Не знаю, поняла ли она, что мне от нее нужно. Да это и не имеет значения. Я прошу ее еще раз внимательно осмотреться вокруг. Она не сразу решается на это, и мне даже жалко ее, когда я вижу, как, преодолевая страх, она движется словно на ощупь по комнате. Я и прокурор наблюдаем за ней. И опять я отмечаю про себя ее стройное, не по возрасту молодое тело. Она движется по комнате медленно, боязливо, словно страшась, что из угла выскочит кто-нибудь ужасный и напугает ее. Вот она дошла до постели. Я вижу отсюда электропровод на полу. Лукреция Будеску останавливается, смотрит на меня через плечо — даже на расстоянии видно, как у нее дрожат губы. Она хочет что-то сказать, но волнение ей мешает. Я пытаюсь помочь ей:
— Чего-нибудь не хватает?
— Магнитофон! — шепчут ее губы, густо намазанные кроваво-красной помадой. — Магнитофон, такой маленький, с кассетами… Он их держал там, — рукой она показывает на ночной столик у изголовья постели, — кассеты, в шкафчике.
Я обмениваюсь взглядом с прокурором: «Вот и первое открытие!», подхожу к низенькому ночному столику, выкрашенному в нежно-голубой цвет. Я хотел было его открыть, но вовремя удержался: Григораш может на нем обнаружить отпечатки пальцев. Я достаю перочинный нож и, не дотрагиваясь до шкафчика руками, приоткрываю лезвием дверцу. И тут же слышу за спиной испуганный голос женщины:
— Нет их! Исчезли! Тут было полно кассет!
Я совершенно убежден, что она не обманывается. Улыбаюсь ей с благодарностью, однако моя улыбка не производит на нее никакого впечатления. Она охвачена чрезвычайным возбуждением, но в даппых обстоятельствах мне это не кажется неестественным. Я бы ее отпустил, если бы не интуитивное ощущение, что в расследовании именно сейчас наступил решающий момент, которым пренебречь никак нельзя, и без ее помощи мне не обойтись.
— Кто-то украл их… — бормочет она.
— Вы полагаете? Кто бы это мог сделать? Она молча пожимает плечами.
— Когда вы убирались здесь в последний раз?
— Два дня назад.
— Магнитофон был на месте?
— Да. Мне не велено было его даже трогать… — И вдруг вскрикивает, зажимая рот ладонью.
— Что с вами?!
— Еще не хватает… — бормочет она с трудом, — на столике стояла фотография Петронелы. Большая, в рамке, которую он сам выпилил… Господи, и она пропала!
Испуганно крестится и оглядывается в ужасе вокруг, будто ждет еще какой-нибудь беды.
В наступившей тишине слышно, как она тяжело дышит. Как можно мягче прошу ее снова осмотреть весь чердак, пе пропало ли еще что-либо. Она боязливо окидывает взглядом комнату. Прокурор, так и оставшийся в дверях, шепчет мне одними губами, чтоб я отпустил ее хотя бы из простой человечности… Я его понимаю, но сделать этого, к сожалению, не могу.
Лукреция Будеску движется по комнате совершенно неслышно, словно привидение. Выясняется, что все остальное на своих местах, ничего не пропало, кроме магнитофона и фотографии. Бериндей не выдерживает, подходит ко мне, с тем чтобы настоять на своем. Но я и не подумаю кончать беседу с Лукрецией Будеску. Я беру со стола папку с эскизами Кристиана Лукача и показываю ей портрет красивой девушки, набросанный углем.
— Вы ее знаете?
— Это она! Петронела! — И Лукреция кривит губы в кислой ухмылке, выдавая свои истинные чувства к подружке Лукача.
Я закрываю папку и кладу ее точно на то же место, откуда взял. Благодарю Лукрецию и опять улыбаюсь ей. Но и сейчас она будто и пе видит этой моей улыбки. Я провожаю ее к двери, но, дав ей сделать два шага, останавливаю, к неудовольствию прокурора.
— Гражданка Будеску…
— Мадемуазель Будеску, — поправляет она меня каким-то новым голосом, которого я до сих пор у нее не слышал.
— Извините меня великодушно… Мадемуазель Будеску, я хотел бы вас спросить еще вот о чем… — Она поднимает на меня невидящие, горящие все тем же внутренним напряжением глаза. — Был ли у Кристиана Лукача дома шприц?..
