Они лежали на склоне песчаных холмов.
Зеленый купальник, купленный по дороге Хасой, и в который была теперь облачена Азиадэ, превращал мир вокруг нее в нечто нереальное и фантастическое. Она стеснялась этого одеяния баядерки, тело ее била едва заметная дрожь, пальцы нервно перебирали песок. В течение последних четырех лет, проведенных в Берлине, Азиадэ успела узнать университет, улицы, кафе. Но она до сих пор имела весьма смутное представление о тех местах, где европейские мужчины и женщины, полуголые, в туго обтягивающих их одеждах подставляли свои лица скупым лучам северного солнца. Ее глаза расширились от возмущения, когда дежурная по пляжу провела ее в тесную, маленькую кабинку, пропахшую сыростью и деревом, дала ей купальник, протянула ключ и закрыла за ней дверь. Азиадэ почувствовала себя одинокой и покинутой Аллахом, как бывало обычно перед каким-то сложным экзаменом.
Присев на узкую скамейку, она с недоумением разглядывала крошечный кусок материи, которым должна была прикрыть свое тело, и затосковала по уйгурским суффиксам и сектам Малой Азии. Медленно, стараясь оттянуть неизбежное, она сняла туфли и чулки. Это ее немного успокоило. Тогда, закрыв глаза, Азиадэ сбросила платье и втиснулась в купальник. Картина, представшая ей в маленьком, засиженном мухами зеркале, заставила девушку оцепенеть: ее небольшая грудь бесстыдно выпирала из выреза купальника.
Азиадэ опустилась на скамейку и в отчаянии заплакала. Нет, в подобном виде она ни за что не покажется, даже если все женщины Берлина ходят только так.
Снаружи послышалось шарканье босых крепких ног. Азиадэ испуганно сжалась. В полумраке кабинки она была похожа на испуганную, загнанную в угол птицу. Наконец, собравшись духом, девушка приоткрыла дверь, высунула в щель голову, позвала дежурную и, когда та вошла в кабину, смущенно спросила:
— Вы уверены, что я могу так выйти? В смысле — я не могу разглядеть себя в зеркале.
— Нет, — ответила дежурная низким голосом, — так вы не можете выйти. Вы надели купальник наоборот.
Она помогла Азиадэ переодеться и ушла, качая головой.
Азиадэ вступила на пляж, как грешник к вратам ада. Руки ее были судорожно сжаты, глаза плотно закрыты, голова кружилась. Вокруг были только голые спины женщин и волосатые груди мужчин.
— Бисмиллах! Во имя Аллаха, — прошептала она и открыла глаза, полная решимости до конца вынести все муки.
Кто-то, совершенно незнакомый, стоял перед ней, улыбаясь. Она увидела две ровные загорелые ноги с широко расставленными пальцами, потом медленно подняла взгляд, и ноги перешли в обтянутые плавками бедра. Девушка заставила себя посмотреть выше и увидела натренированный живот, широкую загорелую грудь с черными вьющимися волосами и гладкие мускулистые руки. Впервые она видела постороннего мужчину почти голым и была очень взволнована.
«Я падшая женщина», — печально подумала она и заставила себя посмотреть доктору Хасе в лицо.
Тот, ни о чем не подозревая, восхищенно улыбался, потом повел ее к их месту, и Азиадэ нырнула в песок, не зная, какую часть тела закопать в нем в первую очередь.
— Может, вы хотите поплавать? — спросил Хаса.
— Нет, слишком холодно — ответила Азиадэ, благоразумно умолчав о том, что она не только не умеет плавать, но и никогда не видела плавающих людей.
Доктор Хаса медленно направился к трамплину, и Азиадэ удивленно смотрела, как этот взрослый, сознательный человек без видимых причин с громким плеском бросается в воду. Она робко огляделась. Полуобнаженные тела ослепляли ее. Мужчины и женщины, бессмысленно растрачивая всю свою энергию, плескались в воде или как усталые улитки лениво и бесчувственно валялись под солнцем. По пляжу были разбросаны клочки бумаг, остатки еды, а сидевшая неподалеку толстая дама смазывала свой нос какой-то желтой массой.
Азиадэ села, обхватив колени руками, и почувствовала, как давешний жгучий стыд постепенно отходит. Только слегка поташнивало от ощущения, что она присутствует на показе диких, экзотических зверей. Все вокруг были волосатыми, словно обезьяны: ноги, руки, грудь, даже у женщин подмышкой. Азиадэ подумала о своем теле, с которого она тщательно удаляет каждый волосок, и о гладкой коже своего отца и братьев. Она презрительно отвела взгляд от этих полуодетых тел и посмотрела в небо. Мягкие и широкие облака, причудливо меняя очертания, напоминали то нос профессора Банга, то карту Римской империи в период ее расцвета.
