Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Распутин - Иван Федорович Наживин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Ее вопрос, в сущности, значил: «Ты не хочешь видеть жены - хорошо, я устрою это». Он знал, что она знает о его семейной драме, и ему было немного стыдно, хотя он решительно ни в чем не был виноват тут.

- Ну, пиши, пиши, милый... - отвечала старушка. - Федосья Ивановна принесет все сюда...

Она приласкала по пути Мурата, вставшего ей навстречу, и осведомилась, кормили ли уж его. Собак она не любила и думала по-старинному, что там, где лик Божий, то есть иконы, поганым псам не место, но Мурат был собакой любимого сына, и это меняло все дело. И, тихонько шаркая своими шептунами, она вышла. А Евгений Иванович снова взялся за свою тетрадь, в которой было немало интимных - и часто жестоких - страниц о его неудачной семейной жизни.

Как, когда, с чего началась эта его тихая драма, сказать было трудно, и еще труднее было сказать, кто в ней был виноват, потому что при внимательном рассмотрении дела было - как всегда в людских делах - видно, что виноваты были оба или, точнее, не виноват никто.

Елена Петровна, его жена, когда он впервые познакомился с ней, была свеженькой миловидной блондинкой с очень решительными суждениями обо всем, но у нее была черточка, которая тогда ему казалась очаровательной: выскажет она какой-нибудь потрясающий и безапелляционный приговор, и вдруг вся вспыхнет до корней волос, и улыбнется милой детской застенчивой улыбкой. Они полюбили один другого, скоро поженились, и вдруг в секретной тетради - жена о существовании ее не знала, --появилась первая жесткая запись:

«Так называемая возвышенная любовь -величайшая ложь, которою неизвестно кто и неизвестно зачем загромоздил нашу и без того очень лживую жизнь. В самой возвышенной любви физиологический фактор играет огромную, доминирующую роль. Нежность Петрарки к Лауре, пламень Ромео, бешенство Отелло и пр., и пр., и пр. всегда обусловлено переполнением яичек семенной жидкостью. Освобождение организма от напора этой жидкости сейчас же вызывает реакцию, краски поэмы линяют, и Петрарка, и Ромео, и Отелло снова становятся нормальными людьми, а Лаура, Дездемона и Джульетта часто нестерпимо заурядными женщинами. Двуспальная кровать - это могила бесчисленных поэм, советов, романсов, симфоний, романов и проч. Эта жуткая правда унизительна, но это - правда, и для меня этим все сказано...

