Матушка безучастным голосом перечисляла доводы, которые могли бы говорить и в пользу решения, обратного тому, что принято.
— Да, да, — согласился он, избегая брать на себя инициативу и намекая, что любой его довод открыт встречным доводам со стороны жены. — У людей такое горе… Нельзя!
— Что же нам предпринять? — Матушка мельком взглянула на мужа, ища у него подсказки и в то же время избегая ее, как избегают уличать себя в лукавстве, лицемерии и неискренности.
— Ведь договоренность уже есть… нельзя подводить человека!
— И какого человека! Вот русская душа!
— Да, было бы кощунством… Бог нам не простил бы!
— И все же занять явно не у кого. — Отец Валерий опустил печальные глаза.
— В том-то и дело… Ведь ты же спрашивал у знакомых прихожан, а я — у родственников. Все разорены: такое время… — Матушка повздыхала, сдерживаясь, чтобы не осудить тех, кто повинен во всеобщем разорении.
Повздыхала и снова мельком взглянула.
— Даже не знаю, не знаю, как быть. — Отец Валерий расхаживал взад и вперед и потирал руки с видом человека, которому нужно лишь выждать определенное время для того, чтобы его положение перестало быть столь затруднительным. — Может, все-таки отказаться? — спросил он с нахмуренным и озабоченным выражением лица, адресованным жене на тот случай, если она вдруг опрометчиво примет его предложение.
— Неудобно, отец, неловко. Нехорошо… Нельзя гасить в человеке благие порывы, осквернять в нем святое! Если бы не безвыходное положение, мы не стали бы занимать у Одинцовых, ведь раньше мы у них не одалживались. Но ведь ты помнишь, сколько раз мы сами давали им в долг! Тем более что им сейчас не до покупок…
Нейтральные аргументы приобретали активный заряд.
— Собственно… Но как спросишь?!
— По-простому… Скажем, такая, мол, ситуация, так-то и так-то, — бойко зачастила матушка. — Они поймут…
— Вообще, они предлагали: «Если нужны деньги…»
— Вот видишь!
Матушка ждала от него окончательного согласия, и отец Валерий, сочтя, что церемонии мучительных сомнений соблюдены достаточно, решил поставить точку:
— Ладно… Только договоримся, что вернем им долг через полгода.
— Или через год, — поправила его жена.
Чтобы расплатиться с долгами, Агафоновы решили прежде всего, отказаться от дачи, утешая себя тем, что они, считай, живут за городом, у окружной дороги, и подмосковный лес подступает к самому их крыльцу. Вот они, опушки с сосенками, камышовое болотце, угадывающиеся грядки бывших огородов и одичавшие яблони, оставшиеся от садоводов, переселившихся в городские хоромы. Конечно, жаль расставаться с хозяевами, у которых снимали столько лет, и те ни разу не повысили плату, хотя с новых дачников наверняка возьмут вдвое больше, ведь время-то бежит, и цены растут! Но зато Агафоновы могли гордиться тем, что сэкономили, поскольку экономия стала для них таким, же выстраданным мировоззрением, как для Одинцовых безденежье и сменившая его жажда заработать побольше.
Экономили они на всем, в том числе и на еде: сверх положенных четырех постов держали пятый, добровольный. Они грызли орехи и посасывали размоченные в воде сухарики, молясь Богу о том, чтобы Он уберег их от соблазна оскоромиться и тем самым потратить лишнюю копейку. И в запрятанной на дно комода жестянке у них множилось, тучнело, прибавлялось.
Отнесли в букинистический библиотеку, собранную в университетские годы, продали кое-что из мебели и одежды. Матушка шубку пожертвовала, подаренную ей на свадьбу: не барыня, обойдется, им сейчас не до выездов в гости, а по двору можно и в телогрейке ходить! И забрезжила надежда: вернут!
Однажды, пересчитав купюры, отец Валерий от радости задержал дыхание и зажмурился. Зажмурился, отказываясь верить своему счастью, и чуть слышно застонал от блаженной муки: еще немного, и он больше не должник — можно будет позволить себе разговеться.