Она мгновенно вздрагивает и напрягается еще больше, и это замечаю не только я, по п прокурор, о чем он мне и сказал позже. Ее губы нервно подергиваются. С трудом она произносит:
— Шприц?! Какой шприц?
Мой вопрос испугал ее. Опять она зажимает рот рукой, подавляя рвущийся наружу крик.
— Он делал себе уколы?
— Какие еще уколы?
Я отмечаю про себя, что ее реакция совершенно непроизвольна. Будто в моих вопросах она слышит лишь отдельные, разрозненные слова и с трудом пытается их сложить в осмысленные фразы. Я настаиваю, отчетливо выговаривая каждое слово:
— Был у него дома шприц?
Женщина вновь испуганно крестится и шепчет:
— Нет… не было… я не видела…
Я счел этот ее ответ вполне сознательным, связным и отметил его в памяти.
— Я полагаю, — вмешивается участливым тоном в наш разговор прокурор, — что нам бы следовало попросить мадемуазель Будеску спуститься к себе в комнату и подождать нас там. — Затем, поглядев с состраданием на женщину, поясняет: — Мы запишем ее показания и зайдем к ней, чтобы она их подписала.
Он боится и вовсе запугать ее лишними вопросами, берет ее под руку и ведет к двери, как истинно благовоспитанный кавалер.
Мы остаемся с ним вдвоем.
— Бедная женщина, наверное, она была искренно привязана к своему молодому соседу…
Я молчу. До поры до времени мне не хочется говорить на эту тему. Поведение Лукреции Будеску кажется мне диковинной смесью здравого ума и болезненных отклонений от нормы. Ее реакция на слово «шприц» доказывает, что при оценке ее показаний надо непременно делать поправку на эту ее психическую неуравновешенность. Сам того не замечая, я вышагиваю из одного угла мансарды в другой. Мое молчание, конечно же, интригует прокурора. Наверняка он спрашивает себя, какого рожпа я затягиваю это дело и не спешу с составлением окончательного протокола, который бы и положил вполне законно всему конец.
— Повод для самоубийства стал яснее ясного: Лукач не перенес расставания с… — как ее? — с Петронелой. Вы не согласны?..
Это скорее вывод, нежели простое предположение. Видать, в прокуроре заговорила совесть, и ему стало неловко, что он впутал меня в это дело, и вот теперь он изо всех сил старается помочь мне завершить его и вернуть себе свободу. В этом смысле он мне и предлагает вариант «любовной драмы». Собственно говоря, на первый взгляд все вроде говорит в пользу этого заключения. Я даже убежден, что показания Петронелы Ставру, которые нам предстоит еще снять, лишь утвердят прокурора в этой его точке зрения. «Я разлюбила его! — объяснит нам девушка причину того, что она оставила возлюбленного. — Я не хотела больше лгать. Рано или поздно я должна была сказать ему правду…»
Я резко оборачиваюсь к прокурору.
— Многоуважаемый коллега, я бы с радостью согласился с вашим умозаключением, — говорю я тоном адвоката, взывающего к совести присяжных, — но позвольте испросить у вас совета, как мне объяснить в ходе расследования а) наличие ампулы с морфием, б) исчезновение магнитофона, в) исчезновение фотографии.
Он подыгрывает мне в том же тоне:
— Вы предали забвению четвертый пункт — «г»: вам предстоит еще объяснить, почему прокуратура настояла на участии следственных органов министерства внутренних дел? На каком основании? А ведь эта идея принадлежит мне, не так ли? — Игра в судебные прения его забавляет. Прямо-таки дьявольская усмешка появляется на его губах, он едва удерживает желание весело рассмеяться. — Ладно, капитал, чего вчера мы еще не знали, сегодня стало яснее ясного. Все детали говорят в пользу одного и того же варианта: самоубийство.
Мне бы, казалось, броситься к нему, обнять, заплясать от счастья, крикнуть во всеуслышание: «Значит, вы берете это дело назад? Значит, я свободен?» Но я молчу. Я-то не первый год его знаю, прокурора, я-то догадываюсь, куда он клонит.
— Ампула с морфием, — пускается он в размышления, флегматично покуривая свою сигарету, — и была средством, облегчившим Кристиану Лукачу реализацию своего решения, к которому он все более и более склонялся.
Прокурор считает своей обязанностью подталкивать ход моих собственных размышлений в нужном ему направлении. Отсюда и его тактика — почти насильно внушать мне определенные выводы. Сколько я помню его — а мы знакомы уже не один год, — он всегда строит из себя мэтра, строго пестующего своих воспитанников. Но я так просто не даюсь в руки:
— А с помощью чего он сделал себе укол?