Азиадэ вздрогнула от холодных брызг — доктор Хаса стоял над ней, отряхиваясь, словно мокрый пудель. Он сел возле нее и все с тем же восхищением посмотрел на эту странную девушку с чуть короткой верхней губой, которая придавала ее лицу выражение беспомощности.
— Вам здесь нравится? — спросил Хаса.
— Здесь очень мило, спасибо. Я впервые на Штольпхензее.
— А где вы обычно плаваете?
— В Рупенхорне, — с невинным выражением лица соврала Азиадэ.
Они оба лежали на животе, лоб ко лбу и перебирали пальцами песок.
— Вы выросли в гареме, Азиадэ? — спросил Хаса, совсем растерявшийся оттого, что ему удалось привести на пляж настоящую красавицу из гарема.
Азиадэ кивнула, и поведала ему о том, что гарем это довольно милое место, куда мужчинам вход запрещен, и поэтому женщины могут оставаться наедине. Доктор Хаса не совсем понимал этого. У него были совершенно иные представления о гаремах.
— У вас было много евнухов?
— Восемь. Это были все очень преданные люди. Один из них был моим учителем.
Хаса закурил в замешательстве.
— Фи, — сказал он, — какая дикость. А у вашего отца было, конечно же, триста жен, не так ли?
— Всего лишь одна — с обиженным видом гордо ответила Азиадэ.
Мужчины, которых она знала до сих пор, не отваживались говорить с ней о гареме. Но Хаса был врачом, это вроде бы меняло дело.
Она наморщила лоб, и ее детская верхняя губа вытянулась вперед.
— Для вас гарем — это дикость, — сказала она сердито, — а для меня — одно ваше имя.
Эти слова произвели гораздо больший эффект, чем тот, на который рассчитывала Азиадэ.
Доктор Хаса вскочил и возмущенно посмотрел на нее.
— Почему это мое имя — дикость? — пролепетал он, явно смущаясь.
— Потому что это вообще не имя, — раздраженно сказала Азиадэ. — Есть такая земля Хесен и имя Хас. Хаса звучит дико и совсем не по-немецки. Это окончание «а» просто бессмысленно.
Хаса облегченно улыбнулся и снова лег на живот. Слава Богу, у девушки не было знакомых в Вене, и она ничего не знала о скандале с Марион и о позоре, который обрушился на его голову. До чего же все-таки невинные создания эти филологи!
— Хаса — это законное сокращение, — сказал он. — Раньше мы звались Хасанович. Мы происходим из Сараево в Боснии, но еще до аннексии переехали в Вену. Я лично родился в Вене.
Теперь уже Азиадэ привстала, удивленно уставившись на врача.
— Из Сараево? — переспросила она. — Хасанович? Простите, но это окончание «вич» — оно же означает сын, значит, вашего предка звали Хасан?
— Совершенно верно, — спокойно, без тени обиды подтвердил Хаса. — Нашего прадеда, должно быть, звали Хасаном.
— Но Хасан же…. — начала было Азиадэ, и замолчала, пораженная собственными догадками.
— В чем дело? — с недоумением спросил Хаса.
— Я имею в виду… — пролепетала Азиадэ. — Я имею в виду, что Босния до 1911 года принадлежала Турции, а Хасан — мусульманское имя, так звали внука Пророка.
Хаса наконец-то понял, куда клонит эта странная девушка.
— Да, — согласился он. — Конечно. Вообще-то, мы — босниийцы, то есть сербы, которые после завоевания их турками приняли ислам. Я думаю, что у меня есть пара двоюродных братьев-дикарей, живущих в Сараево. Кажется, когда-то, во времена турков, наша семья владела даже какими-то землями.
Азиадэ набрала пригоршню песка и медленно пропустила его через пальцы. Ее маленькая верхняя губка подрагивала.
— Но в таком случае вы тоже должны быть мусульманином, не так ли?