Но когда мастера-бессребреники закончили ремонт, был вынесен весь мусор и храм засверкал на солнце золотыми маковками, стало стыдно за старую церковную утварь: позеленевшие медные кресты, прохудившуюся крестильную купель, чадившие кадильницы, вылинявшую епитрахиль. С таким убожество душа на литургии не запоет и праздничным светом не просияет, а тогда выходит, что и благочестивая жертва набожных людей оказалась напрасной. Мастера потрудились, храм снаружи обновили, а изнутри он никакого вида не имеет: убожество оно и есть убожество.
И Агафоновы решили повременить с возвратом долга, но, зато приобрести новую церковную утварь. Достали со дна комода жестянку и поехали на Пречистенку. Долго приценивались, выбирали и наконец, купили.
В новом, сверкающем золотым шитьем облачении, среди обновленных, оштукатуренных и выкрашенных стен отец Валерий служил вечерню и в первых рядах молящихся видел многих знакомых, приглашенных по такому торжественному случаю: однокашников, бывших дачных хозяев, мастеров-бессребреников, отца и сына, сиявших как именинники. Они истово, размашисто крестились, с благоговением опускались на колени и целовали престольный крест.
Среди прочих гостей позвали и Одинцовых, но те неуверенно отказались, стараясь не обидеть своим отказом и в то же время, не желая ставить себя в положение людей, чье согласие сделало бы их мучениками, взявшими на себя груз непосильных обязательств. Одинцовы отказались, и Агафоновы не настаивали. После вечерни они собиралась устроить скромное угощение — накрыть столы, выставить бутыль с домашней наливкой, квашеную капусту (особенно в ней хороша брусничка!), студень, грибки, пироги. И стоило себе представить несчастные глаза Левушки, сгорбленную фигурку его жены, как становилось ясно: Одинцовы стеснялись бы гостей, гости стеснялись бы Одинцовых, и никакого праздника у них бы не получилось.
К тому же отцу Валерию по-прежнему не нравились книги, которые читал Левушка, — бесили, раздражали, сидели у него как кость в горле, но, если раньше он своего раздражения не выказывал, то теперь его все больше подмывало выказать.
Миновало полгода, а затем и год, но никаких надежд поправить дела, наполнить спрятанную кубышку не появлялось. Наоборот, судьба гораздо охотнее предоставляла случаи не прикопить, а потратить деньги.
Отца Валерия давно мучила совесть при виде сиротливых кирпичных столбов, оставшихся от разрушенной ограды. Они взирали на него с немым укором, словно бы горько сетуя о том, что церковный двор у них как проходной: каждый зайдет, на лавке рассядется, да еще и ноги вытянет, чтобы другие о них спотыкались. Старушки на солнышке греются, дремлют, позевывают, рот крестят. Дамочки в зеркальце глядятся, пудрятся, красятся и брови подводят. Ребятня галдит, пьяницы куражатся, бьют себя в грудь, своими геройскими похождениями хвастают (а язык-то заплетается!). Кумушки судачат, всем косточки перемывают да на их окна с любопытством косятся: мол, как там духовенство живет, что у них в лохани, что в бадье, что на столе? Нищие под окнами гундосят, иной раз бездомный бродяга на лавке заночует. Разве хватит терпения выносить такое?! Отец Валерий с матушкой не раз обещали себе: как только отремонтируем, сразу обнесем оградкой и замок повесим.
И вот его свели с человеком, который взялся и запросил недорого, по-божески — какая удача! Матушке тоже подвезло, подфартило: в хоре у нее певчего недоставало (она, бывшая консерваторка, сама пела и дирижировала), а тут нашелся. И она могла не страдать и не морщиться, словно от зубной боли, слыша, как фальшивит сторож Сидоркин, который, пропустив стаканчик, бесплатно подпевал им по будням. По воскресеньям же и двунадесятым праздникам они приглашали певца из ресторана — вальяжного, с седой прядью в волнистых волосах, слащавой складкой губ Романа Романовича Бубенцова-Красновидова.