— Или, вернее, кто ему его сделал!..
— Можно и так, если хотите.
— Так ли это важно, кто именно ему сделал укол?
— Черт побери! Еще бы! В случае самоубийства вы, как прокурор, ищете прощальное письмо, которое бы все объяснило. В случае же, если мы имеем дело с преступлением, я, как криминалист, ищу оружие, которым воспользовался преступник.
— Допустим. Вот вам мой ответ: он прибег к услугам какого-нибудь приятеля или приятельницы, — пытается переубедить меня прокурор.
— Приятель или приятельница, кто бы это ни был, — с какой бы стати им согласиться ввести близкому человеку смертельную дозу снотворного?!
Бериндей не отступает:
— Может быть, Лукач убедил их каким-нибудь серьезным аргументом. Студенты вообще готовы помочь друг другу в чем бы то ни было…
— Даже впрыснуть яд? — настаиваю я.
— Каким-то образом он уговорил этого предполагаемого друга…
— …или подругу…
— …либо же тот сделал это по неведению. Самоубийцы народ удивительно коварный. Предположим, что наш самоубийца сказал этому самому другу, что хочет испытать действие наркотика, попробовать на себе, что это такое, — ведь сейчас все вокруг толкуют об этом, — хотя на самом деле преследовал совсем иную цель: облегчить себе задуманное.
Кажется, он перечислил все возможные мотивы, неоспоримо подтверждающие гипотезу о самоубийстве. Даже если предположить, что я с ним соглашусь и дело будет возвращено обратно в прокуратуру, все равно останется проблема, которую мне неизбежно придется решить: каким образом добыл Кристиан Лукач ампулу с морфием? Вот почему я не уклоняюсь от спора с прокурором.
— Стало быть, наркотик ему ввел кто-то другой?
— В противном случае мы нашли бы шприц, как нашли ампулу. Самый факт, что тот, кто сделал ему укол, забрал отсюда шприц, но забыл захватить ампулу, говорит о том, что он не догадывался об истинной цели Лукача. Разглагольствования прокурора начинают меня все более и более раздражать… Если он и без посторонней помощи зашел так далеко, какого рожна ему еще и я нужен?! Еще вчера вечером он мог бы при содействии молоденького офицерика из районного отделения благополучнейшим образом закрыть дело, не портя мне жизнь. На его стороне были бы все инструкции и параграфы на свете!
— И все же это неосмотрительно — оставлять ампулу на всеобщее обозрение, — настаиваю я па своей точке зрения.
— Я повторяю: не подозревая о настоящей цели Кристиана Лукача, его предполагаемый друг решил, что тот проснется и сам наведет порядок у себя в комнате.
Что-то удерживает меня на этом чердаке. Что-то настойчивое, неизъяснимое не дает мне уйти. Надо понять, разгадать, что это такое со мной… Бериндей не спускает с меня глаз. Я спрашиваю его напрямик:
— Вы заметили, как среагировала Лукреция Будеску, когда я спросил ее о шприце?
— Да. Но не придавайте слишком большого значения ее реакциям. Прибавьте к психической неуравновешенности пятидесятидвухлетней старой девы еще и шок, перенесенный ею, когда она обнаружила смерть Кристинела.
Что ж, логичный ответ, ничего пе скажешь. Задаю ему следующий вопрос:
— Как мы объясним в таком случае пункт «б» — исчезновение кассетного магнитофона?
— И самих кассет, — с готовностью уточняет мой собеседник.
Он не случайно акцентирует внимание на кассетах, потому что их исчезновение подтверждает его предположение, будто покойник одолжил магнитофон вместе с кассетами тому же человеку, кто сделал ему укол морфия.
— А провод? Одолжил магнитофон с кассетами, а провод от магнитофона не дал?
— Очень просто — тому, кому он отдал магнитофон, провод был не нужен. Вероятно, у него у самого имелся дома такой провод.
Я и тут не оспариваю прокурора. Просто я сейчас вроде счетно-вычислительного устройства, которое для начала заглатывает без разбора все данные, все точки зрения, всю информацию… Я их заглатываю, накапливаю, чтобы потом, когда придет время, все переработать, переварить, выдать окончательный ответ.
— А исчезновение фотографии как вы объясняете?