...Попытки церкви и государства ввести половую силу в рамки потерпели жестокое поражение. Эти призрачные плотины только усилили лживость человеческой жизни, а греху придали заманчивой пряности. Но и свободная любовь дела не решает нисколько. Страшная сила эта ломает и корежит жизнь человеческую при всяких внешних условиях, и я выхода - то есть решения так называемого полового вопроса - не вижу ни в чем. Это - мука безвыходная. И что замечательнее всего, так это то, что у животных этого совсем нет. Отбыв свой очень короткий срок ненормального, нелепого, оскорбительного состояния этого, оплодотворив самок, то есть обеспечив жизни продолжение, и собаки, и кошки, и тетерева, и соловьи успокаиваются и делаются свободными. За что мы наказаны так жестоко, в чем причина нашего совершенно исключительного рабства половому инстинкту, я не знаю... Но положение наше ужасно...» Когда первая бурная молодая страсть улеглась, Евгений Иванович с удивлением и испугом заметил, что Елену Петровну ему точно подменили, что это совсем не тот человек, которого он знал раньше, что это - чужой ему человек, а часто - после бурного возврата периодов физического влечения - человек прямо враждебный, непонятно и густо враждебный. В жене была прежде всего одна убийственная для Евгения Ивановича черта неряшливости и беспорядочности в жизни - как резко отличалась она в этом от Анфисы Егоровны, которая незаметно, но неустанно творила вокруг себя уют и благообразие, точно излучая его из себя без всякого со своей стороны усилия! Елене же Петровне решительно ничего не стоило положить к себе под подушку грязный носовой платок, забыть на ручке кресел заношенные чулки на целый день, по несколько дней ходить в пальто с оторванной пуговицей. И мать любила старину, обряд, обычай, которые такими красивыми узорами заплетают русскую жизнь и которые Евгений Иванович очень ценил и очень любил, несмотря на то, что скептицизм века был не только близок, но и дорог ему. Елена же Петровна стыдилась христосоваться с людьми, первые вербочки ее не умиляли, посты она отрицала, а блины считала обычаем варварским и вредным. В том, что она - вспыхивая - говорила, было много справедливого, пожалуй, и тем не менее все это справедливое было часто возмутительно неуместно. У нее как будто совсем не было того таинственного цензора, который заставил Евгения Ивановича завести свою секретную тетрадь. В старинном особняке их под столетними липами среди густой сирени, с уютными теплыми комнатами, с лежанками, с поющими самоварами, с звонкими канарейками, с тихо и кротко сияющими лампадами перед старинными потемневшими иконами - Анфиса Егоровна не любила новых, веселых, как говорила она, икон - Елена Петровна ходила какою-то чуждою, серою и холодною тенью, там хлопнув дверь, там оставляя недопитую чашку чая на окне, там в долгом и почему-то непременно горячем споре с гостями неуместным, хотя и вполне справедливым суждением оскорбляя что-то старое и милое, хотя бы и изжитое. И старенькая Анфиса Егоровна тихонько, незаметно, терпеливо эти огрехи молодой невестки своей исправляла, а сын незаметно морщился и все реже и реже выходил из своей простой, но теплой, уютной и тихой комнаты-келии. Он понимал, что она не могла быть иной, но и он не мог перемениться и полюбить то, что ему было органически противно. И все чаще и чаще приходили моменты, когда его жена становилась ему противна вся: и манера есть ее, и говорить, и одеваться - все...

И рождение сына Сережи, а потом маленькой Наташи не улучшило положения, и мать, безумно к детям привязавшаяся, звала златокудрую девочку Тата, а бабушка упорно, но мягко называла ее то Наталочкой, то Наташей, и когда бабушка давала детям кусочек теплой благоухающей ватрушки или свежее сладкое душистое яблоко из своего сада, мать приходила в ужас, говорила - вспыхивая - что это отрава, и отнимала у детишек бабушкин гостинец.

- Но должны же они когда-нибудь, Леля, привыкать ко всякой пище... - говорил Евгений Иванович. - Не век же сидеть им на манной кашке. Ты их слишком нежишь...

Но Елена Петровна, вспыхивая, напоминала о недавнем расстройстве желудка, когда девочку накормили Бог знает чем - это были пенки с чудесного малинового варенья, которым славилась вообще мастерица на эти дела Анфиса Егоровна, - говорила о требованиях гигиены, ссылалась на книгу Жука, которая была для нее высшим авторитетом. Евгений Иванович, невольно раздражаясь, возражал. Елена Петровна справедливо, но ужасающе грубо замечала, что мать его невежественна, что из ее восьмерых детей выжил только один Евгений Иванович, что она не хочет быть убийцей своих детей и прочее. И Евгений Иванович с неприятно бьющимся сердцем торопился уйти к себе, а Елена Петровна раздраженно бралась за последнюю книжку какого-нибудь толстого журнала, которые она читала не столько с удовольствием, сколько из чувства какого-то странного, кем-то придуманного долга. Ей казалось, что это совершенно необходимо, чтобы быть на уровне своего времени, чтобы не опуститься в это ужасное провинциальное болото, чтобы не обрасти мохом. Лучшим средством для этого, по ее мнению, было чтение вот этих журналов, строгая критика правительства и длинные и горячие рассуждения о том, что сказал Жорес или Бебель.