Тут Хаса рассмеялся. Он лег на живот, и его тело затряслось. Потом, он сел на песок, скрестив ноги, и, прищурившись, посмотрел на Азиадэ:
— Маленькая турецкая леди, — смеялся он, — если бы Кара-Мустафа[9] покорил Вену или мир под Сан-Стефано был заключен на иных условиях, я бы сейчас звался Ибрагим бей Хасанович и носил тюрбан. Но Кара-Мустафа не завоевал Вену, я стал добропорядочным австрийским гражданином, и мое имя доктор Александр Хаса. Вы были в Вене? Когда солнце садится за виноградниками, а в садах льются песни… Нет города прекрасней Вены.
Он замолчал и посмотрел на Азиадэ. Девушка подняла голову и почувствовала, как кровь приливает к ее лицу, как пламя охватывает щеки, уши, глаза, губы, лоб. Ей неудержимо захотелось вскочить и надавать пощечин всем этим людям, которые лежали голыми на песке и высмеивали ее мир, она хотела бежать отсюда прочь и никогда больше не слышать о городе, у ворот которого разбилась мощь древней империи. Но тут взгляд ее остановился на наивных, ничего неподозревающих глазах чужого ей человека, она увидела его довольную улыбку и темные, манящие глаза, невинно обращенные на нее.
И бешенство мгновенно сменилось глубокой грустью. Азиадэ закрыла глаза и подумала о том, что гибель империи началась у ворот Вены.
— Вам не жарко, Азиадэ? — заботливо спросил Хаса.
— Нет, скорее холодно. Может, я еще не совсем здорова. Все-таки уже осень.
Она смущенно посмотрела перед собой, а глаза ее совсем погасли.
Хаса напротив вдруг стал очень активным. Он накинул ей на плечи халат, принес горячий кофе и стал растирать ее холодные ладони, которые неподвижно лежали в его руках, перечисляя при этом названия бесчисленного количества бацилл, которыми заражаются люди, когда купаются осенью. Дойдя до стрептококков, он увидел искаженное от ужаса лицо Азиадэ и стал в том же порядке рассказывать о различных антитоксинах. Это несколько успокоило и его самого. Он погладил ее по щеке, причем было непонятно, сделал он это в целях профилактических или просто позволил себе некоторую вольность и наконец предложил вернуться домой.
Азиадэ поднялась. Пламя вновь полыхало на щеках: Хаса был первым мужчиной, который погладил ее, но эта деталь уже никого не касалась.
Она пошла к кабинке, где презрительно отшвырнула свой купальник в угол, быстро оделась и с гордым, неприступным видом дожидалась, пока Хаса заводил машину.
Они возвращались в город по пыльной асфальтовой дороге. Машины, ревя клаксонами, проносились мимо них, Хаса лавировал между автобусами, велосипедами и такси и одновременно успевал говорить о работе в клинике и о темпоральной резекции перегородки, которую он проделал сегодня утром всего за восемь минут. Даже великий Хаек в Вене не сделал бы этого быстрее. Причем он должен был сам промокать рану, и по его тону можно было догадаться, что именно это явилось обстоятельством, крайне затрудняющим операцию.
Азиадэ сидела, откинувшись на спинку сиденья, сохраняя внимательное и участливое выражение на лице, но не слушала его. Глаза ее скользили по расставленным на краях дороги плакатам, призывающим в любых жизненных ситуациях принимать поваренную соль Бульриха или изображающим толстого мужчину, который в отчаянии вскинув вверх руки, делился с миром своим горем: «Книга издательства Ульштайн осталась в купе — чем же мне теперь заниматься на Штольпхензее?»
«Я падаю, — панически думала она, прикусив верхнюю губу. — Я иду ко дну»
Перед ее взором предстала высокая гора, по которой она медленно скатывается в кипящее озеро. На другом берегу озера стоит ее отец и выкрикивает непонятные, но грозные слова с очень интересными с филологической точки зрения окончаниями. Потом она покосилась на доктора Хасу и разозлилась на себя за то, что этот чужой неверный начинает все больше ей нравиться. Ее взгляд наткнулся на косо установленное зеркало машины. В гладкой зеркальной поверхности она увидела узкие, строгие губы, длинный нос и раскосые глаза, напряженно всматривающиеся вдаль. Она долго смотрела в зеркало, пока черты этого человека не приобрели явно монголоидный характер. Это почему-то успокоило ее.
Тем временем машина свернула на Курфюрстендамм, а Хаса закончил свой доклад о темпоральной резекции перегородки и думал об укороченной верхней губе Азиадэ. И тут эта верхняя губка шевельнулась и голос, прозвучавший из дальних, чужеземных стран сказал:
— На Уландштрассе.
