- Это Осецкий, - сказал я, направляясь к двери. - Судя по всему, под градусом. - А где же ваши друзья-приятели? осведомился я, пожимая ему руку.
- Разбежались, грустно констатировал он. - Полагаю, не выдержали нашествия блох… К вам можно?- Он остановился в холле, как бы не испытывая особой уверенности в том, что его примут с распростертыми объятиями.
- Входи! - закричал О'Мара изнутри.
- Я вам помешал? - Он смотрел на Мону, не догадываясь, кем она мне приходится.
- Это моя жена Мона. Мона, это наш новый друг Осецкий. У него сейчас кое-какие проблемы. Не возражаешь, если он у нас немного побудет?
Мона тут же протянула ему бокал бенедиктина и ломтик кекса.
- Что это такое? - спросил он, принюхиваясь к густой жидкости. - Откуда это у вас? - Он переводил взгляд с одного на другого, словно присутствующие таили от него какой-то страшный секрет.
- Как вы себя чувствуете? - спросил я.
- В данный момент хорошо, ответил он. - Возможно, даже слишком. Чувствуете? - Он дыхнул мне в лицо, ухмыляясь еще шире и окончательно уподобляясь рододендрону в цвету.
- А как блохи поживают? - осведомился О'Мара светским тоном.
Мона сначала хихикнула, затем громко рассмеялась.
- Дело в том, что… - начал объяснять я.
- Можете ничего не скрывать, - успокоил меня Осецкий. - Это уже не секрет. Скоро доберемся до сути. - Он поднялся. - Извините, не могу это пить. Слишком пахнет терпентином. А кофе у вас не найдется?
- Разумеется, - ответила Мона. - Может быть, сделать вам сандвич?
- Нет, только чашку черного кофе… - Краснея, он опустил голову. - Я, знаете ли, только что хлебнул с друзьями. Боюсь, я им поднадоел. И я их не виню. Им в последние месяцы порядком досталось. Знаете, временами мне кажется, что я и впрямь сошел с катушек. - Он помолчал, изучая, какое впечатление произведет на нас его признание.
- Ну, не расстраивайтесь, - сказал я, - все мы немножко того. Вот О'Мара только что рассказывал нам про психа, с которым вместе жил. Сходите с катушек сколько вашей душе угодно, только мебель не ломайте.
- Да вы бы и сами свихнулись, - вновь заговорил Осецкий, - если б эти твари всю ночь напролет сосали у вас кровь. И весь день тоже. - Он приподнял брючину - продемонстрировать оставленные ими кровавые следы. Икры Осецкого были сплошь испещрены царапинами и ссадинами. Мне вдруг стало чертовски жаль его. Зря я в тот раз поднял его на смех.
- Может, вам переехать в другую квартиру… - предложил я неуверенно.
- Не поможет, - буркнул он, обреченно глядя на пол. - Они от меня не отстанут, пока я не уволюсь - или не поймаю их с поличным.
- По-моему, ты собирался как-нибудь прийти к нам на обед вместе со своей девушкой, - напомнил О'Мара.
- Да, конечно, - подтвердил Осецкий. - Просто в данный момент она занята.
- Занята чем? - не отставал О'Мара.
- Не знаю. Я приучил себя не задавать лишних вопросов. - Он еще раз во весь рот ухмыльнулся. Мне показалось, его зубы чуть зашатались. Во рту у него блеснуло несколько металлических обручей.
- Я к вам заскочил, - продолжал он, - увидев у вас свет. Знаете, мне что-то не хочется идти домой. - Очередная ухмылка. Читай: блохи, мол, так и этак. - Не возражаете, если я еще чуть-чуть посижу? У вас такой хороший дом. Светлый.
- А как же иначе? - съязвил О'Мара. - У нас тут все бархатом обито.
- Увы, не могу сказать того же о своем, - грустно вымолвил Осецкий. - Весь день чертить, а по ночам крутить пластинки - не слишком-то это весело.