Евгений Иванович чрезвычайно крепко и совершенно неожиданно для самого себя привязался к детишкам, и огромною радостью было всегда для него, когда ребята, тоже его очень любившие, прибегали в его комнату и, усевшись к столу, начинали рисовать своих первых дядей, диких существ с выпученными глазами и бесконечным количеством широко растопыренных пальцев. И между отцом и матерью началась нелепая, но упорная глухая борьба за сердце детей, и часто бархатные застенчивые глаза Сережи и голубые, как небо, глазки девочки, чуявших вокруг себя эту глухую и темную борьбу, с недоумением переходили с лица матери на хмурое лицо отца и опять на лицо матери, и Евгению Ивановичу становилось тяжело и немного стыдно, но поделать с собой он ничего не мог.

- Можно? - спросил от двери низкий и ласковый женский голос.

- Можно, можно, Федосья Ивановна... - отозвался Евгений Иванович, снова отодвигая тетрадь.

В комнату с большим, устланным чистой, в свежих складочках салфеткой подносом в руках вошла полная, чистая, благообразная, благостная, с двойным подбородком Федосья Ивановна в свежем переднике, которую старик Василий, дворник, величал домоправительницей, хотя она была только горничной: так была она величественна. Анфиса Егоровна терпеть не могла всяких этих новых вертелок с кудряшками и крепко держалась за свою помощницу, серьезную, работящую и набожную, как и она сама, и свято блюдущую старинку.

- С добрым утром, Евгений Иванович... - ласково приветствовала хозяина Федосья Ивановна, ставя на стол поднос с душистым кофе, свежими булочками и густым топленым молоком и свежим, еще пахнущим типографией номером «Окшинского голоса».

- С добрым утром, Федосья Ивановна! - отвечал он. - А как дети?

- Встали... - отвечала Федосья Ивановна. - Сейчас хотели к вам бежать, да мамаша приказали сперва позавтракать...

И в ту же минуту по коридору затукали быстрые ножки, и в комнату вбежал Сережа, черноголовый бледный мальчик с бархатными застенчивыми глазами, и беленькая, розовая, пушистая голубоглазая девочка. И сразу от порога она бросилась на шею к просиявшему отцу. Оказалось, ей пришла в голову замечательная мысль: как только у нее отрастут ноготки, мама сейчас же остригает их, а папа у Мурата не остригает, и он стучит ими по полу, бедненький, и ему неудобно. Надо сейчас же остричь их...

- Ну что же, остриги... - сказал отец, смеясь. - Вот ножницы... Девчурка торопливо направилась к собаке, которая ласково смотрела на нее своими умными каштановыми глазами и упругим хвостом стучала по коврику. Наташа завладела сильной, мускулистой лапой Мурата и стала пристраиваться для предстоящего туалета. Мурат ласково лизал маленькие ручки и тыкал в них холодным носом: он не понимал, что это будет, но он знал, что никто его здесь не обидит.

- Да постой же ты со своим лизаньем! - нетерпеливо говорила девочка. - Ну, лежи же смирно! Ой, папик, какие у него крепкие ногти - ножницы не режут. Да постой же, глупый, - тебе же лучше будет!.. Пап, он не дается...

Сережа с покровительственной улыбкой смотрел то на нее, то на отца, как бы говоря: ах уж эти маленькие!

Дверь отворилась, и в комнату вошла Елена Петровна, уже располневшая блондинка в довольно мятом утреннем платье, небрежно причесанная. Увидав дочь с большими ножницами около собаки, она сразу пришла в ужас и, забыв даже поздороваться с мужем, строго обратилась к дочери:

- Это еще что за глупости, Тата?! - воскликнула она, и когда та, путаясь от волнения, рассказала ей о своем проекте, она с раздражением обратилась к мужу: - Как можешь ты допускать такие глупые шалости? А вдруг она обрезала бы ему лапу, и он укусил бы ее?

- Мурат?! Ее?! - насмешливо бросил Евгений Иванович. - Скорее я укушу вот Федосью Ивановну, чем Мурат Наталочку...