Но одно дело из ресторана, а другое — свой, собственный и не только по воскресеньям и праздникам, а на всю неделю. Но такому в отличие от сторожа надо платить, поэтому отец Валерий сдался перед необходимостью просить Одинцовых об отсрочке. Что им эти сроки при их равнодушии к деньгам, а Агафоновых месяц-два могли бы спасти! Сбылась бы их мечта об оградке, и кончились бы мытарства с певчими. С этими обнадеживающими мыслями отец Валерий подсел к застеленному вышитой салфеткой столику, где стоял телефон, и поднял трубку, держа ее на весу так, словно ему была необходима дополнительная решимость, чтобы набрать знакомый номер.
— Извини, дружище, что я об этом, — произнес он, стараясь не казаться слишком пристыженным и виноватым и в то же время не давать подвода к тому, чтобы его упрекнули: вот, мол, воспользовался чужой добротой, — но ты понимаешь, после ремонта… понадобилось кое-что купить… а главное, представился случай починить ограду. Конечно, с моей стороны бессовестно… и если бы не обстоятельства, то, поверь…
Отец Валерий выражал словами искреннюю озабоченность своим положением должника, но голосом невольно подавал пример легкого и беззаботного отношения к денежным обязательствам, которого ждал и от друга.
— Сколько тебе? — внезапно спросил Левушка.
Отец Валерий смутился, не зная, как объяснить ему, что не собирается снова занимать, а просит лишь об отсрочке старого долга.
— Тысячу, две, три?
Отец Валерий взглянул на жену, со страхом следившую за выражением его лица.
— Ну, если десять…
Положив трубку, он долго и испытующе смотрел на нее, словно не решаясь оторваться от предмета, за счет которого поддерживалось шаткое равновесие между ним и окружающим миром.
— Что?! — спросила жена, берясь за сердце от дурного предчувствия.
— Я, кажется, занял у него еще, — прошептал отец Валерий, не веря собственному голосу.
Он сделал попытку встать, и припал на отсиженную ногу, словно нога у него отнялась.
— Занял? На что же ты, отец, занял? — Матушка явно опасалась, что под влиянием новых замыслов, роившихся в его голове, он забудет о ее заветных нуждах.
— Там и на оградку, и на целый хор хватит, — вяло отмахнулся отец Валерий.
Прощаясь с Одинцовыми, отец Валерий их даже не благословил, хотя они по привычке склонили головы и сложили ладони, как он сам их учил. Но на этот раз учитель чувствовал себя так скверно и гадко, что его благословение запечатлелось бы на них каиновой печатью. Поэтому он сделал вид, что не заметил их выжидающей позы, торопливо откланялся и удалился (лучше бы он удавился!).
Скверное чувство не покидало его и по дороге домой. Вспоминалось, как Левушка выдвинул ящик стола, отсчитал купюры и в ответ на его заверения о скором возврате долга лишь криво усмехнулся и поморщился: «Какая ерунда! Сочтемся!» У Одинцовых ничего не изменилось, жилище напоминало склеп, словно хозяевам по-прежнему внушала отвращение мысль о том, чтобы за что-то браться, к чему-то прикладывать руки, наводить порядок. Все та же пыль покрывала буфет, все та же паутина висела в углах и все те же книги лежали раскрытыми на столе — это тоже вспоминалось отцу Валерию. Вспоминалось навязчиво, неотступно, висело, маячило перед глазами, и тогда неприязненное, скверное, гадкое чувство к себе смешивалось со жгучим желанием обличить Левушку.
Обличить — словно в отместку за то, что так долго терпел, не обличал, и вот наконец-то почувствовал: можно! Постепенно это жгучее желание овладело им настолько, что отец Валерий забыл, скольким он ему обязан, собственное положение должника перестало мучить и угнетать его. Если раньше он был связан, опутан по рукам и ногам унизительной необходимостью угодливо поддакивать, постоянно выражать свою благодарность, то теперь разорвал эти путы и стал свободным.