- Ну, девушка-то у тебя есть, - не унимался О'Мара. - С ней и повеселиться можно. - И фыркнул.
Хорьковые глазки Осецкого еще больше сузились. Он остро, почти враждебно вглядывался в О'Мару.
- Ты к чему клонишь? - спросил он неприязненно.
О'Мара добродушно улыбнулся и покачал головой.
Не успел он открыть рот, как Осецкий снова заговорил.
- С ней одна мука, - выдавил он из себя.
- Прошу вас, - вмешалась Мона,- нет никакой необходимости все нам рассказывать. Мне кажется, вам и так задали слишком много вопросов.
- Да я не против, пусть допрашивает. Просто интересно, что он прознал про мою девушку.
- Не знаю я ничего ровным счетом, - ответил О'Мара. - Просто ляпнул по глупости. Выкинь из головы!
- Не хочу я ничего выкидывать, - запротестовал Осецкий. - По мне, лучше уж расстаться с этим грузом, чем в себе носить. - И умолк, опустив голову, не забывая, впрочем, уминать сандвич. А спустя несколько секунд прикончил его, поднял голову, улыбнулся улыбкой херувима, встал и потянулся за пальто и шляпой. - В другой раз расскажу, - сказал он. - Уже поздно.
У самой двери, прощаясь, он еще раз ухмыльнулся и заметил:
- Кстати, если окажетесь на мели, дайте мне знать. Немного всегда готов вам одолжить, если понадобится.
- Хочешь, домой тебя провожу? - вызвался О'Мара, не находя лучшего способа выразить признательность за эту нежданную доброту.
- Спасибо, сейчас мне лучше побыть одному. Никогда не знаешь… - И Осецкий затрусил по улице.
- Да, так чем кончилось с этим малым Икинсом, о котором ты нам рассказывал? спросил я, когда за Осецким закрылась дверь.
В другой раз расскажу, - пробурчал О'Мара, одаряя нас одной из неповторимых ухмылок Осецкого.
- Нет в этой истории ни слова правды, - констатировала Мона, направляясь в ванную.
- Ты права, сестрица, - сказал О'Мара. - Я все выдумал.
- Брось,- не отставал я,- мне-то ты можешь рассказать.
- Ну, ладно, - согласился он, - хочешь знать правду, потом не жалуйся. Итак, не было никакого Икинса - был мой брат. Он тогда скрывался от полиции. Помнишь, я тебе рассказывал, как мы вместе удрали из сиротского приюта? Так вот, с тех пор прошло десять лет - а может, и больше, - прежде чем мы встретились. Он двинул в Техас, где нанялся ковбоем на ранчо. Эх, хороший был парень. А потом с кем-то крепко повздорил - должно быть, пьян был - и по нечаянности пристукнул.
Он сделал глоток бенедиктина, затем продолжал:
В общем, все было, как я рассказывал, только никакой он был не чокнутый. И явился за ним не служащий из сумасшедшего дома, а мужик из полиции. Ну, тут я наделал в штаны, доложу тебе. В общем, разделся я, как он велел, и отдал все свое тряпье брату. Тот был и шире меня, и ростом выше; словом, я знал, что ему ни в жизнь не влезть в этот костюм. Ну, сказано - сделано, пошел он в ванную одеваться. Я надеялся, что ему хватит ума вылезти через окно ванной наружу. Мне невдомек было, с чего это тот офицер не надел на него наручники; ну, подумал, у них в Техасе на этот счет свои правила. И тут меня осенило: вот выскочу сейчас в чем мать родила на улицу и завоплю благим матом: «Режут! Режут!» Добрался я только до лестницы: о ковер споткнулся. И вот уже оседлал меня этот детина, пасть рукой зажал и обратно в комнату тащит.
- Ну и прыть у вас, а, мистер?- спрашивает. И этак легонько врезает мне кулаком по челюсти. - А брат ваш, если и вылезет из окна, далеко не уйдет. У меня снаружи люди стоят, его дожидаются.