Федосья Ивановна тихо скрылась из комнаты: она знала, что у молодых давно нелады, и стеснялась этим.

- Не понимаю, как можешь ты ручаться за всех собак! - вспыхнув, сказала жена раздраженно.

- Не за всех, а только за Мурата... - поправил ее, отводя глаза в сторону и чувствуя уже привычное и неприятное сердцебиение, Евгений Иванович. - Наташа может отрезать ему лапу, а он все же не тронет ее. Ну, дети, возьмите Мурата и выпустите его погулять в сад... - обратился он к детям, чтобы поскорее покончить неприятную сцену. - Только смотрите, чтобы калитка на улицу была заперта...

- Знаю, знаю... - крикнула девочка и тотчас же повелительно скомандовала: - Ну, Мурат, гулять!

Мурат, оживленно вертя хвостом и стуча когтями по полу, пошел за детьми. Елена Петровна, идя следом, с подчеркнутой заботливостью предупреждала детей об опасностях лестницы. Евгений Иванович, забыв о кофе, опустил голову на руки и думал о чем-то тяжелом. Он был недоволен собой. Тысячи раз давал он себе слово быть сдержаннее, не раздражаться и - не мог. Его цензор был не всегда достаточно бдителен...

IV

ЯКОБИНЦЫ

Уже вечером Евгений Иванович все в прежнем подавленном и грустном настроении вышел из дому, чтобы идти в редакцию. Хотя с газетой он и порвал совершенно, но иногда любил вечерком посидеть там и послушать разговоры и споры ее сотрудников. На обширном зеленом дворе среди старых лип, тополей, черемух и сирени стояло четыре старинных флигеля: два по улице и два во дворе, над рекой. Старик Василий, звонко стуча молотком, починял в сумерках забор. Увидев хозяина, он бросил молоток и подошел. Это был ширококостый седой мужик с ясными, совсем детскими глазами. Отличительной чертой старика было его изумительное мягкосердие: чуть что, и на голубых глазах его уже стояли слезы умиления. И видел он жизнь как-то по-особенному. Раз как-то попал он свидетелем в окружной суд. И вот когда защитник говорил свою речь, Василий плакал от умиления: «Верно, все верно! Как не пожалеть человека?! Кто без греха?» - но когда заговорил прокурор, Василий никак не мог не согласиться и с ним: «Верно, все верно! Потому, ежели одному дать озоровать, другому, тогда и всех на дурное потянет. Он вот поозоровал, а дети-то остались сиротами, а старуха ни за что ни про что на тот свет отправилась! Проштрафился - терпи, брат...» И ему самому было чудно, что он согласен со всеми, что во всем он видит правду, и он плакал от сознания этой своей слабости, и стыдился своих слез. Евгений Иванович любил старика и пытливо всматривался в него.

- Ну в чем дело, старина? - спросил он.

- Да в шестом номере, у Сомовых, опять водопровод испортился... - сказал старик. - Сичас ходил к Гаврику - обещал завтра мастера прислать. Только колено придется поставить новое...

- Ну и отлично... - поторопился согласиться хозяин, на которого эти разговоры наводили всегда такое уныние, что часто он малодушно прятался от Василия, предоставляя ему сделать все так, как он сам находит лучше. - А не видал, в редакции наши собрались уже?

- Петр Николаевич, видел, прошли, а других что-то не приметил... - отвечал Василий. - Да эта сорока-то еще... как ее?.. Ну, жена ентаго... епутата-то...

- Нина Георгиевна? Что ты как все ее не любишь? - засмеялся Евгений Иванович.

- Ну, что там... Бог с ней совсем... - неодобрительно махнул рукой старик. - Легкая женщина... Да и муж тоже не за свое дело взялся. Ежели ты, скажем, дохтур - лечи, вакат - жуликов там всяких обеляй, а ентот в Питер, в Думу, к самому царю пролез, менистров так и эдак чехвостит. К чему это пристало? Негоже делают? Так возьми да и сделай лутче. Языком-то всякий может вавилоны разводить - нет, ты вот на деле-то себя покажи... И фамилия опять же какая-то чудная - не то он из русских, не то чухна какая, не то жид... Нечего бы вам, батюшка, связываться с ими... От греха подальше лутче...