Свободным как обличитель, обличитель во имя истины — какая это опьяняющая свобода! Отец Валерий понял, осознал всем своим существом, как тяжела была эта дружба, требовавшая от него стольких уступок и компромиссов, что он попросту терял в ней самого себя. И когда Левушка из друга превратился во врага (которого отец Валерий все равно любил как друга), он словно бы заново себя обрел и впервые почувствовал облег-че-ни-е…
Дома он обо всем поведал матушке, — поведал как на духу. Матушка, крутившая швейную машинку (на ногах валенки, толстая коса поверх безрукавки), выпрямилась, вынула изо рта шпильки, задумалась, надолго погрузилась в себя, и они вместе решили, что не следует брать деньги на святое дело у человека, читающего такие книги, — не просто вредные, но крамольные! Поэтому, как ни заманчива возможность поставить оградку вокруг храма и пригласить в хор певчего, придется от нее отказаться и на следующей неделе (раньше ему не выбраться) вернуть хозяину нечестивые деньги.
Решили и стали ждать: дни тянулись медленно, потому что каждый день они вновь и вновь убеждали себя в своей правоте. А чем больше убеждали, тем больше сомневались, и сомнения одолевали настолько, что принятое решение казалось хуже любого предлога, позволяющего от него отказаться.
И тут матушке предложили… предложили шубку, похожую на ту, проданную, и совсем недорого, вдвое дешевле первой. Получалось, что на продаже они выгадали, подзаработали…
— Может быть, купим? — предложил отец Валерий, как предлагают то, с чем надо либо молча согласиться, либо мучительно долго и подробно обосновывать свой отказ. — Ведь это не для храма, не на святое, а так, для себя… Зимой-то без шубки и за ворота не высунешься!
— Даже и не знаю, как быть. — Матушка потерянно вздохнула, сознавая, как слаба она, грешная, и в своем согласии, и в своих отказах. — Решай сам. Ты у нас голова…
— Да я тоже не знаю, — честно сознался отец Валерий (сознался с таким видом, словно в ее вопросе было что-то нечестное). — С одной стороны, оно бы и можно, а с другой…
— То-то и оно…
Возникшее затруднение ощутимо повисло в воздухе. Отец Валерий кашлянул.
— А может, у дочки совета спросим? — Он улыбнулся так, будто для него самого было загадкой, шутит ли он или говорит всерьез.
Матушка посмотрела на него с недоумением и, прежде чем ответить, с выжидательной задумчивостью помолчала.
— Ну, спроси, спроси. Посоветуйся…
Отец Валерий подозвал дочку, зардевшуюся оттого, что ее будут спрашивать о неизвестных вещах, в которых запутались сами взрослые.
— Дуняша, купим маме шубку, чтобы она не мерзла?
Отец Валерий погладил дочку по голове. Девочка задумалась, чтобы не сморозить такого, о чем пришлось бы жалеть, но никакого подвоха в отцовском вопросе не обнаружила и поэтому смело сказала:
— Купим, купим. Мамке шубу, тебе полушубок, а мне — бахилы, платформы и дутики.
На шубку и полушубок им хватило, а вот на платформы и дутики денег не оставалось, и матушка повела осторожное наступление на мужа: «У кого бы чуть-чуть занять?» «Нет, нет! — закричал тогда отец Валерий, накануне звонивший бывшему другу и нынешнему врагу. — Он не только читает, но и сам теперь пишет! Целую книгу задумал — в оправдание графа Толстого! Читал мне по телефону — сплошные кощунства и крамола!»
Матушка, расчесывавшая и заплетавшая волосы, лишь недоуменно пожала плечами и забросила косу за спину: «Как хочешь, отец. Графа так графа… Разве я настаиваю!»
Они долго крепились и ничего не покупали. Отец Валерий как мог, старался заработать — лепил из глины свистульки, вытачивал на станочке пасхальные яйца, матрешек, неваляшек, а матушка их раскрашивала и продавала на рынке. Но с таким кустарным промыслом особо не развернешься, большую деньгу не зашибешь. Да и стыдно, негоже ему уподобляться Левушке: все-таки отец Валерий поп, а не торгаш, не купец, не коробейник! Уважение надо иметь к собственному сану!