И в этот момент выходит мой брат из ванной, легко и не-принужденно, как всегда. А вид у него в этом костюме - что у клоуна в цирке, да еще голова обрита.
- Брось, Тед, - говорит, - они меня заарканили.
- А что с моим тряпьем будет? -г хнычу я.
- Отошлю тебе почтой, как на место прибудем, - отвечает. Опускает руку в карман и достает несколько мятых бумажек. - Вот, поможет тебе продержаться, - говорит. - Что ж, рад был с тобой повидаться. Ну, бывай здоров. - И его увели.
- И что было дальше?
- Дали ему пожизненное.
- Что ты говоришь!
- Правда, правда. И за это тоже можешь сказать спасибо сукину сыну нашему отчиму. Не отправь он нас тогда в сиротский приют, ничего бы этого не случилось.
- Господи Боже мой, нельзя же все на свете валить на этот злосчастный приют.
- Еще как можно! Все, все плохое, что со мной приключилось, берет оттуда начало.
- Но, черт тебя возьми, не так уж плохо у тебя все сложилось. Посмотри вокруг: сплошь и рядом людям приходилось и потяжелее. И все-таки они выныривали. Так что кончай валить на отчима все свои грехи и неудачи. Окочурится он, что тогда будешь делать? О
- И когда окочурится, клясть не перестану. Он так передо мной виноват, что я его и на том свете достану.
- Ладно, а как насчет твоей матери? Ведь и она приложила к этому руку, разве нет? А на нее ты зла не держишь.
- Она у меня полоумная, - сказал О'Мара горько. - Нет, ее мне просто жаль. Ей сказали она сделала. Нет, к ней у меня нет ненависти. Простодушная дуреха, вот она кто. Слушай, Генри, - продолжал он, резко меняя тактику, - тебе этого не понять. Ты в сорочке родился. По тебе жизнь не прошлась колесом. Ты везучий. И у тебя способности. А кто я? Изгой. Отвергнутый всем миром. Из меня, может, тоже получился бы писатель, сложись жизнь иначе. А так я даже пишу с ошибками.
- Зато считать наверняка умеешь.
- Нет уж, не пытайся меня успокоить. Конченый я чело-век. Все от меня стонут. Ты единственный, к кому я всегда хорошо относился, ты хоть понимаешь это?
- Оставь, - сказал я, - ты становишься сентиментальным. Лучше выпей еще!
- Я ложусь, - объявил он. - Займусь снолечением.
- Снолечением?
- Нуда, разве ты никогда этого не делал - не лечился сном? Закрываешь глаза и представляешь себе все таким, каким хотел бы увидеть. Потом засыпаешь, и тебе снится, что все так и есть. Утром чувствуешь себя не так погано… тыщу раз такое проделывал. Научился в сиротском приюте.
- Сиротском приюте! Забудешь ты о нем когда-нибудь? С ним покончено… это было сто лет назад. Неужели не можешь уразуметь этого своей башкой?
- Ты хочешь сказать, никогда не прекращалось.
Мы замолчали. Потом О'Мара спокойно разделся и юркнул под одеяло. Я выключил верхний свет и зажег свечу. Стоя у стола и раздумывая над тем, что произошло между нами, я услышал тихое:
- Послушай…
- В чем дело? - Одно мгновение я думал, что он сейчас разрыдается.
- Ты и половины всего не знаешь, Генри. Самым ужасным было ждать, когда мать придет навестить меня. Проходили недели, месяцы, годы. А она не появлялась. В кои веки придет письмо или посылочка. Всегда одни обещания. Приедет, мол, на Рождество, День благодарения или еще на какой праздник. Но так ни разу не приехала. Не забывай, мне ведь было всего три года, когда я туда попал. Мне нужна была материнская нежность. Монахини были добры, ничего не могу сказать. Некоторые так очень. Но одно дело - целовать монахинь, а другое собственную мать. Я все время ломал голову, придумывая, как бы сбежать. Только об одном мечтал: оказаться дома и обнять мамочку. Знаешь, она у меня была хорошей, только слабовольной. Как все ирландцы, как я. Ничего ее не волновало. Как нажито, так и прожито. Но я ее любил. И чем дальше, тем любил все больше. Когда я сбег жал, я был как дикий жеребенок. Инстинкт влек меня домой, но я тогда подумал: а если они отошлют меня обратно в приют? И почесал не останавливаясь, покуда не добрался до Виргинии, где познакомился с доктором Маккини… есть такой орнитолог.