Евгений Иванович, улыбаясь, пошел было дальше, но Василий опять остановил его.

- Да, а тут все эти... сыщики... жандармы переодетые шляются... - тихо и таинственно проговорил старик. - Все пытают, кто ходит в газету, что говорят...

- Ну?

- А я обрезониваю их, что ходят, дескать, люди всякие, а что касаемо разговору, так меня к разговору не приглашают, а ежели бы и пригласили, то толков больших все равно не будет, потому мужицкая голова господского разговору не вмещает: не с того конца затесана!..

- Ну а они что? - улыбнулся Евгений Иванович.

- Серчают... И не отстают никак: вынь вот им да положь! А я опять свое: вы должны вникать в дело как следоваит, говорю, а не то, чтобы как зря, говорю, потому вам за это жалование идет. Ты, к примеру, жандар, я - дворник, а они вот газетой промышляют. Может, в свое время какие имения у них были, какое богачество, а теперь вот, делать нечего, садись да пиши фальетон, потрафляй... Да... Вон, помню, как еще молодым я был, Похвистнев барин, Галактион Сергеич - уже после воли было - как выедет, бывало, с охотой из своего Подвязья: лошади - тысячные, собаки эти - ужасти подобны, псари все в бархатных кафтанах, а народику, народику! А теперь вон кажное утро на службу бегает, и пальтишка-то уж в желтизну отдавать стало... Надо понимать, а не то, чтобы как зря... Как кусать нечего будет, так и за фальетон сядешь, а не токма что...

Редакция помещалась в одном из передних флигелей в нижнем этаже, и поэтому, несмотря на плотно завешенные окна, часто можно было видеть, как у этих окон шмыгают какие-то подозрительные фигуры, прислушиваются, стараются найти щелочку, чтобы заглянуть в освещенные комнаты. Редакция слыла у администрации под кличкой клуба якобинцев, и за ней был установлен постоянный надзор. Это было чрезвычайно неприятно, и Евгению Ивановичу очень хотелось перевести ее во двор, но все квартиры были заняты у него очень почтенными людьми, которые жили тут долгие годы, и тревожить их было совестно - так и пришлось остаться в непосредственной близости к подозрительным теням, которые шмыгали около окон.

Евгений Иванович вошел во всегда отпертую переднюю. С деревянного, под ясень, дивана поднялся Афанасий, редакционный швейцар, курьер и все, что угодно, худенький, щупленький мужичонка с рыженькой бородкой клинышком и кротко мигающими глазками. Афанасий, поступив на это место, привык - он говорил: набаловался - читать газеты, тонко следил за политикой и стоял в оппозиции к губернским властям, в особенности же к вице-губернатору, глупому, надутому немцу, который цензуровал газету и, когда Афанасий приходил за гранками, рычал на него по-собачьи.

- Все в сборе? - спросил Евгений Иванович.

- Как будто все... - отвечал Афанасий, принимая старую панаму хозяина и его трость.

Соседняя комната, экспедиция, с ее простыми столами, разбросанными старыми номерами газеты, заготовленными бандерольками, была теперь пуста. В следующей, секретарской, за заваленным всякими бумагами столом сидел вихрастый и носастый молоденький студент в косоворотке Стебельков, которого все звали Мишей; он бегло, но внимательно просматривал недавно полученные столичные газеты и с чрезвычайной ловкостью выстригал из них что-то ножницами, а затем полоски эти быстро склеивал мутным и вонючим гуммиарабиком. Это был «Обзор печати», который Миша умел сдабривать очень ядовитыми замечаниями от себя. Его же собственные произведения были настолько динамитны, что если и пропускал их редактор, то дурак вице непременно энергично закрещивал красными крестами. Миша сдержанно поздоровался с Евгением Ивановичем. Издатель газеты в душе ему нравился, но он был социал-демократом, презирал условности и старался презирать хоть немножко эту буржуазную мокрую курицу.