— Пункт «в»?.. Очень просто, возвратил ее своей девушке. Вполне объяснимый поступок нашего субъекта, — ораторствует прокурор со все возрастающим красноречием. — Вы были когда-нибудь влюблены? Расставались когда-нибудь с любимой девушкой? Вспомните — в юности этот факт вырастает до размеров катастрофы. «Верни мне мои письма! — требует она. — И фотографии тоже!»
Что ж, немалый жизненный опыт у моего коллеги по расследованию…
Мне приходится волей-неволей тоже несколько драматизировать свою позицию:
— А знаете ли вы, милостивый государь, откуда я был похищен вчера и доставлен сюда? Знаете ли вы, что из-за этой истории моя собственная девушка готова тоже вернуть мне мои письма и фотографии! Возьмите у меня это дело! Мое будущее семейное счастье — в ваших руках!
Но он лишь снисходительно улыбается во весь рот и ищет, где бы погасить докуренную сигарету. В конце концов героически гасит ее пальцами, а окурок заворачивает в бумажку. На месте происшествия ничего постороннего оставлять нельзя.
— Мне очень жаль, капитан, — разводит он, посмеиваясь, руками. — Мне вовсе не безразлично ваше семейное счастье, но я не могу затребовать обратно это дело. Увы, нам придется вместе составить протокол, дополнить показания Лукреции Будеску, опа их подпишет, и до окончательного выяснения всех обстоятельств дело останется у вас…
Но мое раздражение уже улеглось, теперь и мне хочется поскорее уйти с этого чердака и приняться за дело.
— А вас не интересует, почему именно я не хочу затребовать обратно это дело? — спрашивает меня в упор Бериндей. Наша беседа ему пришлась, видимо, по вкусу. — По трем мотивам, — говорит он почти торжественно, — а) наличие ампулы с морфием; б) исчезновение магнитофона; в) исчезновение фотографии… — и громко хохочет.
Что ж, посмеюсь и я, хоть мне вовсе не до смеха.
— Не собираетесь ли вы засесть за полицейский роман в духе Агаты Кристи? — подтруниваю я над ним в свою очередь.
— Почему именно в духе Кристи? — оскорбляется прокурор.
— Вы используете одни и те же факты для доказательства противоположных истин. Но в манере Агаты Кристи есть один порок. Стоит прочесть две-три ее книги, и ты уже догадываешься, как будут вести себя герои в следующей.
Не знаю отчего, но во мне вдруг возникает неодолимое желание вновь посмотреть на портрет возлюбленной Кристиана Лукача. Я подхожу к столу, на котором лежит папка с рисунками, и открываю ее как раз на портрете Петронелы. Любуясь ее лицом, я задаю самому себе вопрос: «Он рисовал ее по памяти, или же модель была у него перед глазами?..» На этот раз я замечаю в углу рисунка едва различимую подпись художника и дату, когда он сделал его: 23 октября. Любопытно! Всего за четыре дня до трагической развязки!
Прокурор, глядя на портрет из-за моего плеча, не удерживается:
— До чего же хороша!
— Может быть, модель на самом дело вовсе не так красива… Глаза влюбленного имеют обыкновение видеть действительность сильпо приукрашенной…
— Не знаю, я в этом не судья… — признается прокурор. — Вам еще предстоит беседовать с ней, вот вы и сможете убедиться сами.
Неожиданно тишину, царящую вокруг, нарушает какой-то шум. Я резко оборачиваюсь к двери — она закрыта. Бериндей хочет что-то сказать, но я останавливаю его жестом.
У меня такое впечатление, что кто-то подкрался к двери.
— Вы ничего не слышали? — спрашиваю я прокурора шепотом и, не дожидаясь его ответа, в два прыжка бросаюсь к двери, распахиваю ее, выскакиваю на лестницу. Я не ошибся: слышно, как кто-то сбегает по ней. Я кидаюсь за ним, ничуть не сомневаясь, что это тот же человек, который подходил только что к двери мансарды. На лестнице никого нет. Я сбегаю во двор, выглядываю на улицу — никого… Ничего подозрительного. Неужто мне все это померещилось? Я стою некоторое время у ворот, затем возвращаюсь обратно. Что подумает теперь обо мне прокурор? Что мне уже чудятся привидения? Но я нахожу его спокойно покуривающим, все еще рассматривающим портрет Петронелы Ставру.
— Вы ничего не слышали?
— Я несколько туговат на ухо, так что мог ничего и не услышать, — пожимает плечами прокурор.
Хоть не смеется надо мной, и на том спасибо..
— Пошли, — торопит он. — Пора.