- Знаешь, Тед, - сказал я, - лучше займись снолечением. Извини, если кажусь не слишком чутким. Я, наверное, чувствовал бы то же самое, окажись на твоем месте… Черт возьми, завтра будет новый день. Думай о том в какую передрягу попал Осецкий!
Это я и делаю. Он тоже сирота, одинокий. А еще хочет одолжить нам денег! Господи, как ему должно быть погано!
Я лег спать с твердым намерением выбить из О'Мары все мысли о чертовом сиротском приюте. Однако всю ночь я гонял как сумасшедший на своем старом велосипеде или играл на рояле. Вообще-то иногда я слезал с велосипеда и играл какую-нибудь пьеску прямо посреди улицы. Во сне совсем не трудно ехать на велосипеде, имея при себе рояль, - это только наяву подобные вещи затруднительны. Самые восхитительные ощущения я испытывал в Бедфорд-Реет, куда переносился во сне. Это было место на полпути от Проспект-парка до Кони-Айленда по знаменитой дорожке для велосипедистов, где все, ехавшие в Кони-Айленд и обратно, останавливались на короткий отдых. Здесь, на площадке, окруженной деревья-ми и шпалерами вьющихся растений, мы и располагались: демонстрировали свои велосипеды, хвастались мускулатурой, растирали друг друга. Велосипеды стояли, прислоненные к деревьям и ограде, - красавцы, сверкающие хромом, лоснящиеся от смазки. Папа Браун, как мы звали его, был за арбитра. Чуть ли не вдвое старше, он не уступал лучшим из нас. Всегда он был в толстом черном свитере и вязаной шапочке. Лицо худое, в резких морщинах и такое обветренное и загорелое, что казалось черным. Про себя я называл его «Черным всадником». Он работал механиком, и велогонки Ц] были его страстью. Все мы любили этого простого, не особо речистого человека. Это он подал мне мысль пойти в милицию, чтобы иметь возможность гонять в их учебном манеже. По субботам и воскресеньям я неизменно встречал Папу на велосипедной дорожке. В гонках он был мне как отец родной.
Думаю, самым восхитительным в тех сборищах на площадке была страсть к велосипедам, объединявшая нас. Я не помню, чтобы мы с теми ребятами говорили о чем-то, кроме велосипедов. Мы могли есть, пить и спать в седле. Много раз в неподходящее время дня или ночи я встречал одинокого велосипедиста, которому, как мне, удавалось улучить часок-другой, чтобы пролететь по гладкой, посыпанной песком дорожке. Иногда мы обгоняли всадника на лошади. (У них была своя отдельная дорожка, параллельная нашей.) Эти видения из иного мира не существовали для нас, как и придурки на автомобилях. Что до мотоциклистов, то их мы считали просто поп compos mentis.
Как я говорил, я вновь переживал все это во сне. С самого начала и вплоть до тех не менее восхитительных моментов в конце катания, когда, как заправский гонщик, переворачивал велик вверх колесами, обтирал его, смазывал. Каждая спица должна была быть чистой и сверкать; на цепь нужно было положить смазку, закапать масло во втулки. Если колеса выписывали восьмерку, их следовало выровнять. Тогда машина была в любой момент готова к поездке. Возился с велосипедом я всегда во дворе, прямо под нашим окном. При этом приходилось стелить газеты, чтобы успокоить мать, которая ругалась, обнаружив масляные пятна на каменных плитах.