В следующей, тоже достаточно беспорядочной комнате с портретами всяких писателей по стенам - тут были и Толстой, и Некрасов, и Маркс, и Михайловский, и Пушкин, и даже почему-то Байрон – помещался кабинет редактора, который и сидел теперь за ярко освещенным письменным столом своим над кучей закрещенных красным карандашом корректур.

Редактором «Окшинского голоса» был Петр Николаевич Дружков, довольно известный юрист из местных совершенно прогоревших помещиков, который толково популяризировал для простого народа в ряде дешевых брошюрок русские законы: он был убежден, что недостаток в народе юридических познаний одно из величайших зол России. Маленький, худенький, с круглым и плоским лицом и висящими вниз худосочными усами, в очках, Петр Николаевич до странности походил на переодетого китайца. Он был совершенно помешан на гигиене, и в кармане своего очень либерального размахая он всегда носил маленький пульверизатор с дезинфицирующей жидкостью и от времени до времени где-нибудь в укромном уголке и прыскал из него себе на руки и на одежду. На базар рано поутру он, человек совершенно одинокий, ходил всегда сам и выбирал себе самые доброкачественные продукты, которые и варил собственноручно на керосинке, заботясь не столько о вкусе, сколько о питательности и гигиеничности своих блюд. Над керосинкой на стене была приколота булавочкой собственноручно составленная Петром Николаевичем табличка, которая показывала количество калорий в том или ином продукте, степень его переваримости и прочее.

Вокруг него на диване и стульях сидели в тени абажура его постоянные сотрудники: князь Алексей Сергеевич Муромский, совершенно разорившийся Рюрикович, внук знаменитого декабриста и сам выборжец, человек лет под пятьдесят, с черной бесформенной бородой, с жидкими, плохо видящими - больше от рассеянности - глазами, с каким-то рыдающим смехом и совершенно монашеской и беззлобной душой. Рядом с ним кокетливо прижалась в уголке дивана Нина Георгиевна Мольденке, которую не любил Василий, жена очень радикального думского депутата, эффектная, всегда красиво одетая брюнетка со жгучими глазами, которая поставляла газете переводы новейших французских и немецких авторов; переводы ее были не Бог знает как талантливы, но с ней как с женой влиятельного депутата считались. У дверей в соседнюю комнату, отведенную для занятий постоянных сотрудников и под библиотеку, прислонившись к косяку, стоял земский секретарь Евдоким Яковлевич Каширин, худой чахоточный эсэр, человек весьма раздражительный и большой любитель и знаток местной старины. Он жил со своей семьей в большой нужде и очень часто подвергался всяким ущемлениям со стороны властей - до острога и высылки включительно. В простенке между окнами сидел, подвернув под себя толстую ногу, Сергей Васильевич Станкевич, огромный волосатый тяжелый господин лет тридцати в строгих золотых очках. Он был довольно видным литератором и исследователем русского сектантства и был выслан сюда на жительство из Петербурга на один год. На словах это был человек ярости прямо беспредельной, но с душой беззащитной, страшный фантазер, находившийся в рабской зависимости у своей истерички жены. В темном уголке сгорбился на венском стуле Григорий Николаевич Чага, в молодости инженер путей сообщения, а теперь аскет и йог, предававшийся посту, молитве и жизни созерцательной, невысокого роста блондин лет тридцати пяти с жидкой желтой бородкой, в сломанных очках, из-под которых мягко и ласково смотрели серенькие глазки, в убогой блузе и каких-то веревочных сандалиях: употребление кожи животных для обуви он, вегетарианец, считал большим грехом.

- А-а, милый хозяин наш! - с добродушной иронией встретил Евгения Ивановича редактор, поднимаясь к нему навстречу. - Милости просим!