Хаса посмотрел на мгновение в эти настороженные, мечтательные глаза, которые смотрели из-под слегка выпуклого, сердито наморщенного лба. Он громко нервно просигналил, хотя в этом не было нужды, и свернул на Уландштрассе.
Остановив машину перед четырехэтажным домом с солидным серо-зеленым фасадом, Хаса огляделся. Азиадэ смотрела на него и ее светлые, растрепанные ветром волосы упали ей на лоб. И тогда он склонился к ней, взял в руки ее голову и прижался ртом к ее маленьким дрожащим губкам. Он услышал тихий сдавленный стон, почувствовал, как Азиадэ сжала колени. Ее губки раскрылись, голова отклонилась назад, и ее уже не нужно было поддерживать. Потом Азиадэ отодвинулась в угол машины, опустила голову вниз и, тяжело дыша, затуманенным взглядом, возмущенно посмотрела на Хасу.
Медленно выйдя из машины, она оперлась левой рукой о дверцу, поднесла правую руку ко рту, стянула зубами перчатку и залепила Хасе сильную пощечину. Потом, бросив на него полусердитый, полувосхищенный взгляд, девушка мягко и грустно улыбнулась и исчезла за дверью с надписью «Во двор».
Глава 4
Стены были украшены полумесяцами и сурами из Корана, заключенными в черные рамки. Гривастый иранский лев соседствовал с серым волком турецкого герба. Три звезды египетского полумесяца мирно висели рядом с зеленым флагом королевства Хеджас. В большом зале ковры были расстелены так, чтобы правоверные молились, обратив лица в сторону Мекки. На коврах и стульях, расставленных вдоль стен, сидели празднично одетые мужчины в фесках, тюрбанах, с босыми ногами. То там, то здесь мелькали поблекшие мундиры высоких придворных чинов или офицеров. Персидские приветствия смешивались с арабскими благословениями и турецкими пожеланиями счастья — Восточный клуб Берлина праздновал день рождения Пророка Мухаммеда.
Имам, тот самый индийский профессор, одновременно владеющий и кофейней «Ватан», громко читал суру из Корана. Персы, турки, арабы, генералы и официанты, студенты и министры, стоя друг подле друга, вторили ему. Затем все опустились на колени перед Всемогущим, и индийский профессор высоким голосом печально произнес нараспев заключительные слова молитвы. После этого присутствующие стали обниматься, целовать друг друга в плечо, а потом опустились на стулья, диваны и ковры в большом зале. Слуги принесли кофе, турецкий мед, арабские печенья и персидский шербет. Президент клуба, маленький сухой марокканец, произнес короткую речь, благодаря Всевышнего за его милость, немецкую империю — за гостеприимство и всех присутствующих за то, что они почли своим долгом оставить свои дела и явиться сюда, чтобы разделить всеобщую радость. После чего макнул арабское печенье в турецкий кофе и благословил собравшихся на персидском, ведь он был образованным человеком и знал, как подобает вести себя.
Азиадэ сидела на маленьком диване, жадно вдыхая аромат пустыни, одинокого лагеря кочевников и верблюжьих караванов, который как ей казалось исходил от одежды гостей. Люди подходили к ней и смотрели на нее со смущением и удивлением, потому что она была женщиной, а они не привыкли к присутствию женщин на таком собрании. Они протягивали Азиадэ руки, а Ахмед паша торжественно называл длинные имена тех, кому эти руки принадлежали. Азиадэ внимательно всматривалась в их смуглые, коричневые или совсем черные лица. Это были представители разных народов, объединенные Кораном. Никто из этих людей, молодых и пожилых, коричневых и черных, не отважился бы — как тот, длинноногий из больницы — притянуть ее голову к себе и прижать к своим губам. Она посмотрела на свои маленькие ладони, и тихо мечтательно улыбнулась.
Молодой негр со сверкающими зубами и грустным взглядом, стоял перед ней.
— Anta min misri?[10] Вы из Египта? — спросила она по-арабски.
— Из Тимбукту — ответил негр.
— Тимбукту? — переспросила Азиадэ, название прозвучало, как волшебное заклинание. — Это же в Судане? Когда-то там правил король Диалиаман и дом Аску. У вас был мудрец по имени Ахмед-Баба. Больше я ничего о вашей стране не знаю.
Негр радостно засиял.
— У нас говорят: с севера соль, с юга — золото, с запада — серебро, а божественная мудрость и божественные песни из Тимбукту. — Он улыбнулся благодарно и гордо.
— Что вы здесь делаете? — спросила Азиадэ.