Во сне я изящно и легко качу рядом с Папой Брауном. У нас была привычка милю или две ехать медленно, чтобы можно было поболтать и сбёречь дыхание для последующего бешеного рывка. Папа рассказывает о работе, на которую хочет меня устроить. Я стану механиком. Он обещает научить меня всему, что нужно. Я радуюсь, потому что единственный инструмент, которым пока умею пользоваться, - это велосипедный ключ. Папа говорит, что в последнее время присматривается ко мне и решил, что я смышленый парень. Его беспокоит, что я постоянно болтаюсь без дела. Я пытаюсь объяснить: это хорошо, что я не работаю, можно чаще кататься на велосипеде, но он отвергает мой довод как несостоятельный. Он полон решимости сделать из меня первоклассного механика. Это лучше, чем работать в бойлерной, убеждает он. Я не имею ни малейшего понятия, что делают в бойлерной. «Ты должен быть в форме к гонкам в следующем месяце», - предупреждает он. - Пей больше жидкости - сколько влезет». Я узнаю, что в последнее время его беспокоит сердце. Доктор считает, что следует на время оставить велосипед. «Я скорее умру, чем послушаюсь его», - говорит Папа Браун. Мы болтаем о всяких пустяках, о каких только и можно болтать во время велосипедной прогулки. Неугомонный ветерок; начало листопада. Под колесами шуршит бурая, золотая, багряная листва. Мы уже хорошо разогрелись, размялись. Неожиданно Папа резко жмет на педали и пристраивается в хвост велосипедисту, мчащемуся мимо нас на бешеной скорости. Обернувшись на ходу, кричит мне: «Это Джо Фолджер!» Я пускаюсь вдогонку. Джо Фолджер! Он же из тех, кто участвует в шестидневных гонках. Интересно, думаю, какую он сейчас задаст скорость? К моему удивлению, Папа скоро вырывается вперед, увлекая за собой меня, и Джо Фолджер пристраивается за мной. Сердце неистово бьется. Три великих гонщика: Генри Вэл Миллер, Папа Браун и Джо Фолджер. Где Эдди Рут и Фрэнк Крамер? Где Оскар Эгг, доблестный швейцарский чемпион? Подайте-ка их сюда! Пригнувшись к рулю, не чувствуя ног, несусь я - только сердце грохочет в ушах. Ноги и руки, в сложном взаимодействии, работают четко и слаженно, как часовой механизм.
Внезапно мы вылетаем к океану. Страшная жара. Мы дышим часто, как собаки, но в то же время свежи, как маргаритки. Великие ветераны гонок. Я слезаю с велосипеда, и Папа знакомит меня с великим Джо Фолджером. «Лихой паренек, - говорит Джо Фолджер, оглядывая меня. - Готовится к большой гонке?» Неожиданно он наклоняется, ощупывает мои бедра и икры, мнет предплечья и бицепсы. «Подъемы ему нипочем будут - прекрасные данные». Я так взволнован, что краснею, как школьник. Теперь бы встретить как-нибудь утром Фрэнка Крамера; то-то удивлю его.
Мы неторопливо идем; каждый ведет свой велосипед одной рукой. Как ровно он катится, послушный уверенной руке! Потом усаживаемся выпить пива. Я неожиданно начинаю играть на рояле, просто чтобы доставить удовольствие Джо Фолджеру. Оказывается, Джо Фолджер сентиментален; я ломаю голову, что бы такое сыграть, что ему наверняка понравится. В то время как мои пальцы нежно касаются клавиш, мы переносимся, как бывает только во сне, на стадион где-то в Нью-Джерси. Тут же расположился на зиму цирк. Не успеваем мы опомниться, как Джо Фолджер принимается крутить на велосипеде мертвую петлю. Зрелище не для слабонервных, особенно когда сидишь так близко к вертикальному треку. Тут же расхаживают клоуны, одетые и раскрашенные, как им полагается; одни играют на губных гармошках, другие прыгают через скакалку или отрабатывают падение.