И он с шутливой почтительностью подвинул ему свое кресло, а сам подошел к окнам и поправил занавески так, чтобы щелочек с улицы не было совсем. Евгений Иванович отстранил его кресло и сел на стул к блестевшей своими старинными изразцами - в таких синих простеньких рамочках - печи.

- А мы горюем тут над опустошениями, которые произвели варвары в наших трудах... - сказал Петр Николаевич, хлопая рукой по закрещенным гранкам. - Такого погрома давно уже не было... И на Афанасия рявкнул так, что тот едва ноги унес... И говорят, что сам перестал даже доверять дураку вице и теперь будто цензурует нас своей собственной персоной...

- На собрании нашей партии я только вчера говорил: нам надо очнуться от этой нашей летаргии и снова взяться за наши испытанные средства, за бомбы... - побледнев от раздражения, проговорил Евдоким Яковлевич. - Другого языка эти наглецы не понимают...

- Бомбы, яды, револьверы, все средства в борьбе с этими господами хороши и допустимы... - зло блеснув очками, завозился на своем стуле грузный Станкевич.

- Ну, вы там как хотите с вашими бомбами... - засмеялся своим рыдающим смехом князь. - А я с своей стороны предлагаю собрать весь этот материал, и я пошлю его кому-нибудь из думских депутатов для соответствующего запроса правительству...

- Конечно, это было бы полезно... - сказал Петр Николаевич, поглаживая свои китайские усы. - Но я думал бы, что не следует оглашать, из какого города, из какой газеты весь этот материал получен, а то здесь нас съедят живьем: до Бога высоко, до Думы далеко... Вы посмотрите, Евгений Иванович, что они только наделали - это настоящее издевательство! Это вот фельетон нашего Миши о воскресных школах - вылетел весь, и вот посмотрите, - в бешенстве черкнул карандашом так, что всю гранку разорвал, - вот народный рассказ Сергея Терентьевича - изуродован так, что узнать нельзя. Смотрите: один из героев говорит другому «ступай к лешему» - это вычеркнуто и на полях вот написано:

«Ругаться неприлично». Из отчета о последнем заседании городской думы вычеркнута вся речь члена управы Сапожникова о церковно-приходских школах. Вчера весь номер пришлось переверстывать - всю ночь возились... Афанасий два раза за ночь бегал к губернатору за гранками и пришел в таком настроении, что, боюсь, вместе с Евдокимом Яковлевичем за бомбы тоже возьмется...

- В сущности, все эти наши писания под надзором нянек только одно пустое толчение воды в ступе... - все так же раздраженно сказал Евдоким Яковлевич. - Может быть, мы сделали бы больше дела, если бы закрыли газету сами, да с треском: не имея возможности при данных условиях честно служить родине, вынуждены... и прочее.

- Ужасно испугаются они этого! - заметил Станкевич. - Будут весьма даже обязаны...

Нина Георгиевна рассмеялась.

- Но, господа, прежде всего в этой комнате нестерпимая духота...- сказала она. - Если уж нельзя открывать хотя форточек, может быть, нам лучше собираться в соседней комнате - по крайней мере, там можно окна во двор открыть...

- А почему вы думаете, что ушей нет и во дворе? - прорыдал князь. - Нет, господа, я решительно против всяких радикальных выступлений: ни бомб, ни закрытия газеты. Нельзя делать большое дело, будем делать маленькое - пока Евгению Ивановичу не надоест давать нам денег. Все-таки газета влияет на общественное мнение, все-таки она сплачивает культурные круги общества для совместной работы...

Сплачивание сил общества для совместной работы была одна из его любимых мыслей: он верил, что это возможно и очень хорошо.

- И я думаю, что лучше делать немногое, чем не делать ничего... - сказал Григорий Николаевич... - В борьбе совершенствуются силы...

- Нечего сказать: усовершенствовались! - опять засмеялась Нина Георгиевна. - Мы дышим только Божией милостью. Захотят и разгонят, и вся недолга. Они наглеют все более и более...

