткое равновесие последних дней. Оно заставит принимать решение и... и Ирочке не хотелось решать. Ирочка привыкла и была почти счастлива в этом доме, более доме, чем тот, где обитала семья. Ирочке нравилась работа и сам Тимур, несколько осунувшийся – наверное, из-за простуды – в последние дни, но подобревший и даже снисходивший до разговоров ни о чем.