— Служу привратником в доме египетского посланника, — с достоинством ответил он. — Вы правы, нашего мудреца звали Ахмед-Баба. Он написал книгу «Эль-Ихтихаджи», но его уже нет в живых. Марокканцы разрушили Тимбукту, с тех пор наша страна превратилась в пустыню, и никто больше там не поет. — Он умолк, бросив неодобрительный взгляд на маленького марокканца, президента клуба.
Какой-то молодой человек с оливковым лицом поклонился Азиадэ.
— Почему вы так редко заходите к нам, ханум?
Он говорил на ломанном немецком, а Азиадэ ответила на персидском:
— Zeman ne darem,[11] — потому что этот молодой человек был персидским принцем.
Ахмед паша даже покраснел от гордости. Да, он хорошо воспитал свою дочь. Она говорила на турецком — языке своих предков, на арабском — языке Аллаха, на персидском — языке любви. Увы, Всевышнему не было угодно, чтобы она попала в гарем принца. Что ж, Аллах велик, лишь одному ему ведомо, почему это произошло, и почему распалась империя.
Собравшиеся образовали большой круг. Сухощавый египтянин запел грустным и высоким голосом. В центре круга возникли два сирийских подростка с большими черными глазами и гибкими телами, в белых бурнусах бедуинов. По бокам у них висели длинные сабли и старинные круглые щиты с мудрыми, воинственными надписями. Их ноги, обутые в мягкую сафьяновую кожу, передвигались в такт дикой песне, черные глаза изумленно смотрели из-под белых платков бедуинских бурнусов.
— Jah sahib! — крикнули они, и изогнутые клинки их сабель засверкали в воздухе.
Движения танцующих стали четче и резче, с мелодичным звоном скрещивались стальные клинки, щиты изо всей силы бились друг о друга. В глазах юношей разгорался дикий огонь. Это были благовоспитанные сыновья купца из Бейрута, но в их жилах текла кровь диких предков, которые пришли из пустыни и покорили Бейрут.
— Я-и-и-и, — протяжно и хрипло вскрикивали они, а стальные клинки сверкали все быстрей. Они упали на колени, прикрывшись щитами, подстерегая друг друга, как бедуины во время охоты за степными птицами. Потом снова вскочили, стройные и юные, и набросились друг на друга, охваченные жаром битвы. Их бурнусы развевались в табачном дыму, окутавшем зал. Снова и снова слышался звон дамасской стали и грохот сталкивающихся щитов. Все выше и быстрее пел египтянин, и вдруг оба танцора закружились друг вокруг друга, будто охваченные степным ветром. Взоры их стали стеклянными, движения все больше напоминали схватку. Битва бедуинов переросла в дикие подергивания танцующих дервишей.
Наконец египтянин умолк, а дикие дервиши вновь превратились в достойных купеческих сыновей. Они поклонились, а их стальные клинки приветственно и мирно коснулись друг друга.
Азиадэ захлопала, восхищенная призрачной фантастичностью дикого танца. В зале стало душно и чадно. В табачном дыме откуда-то выплывали и так же неизвестно куда исчезали какие-то лица. Вот чья-то борода проплыла и тенью повисла прямо над Азиадэ. Постепенно эта тень обрела человеческие формы и Азиадэ увидела пушистые брови, крупные зубы за красными губами с нависшими на них усами.
— Мир вам, — сказала борода, и Азиадэ устало склонила голову. Старик с маленькими, бегающими глазами, как у тысячелетней ящерицы, присел рядом с ней.
— Меня зовут Реза, — сказал старик, — я из братства Бекташи.
— Бекташи, — повторила Азиадэ и вспомнила о священном братстве воинов, аскетов и монахов. Маленькие глазки старика были тревожными и колкими.
— Мы все бежали, — продолжил он. — Стамбул нас не принял. Учитель живет теперь в Боснии. Его зовут Али-Кули. Там мы бичуем себя.
Его нижняя губа отвисла, и рот остался приоткрытым.
— Вы святой человек, — прошептала Азиадэ сдавленным голосом.
— Мы оберегаем нашу веру, — с жаром сказал старик. — Все гибнет в этом мире безверия. Но настанет день, когда свет и тьма сольются, и Аллах покарает заблудших. Грех подстерегает колеблющихся и имеет много лиц.
— Я мало грешу — ответила Азиадэ, и старик рассмеялся снисходительно и грустно.
— Вы ходите без чадры, ханум. Это не грех, но толкает на прегрешения других.