- Мое дело тут сторона, господа... - сказал Евгений Иванович, и в глазах его мелькнуло на мгновение страдальческое выражение. - Решайте, как хотите... Поддерживать газету я согласен и вперед...

- И спасибо... - тепло сказал князь, собирая со стола закрещенные гранки. - Ну, я пройду к Мише, посмотрю, что у него еще есть остренького из этой области и, сделав подбор, все же в Петербург с соответствующим докладом пошлю. Будем воевать, пока есть порох в пороховницах...

- Другого ничего и не остается... - сказал Петр Николаевич, которому закрытие газеты прежде всего грозило потерей большей части его заработка.

- Погодите, князь, минутку: у меня есть сенсационная новость... - сказала Нина Георгиевна. - Известно ли вам, господа, что к нам в Окшинск пожаловал сам Григорий Ефимович Распутин?

- Не может быть! Зачем? - послышалось со всех сторон. - Это действительно сенсация - надо в завтрашнем номере порадовать окшин-цев... Да верно ли, смотрите?

- Совершенно верно. Остановился у губернатора...

- Вот это так да!..

Редакция возбужденно зашумела. Князь вышел к Мише и вместе с ним занялся подбором цензурных безобразий губернаторской канцелярии. Букет получался весьма пышный. Миша, оглянувшись на редакторскую, где гудели голоса сотрудников, тихонько сказал князю:

- Алексей Сергеевич, мне надо бы поговорить с вами по очень серьезному делу... Пойдемте в экспедицию...

Он никогда не говорил князь, считая это отжившим предрассудком, но все же к князю относился с большой симпатией, потому что и шляпенка у князя была старенькая, и брючонки дешевые, и твердо служил он народному делу, хотя и совсем не так, как было нужно Мише. И неприятно было Мише, кроме того, что в скромной квартирке князя по стенам висели помутневшие, точно прокопченные, портреты его предков в париках, панцирях, пышных плащах, с дланью, простертою вперед, со свитками их трудов, со шпагами... Миша поражался, как такой умный человек может утешаться такими портретами: в конце концов все произошли ведь от обезьяны.

- В чем дело? - взглянув на его бледное и серьезное лицо, проговорил князь, когда они вышли в соседнюю комнату.

- Но все это должно быть строго между нами, Алексей Сергеевич... - сказал Миша, волнуясь. - Вы даете слово?

- Даю, даю... - засмеялся князь. - Вот заговорщик!

- Нет, Алексей Сергеевич, это очень, очень серьезно... - сказал Миша. - Это ужасно... но я видел своими глазами...

Он даже задохнулся немножко от волнения.

- Да в чем дело?

- Вчера поздно вечером я видел совершенно случайно, как наша Нина Георгиевна под густой вуалью вышла от полковника Борсука...

- От жандарма? - тихонько воскликнул князь. -Да-

Князь громко расхохотался - чего с ним никогда почти не бывало - и все повторял:

- Ах, комик! Вот комик!.. Ну уж подлинно, что у страха глаза велики...

- Я вас предупредил, Алексей Сергеевич, что это очень серьез-

но... - повторил Миша сердито. - Я своим глазам не поверил, но все же это так.

- Миша, милый, вы наяву бредите! Подумайте: жена Мольденке, одного из активнейших вожаков левого крыла Думы... Да побойтесь вы Бога!..

- В чем дело? - прозвучал мелодичный голос Нины Георгиевны. - Вы так смеетесь, князь, что мне прямо завидно стало...

- Нет, у нас тут свои дела... - не глядя на нее, холодно отвечал Миша.

Она пристально посмотрела на него, но ничего не сказала. Князь все смеялся и трепал по плечу Мишу. Тот зло хмурился. Петр Николаевич, выйдя в темную соседнюю библиотеку, прыскал осторожно из пульверизатора себе на руки: он побаивался туберкулеза Евдокима Яковлевича, с которым он только что простился за руку...

V

В ТЕМНОТЕ



Поделиться книгой:

На главную
Назад