Поэтому капиталы его росли медленно: в жестянке почти не прибавилось. Дочь от обиды ходила уязвленная, гордая и торжествующая: ага, себе купили, а ей шиш! Они заставляли себя не замечать этого, не упоминать в разговорах — помалкивать, но, в конце концов, отец Валерий не выдержал и со стоном сорвал телефонную трубку: «Дружище, еще две тысячи…»
Сумма долга кошмарно росла, и их судорожные усилия укротить его упрямо сводило на нет. Заняли на новый поставец, резной буфет с цветными стеклышками, диван с выгнутой спинкой, украшенную стеклярусом оттоманку, большой абажур цвета морской волны, скатерть с кружевной каймой и вышитые гладью дорожки для буфета и комода. С Левушкой как раз расплатились задолжавшие ему оптовики, и у него скопилась гора ненужных денег.
— Что ж, и они нам многим обязаны! — вздохнула матушка Полина, скучающим выражением лица показывая, что у них нет никаких причин избегать ссылки на этот довод.
— Прошу тебя, прошу тебя… Хватит! — Отец Валерий явно досадовал, что, высказав эту мысль вслух, жена отняла у него тайный предлог для самооправдания.
— А что?! — Голос у матушки дрогнул от обиды и жалости к самой себе. — Я у них как прислуга… сор выметала, полы драила, обед им варила!
— Это несопоставимые вещи. У людей несчастье, а мы… бессовестно пользуемся!
— Почему? Мы же в долг…
— Вернули мы хотя бы копейку?! Человек книги создает, а я… матрешек на станке вытачиваю!
— Еще неизвестно, какие книги. — Матушка напомнила мужу о его же сомнениях и опасениях, которые он высказывал раньше, и неодобрительно промолчала о том, что создание книг кажется ему сейчас чуть ли не подвигом. — Ох, боюсь, шибко мудреные… Не от лукавого ли?
— А!.. — Отец Валерий то ли не находил новых возражений жене, то ли устал от бесплодного спора с самим собой.
В студенческие времена Валерий Маратович (отца назвали Макаром, но мода заставила переименовать в Мараты) относился к презренному металлу легко, беспечно и беззаботно. Он забывал возвращать долги и не уподоблялся тем, у кого, саднило, посасывало, ныло в душе, если долго не возвращали, если же вообще отказывались вернуть, темнело в глазах и подступало обморочное удушье.
Нет, Валерий Маратович был не из таких — он лишь старался, чтобы о его долгах не проведал отец, для которого занимать было хуже, чем пить горькую, драться, буянить и валяться в лопухах под забором. Убежденный противник займов и ссуд, отец всегда приводил ему в пример идейного деда, чья щепетильность в денежных вопросах принимала характер навязчивой мании, и случись ему занять, он мучился, страдал и не успокаивался, пока не возвращал все до копейки.
Да и занимал-то он всегда копейки, считая, что коммунист (а он был из партийцев старого призыва) не должен занимать больше, иначе он рискует обуржуазиться, обрасти собственностью и заразиться жаждой наживы. По его искреннему мнению, государство выплачивало каждому ровно столько, сколько нужно, поэтому они жили только на зарплату, и он счел бы для себя унизительным беспокоиться, суетиться и подрабатывать на стороне. Гордец он был, Агафонов-старший, гордец особого склада, возводивший идейное нищенство в догму и превыше всего ставивший служение двум идолам, перед которыми он трепетал и простирался ниц как перед грозной, божественной, всемогущей четой, — матерью Партией и отцом Государством.
Идейное нищенство заключалось в том, чтобы не иметь, и Агафоновы никогда ничего и не имели, кроме железных кроватей с никелированными шариками, фанерных стульев, черной тарелки радио на стене и этажерки с томами Маркса. Когда сын о чем-либо просил, приставал к отцу, хныкал, сознавая свое бессилие в борьбе с непреодолимым соблазном, тот всегда спрашивал: «Ну, у кого ты это видел?» И, получив ответ, наставлял, воспитывал: «Вот и не завидуй!»