Вскоре вся труппа собирается вокруг нас, наши велосипеды отставляют в сторону и принимаются проделывать фокусы а-ля Джо Джексон. Разыгрывая, конечно, при этом пантомиму. Я чуть не плачу, потому что мне никогда не собрать велосипед, - на такое множество частей они разделили его. «Не тужи, малыш, - говорит великий Джо Фолджер, - я отдам тебе свой. На нем ты выиграешь все гонки!»
Каким образом там оказался Хайми, этого я не помню, но он вдруг вырастает передо мной, и вид у него ужасно подавленный. Он хочет сообщить, что у нас забастовка. Я должен вернуться в контору. Курьеры собираются завладеть всеми нью-йоркскими такси, чтобы на них доставлять телеграммы. Я прошу Папу Брауна и Джо Фолджера извинить меня за то, что так бесцеремонно покидаю их, и прыгаю в поджидающую машину. Пока мы едем в Голландском туннеле, я засыпаю, а когда открываю глаза, вновь вижу себя на велосипедной, дорожке. Сбоку от меня Хайми - крутит педали крохотного велосипедика. Он похож на толстячка с рекламы покрышек «Мишени». Сжавшись в седле, он едва поспевает за мной. Мне ничего не стоит схватить его за шкирку и поднять, вместе с велосипедом, и так ехать, держа его в вытянутой руке. Теперь его колеса крутятся в воздухе. Он ужасно доволен. Хочет гамбургер и молочный коктейль с солодом. Легко сказать. Проезжая мимо деревянного помоста на пляже, хватаю гамбургер и коктейль, другой рукой кидаю монетку продавцу. Мы едем по пляжу - гонка с препятствиями выскакиваем на деревянный настил и словно взмываем в синеву. У Хайми вид малость ошарашенный, но не испуганный. Только ошарашенный.
- Не забудь утром отослать путевые листы, - напоминаю я.
- Осторожнее, мистер М., - умоляет он, - в прошлый раз мы чуть не въехали в океан.
И тут на кого, вы думаете, мы натыкаемся? На моего старого приятеля Стаса, пьяного в дым. Приехал на побывку. Ноги колесом, как положено кавалеристу.
- Это что за огрызок с тобой? - угрюмо интересуется он.
Как это похоже на Стаса - с ходу начинать браниться. Вечно его приходится сперва успокаивать, а уж потом разговаривать.
- Вечером уезжаю в Чаттанугу, - говорит Стас. - Надо возвращаться в казармы. - И машет на прощание.
- Это ваш друг, мистер М.? - с невинным видом спрашивает Хайми.
- Он-то? Да это просто чокнутый поляк, - отвечаю.
- Не нравятся мне эти польские иммигранты, мистер М. Пугают они меня.
- Что ты хочешь сказать? Мы в Соединенных Штатах, не забывай!
- Так-то оно так, - говорит Хайми. - Да только поляк везде поляк. Нельзя им доверять. - И он начинает выбивать зубами дробь. - Пора мне домой, - добавляет он несчастным голосом, - жена будет беспокоиться. Вы не торопитесь?
- Так и быть. Тогда поедем на метро. Это будет немного быстрее.
- Только не для вас, мистер М.! - говорит Хайми с дрожащей ухмылкой.
- Хорошо сказано, малыш. Я чемпион, это верно. Посмотри на мой рывок… - И с этими словами я рванул как ракета, а Хайми остался стоять, воздев руки и вопя, чтобы я вернулся.
Потом, помню, я, не слезая с седла, руковожу потоком такси. На мне свитер в яркую полоску, в руке мегафон, и я управляю движением. Город словно исчез, растворился в тумане. Еду как сквозь облако. С верхнего этажа здания «Америкен тел энд тел» президент с вице-президентом шлют послания; в воздухе парят хвосты телеграфных лент. Словно опять Линдберг возвращается домой. Легкости, с которой я объезжаю такси, проскакиваю между ними, обгоняю, я обязан старому велику Джо Фолджера. Этот парень умел управляться с велосипедом. Тренировка? Это самая лучшая тренировка, какая только может быть. Сам Фрэнк Крамер не смог бы выдать такое.