Сам отец таким гордецом не был: и работал, и подрабатывал, но занимать всегда боялся, робел, заискивал перед теми, у кого просил. И чувствовал себя после этого гадко, себя презирал и ненавидел. Валерий Маратович долго доискивался до причины этого страха и, в конце концов, понял: окружающие боятся занимать потому, что все должны. Это смутное чувство преследует их как сознание вины, как первородный грех, не ими совершенный, но им вменяемый. Поэтому и ноет душа, когда не возвращают, поэтому и страшно самому занять, не расплатившись с прежними долгами.
Их, словно потерпевших кораблекрушение, выбросило волною на загадочный, не обозначенный на карте Остров Должников — голый, безлесный, изрытый мышиными норами, с песчаными дюнами и откосами, покрытыми слизистыми водорослями и чахлыми, иссушенными солнцем колючками. И вот они, увязая в песке, собирают в короба эти колючки, взваливают на спину и несут, несут, несут — отрабатывают, искупают долги…
И едва он это понял, как для него стало самым важным испытанием — преодолеть, вытравить из себя этот страх, и Валерий Маратович еще в школе попробовал тайком занять. Стало страшно, и он тотчас вернул. Затем попробовал снова — страх уменьшился, и он слегка запоздал с возвратом. И наконец, осмелел настолько, что и вовсе перестал возвращать, столь же беспечно прощая тем, кто не возвращал ему.
Перестал и почувствовал себя так, словно из прибитых к берегу бревен ему удалось связать плот и бежать с проклятого острова.
Вот тогда-то он и сбросил с себя короб, разогнул спину и ему открылись новые горизонты. Они с Левушкой задавали друг другу упоительно праздные вопросы о смысле жизни, о вечности, о бессмертии, оба увлекались Державиным, и Валерий Маратович был преисполнен натурфилософских, возвышенных («Я царь — я раб — я червь — я Бог») размышлений.
А потом и Державин отпал за ненадобностью.
Валерий Маратович, допытавшись, что второй дед, священник, сгинул на Соловках (куда затем угодил и первый), полностью рассчитался с семейными долгами — сам был рукоположен в дьяконы и вскоре принял таинство священства. Это стало для него окончательным освобождением и спасением: плотик причалил к берегу.
Вместе с матушкой они переселились в бревенчатый домик. Устроились, заимели свою мебель, посуду, хозяйственную утварь, стали солить грибы и квасить капусту в погребке, и все у них пошло чинно, ладно, степенно, по домострою. Вечерами отец Валерий, разгладив бороду и надев очки, читал жития, ругал господ экуменистов, сетовал по поводу раздоров в собственном стане, и ничего его не тревожило (тревожить-то тревожило, но ведь это ничего!).
И вот этот ужасный долг…
О чем бы ни говорил отец Валерий, внутри сосало и сосало. Стал спрашивать у знакомых прихожан, иногда даже на исповеди, — должны ли они и тяготит ли их это. Многие были должны, но никого не тяготило. Тогда он строго внушал, что не возвращать долги — грех (похвально прощать должникам), и старики от смущения кашляли, мяли шапки, а старушки боязливо охали и крестились.
Временами мысли о долгах отступали, и отец Валерий чувствовал облегчение, но затем начиналось снова: маялся так, что, аж в голос стонал. Стонал, охал (по-стариковски), мычал сквозь зубы, словно у него болело. И при этом знал, мог указать пальцем, где болит, стоило лишь вспомнить о деньгах: здесь, под сердцем!
Тогда ему казалось, что он должен не только Левушке — это-то как раз пустяки! — он самому себе должен, не нынешнему, в рясе (с нынешнего взятки гладки!), а тому, из университетских лет, с томиком Державина в руках. «Как это там?» — пробовал он вспомнить наизусть знакомую строчку. — «…Я червь — я…» — и не мог, не вспоминалось, выветрилось из памяти.
И тут у отца Валерия возникла смутная догадка, и внутри затомило, затомило, как бывает от предчувствия мысли, еще не родившейся, но уже кажущейся на редкость верной и точной.