Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Тревожные ночи - Аурел Михале на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Я испуганно прижался к стене. Сначала послышался скрип двери, потом тяжелые шаги в сенях… Лязгнула задвижка, открылась дверь, и на пороге появился отец… У мамы из рук выпали лохмотья; она стояла безмолвно, словно окаменела. Отец осторожно закрыл дверь и повернулся. Лунный свет падал ему прямо на лицо.

— Криетаке, — взволнованно прошептала мама.

Отец сделал знак, чтобы она замолчала, и подошел к ней. Он выглядел хуже бродяги. Форма превратилась в лохмотья, лицо грязное, заросшее, по его густой бороде можно было сказать, сколько времени он бродил по лесам и полям. Его босые ноги были исцарапаны, покрыты пылью, превратившиеся в лохмотья штаны свисали длинными лентами. Только глаза остались такими же, как и четыре года назад: большие и печальные. Правда, взгляд их, казалось, стал каким-то пугливым и беспокойным, как у затравленного зверя. Отец медленно снял с головы рваную фуражку, обнажив густые, давно не чесанные волосы. Несколько мгновений он стоял, комкая ее в руках. Потом сделал шаг к матери…

— Как дела у вас, Флоаре? — спросил он ее так мягко и с такой теплотой в голосе, что мама сразу же очнулась и зарыдала.

Отец протянул руки, с отчаянием прижал ее к своей груди и прильнул губами к ее затылку. Когда он поднял голову, я увидел, как по его щекам и бороде, сверкая в лунном свете, катились слезы…

Я не мог сдержаться, выпрыгнул из-под одеяла, подбежал к отцу и, плача, прильнул к его широкой груди… Не знаю, сколько мы стояли так, обнявшись втроем — я, отец и мама. Казалось, прошла целая вечность, прежде чем отец освободился от наших объятий и подошел к кровати.

— Ну, а как Никулае?.. Здоров ли?

— Вот он! — вздохнула мама, осторожно подняв край одеяла.

— Большой уж стал, — дрогнувшим голосом произнес отец.

Потом он наклонился, взял белую ручонку Никулае в свою большую, тяжелую, бог знает с каких пор не мытую руку. Стараясь не разбудить спящего сына, он припал к ней долгим поцелуем. На глазах у отца снова показались слезы, и о«, точно стыдясь их, отвернулся… Мама поспешно накрыла Никулае и велела мне тоже ложиться в постель. Потом они оба сели на край кровати, напряженно к чему-то прислушиваясь и не спуская глаз с окна.

— Видно, знали, Флоаре? — услышал я шепот отца.

— Подозревали, — невнятно, с дрожью в голосе сказала мама. — Все село говорит… Говорят, будто ты застрелил там офицера…

— Э, застрелил! — раздраженно прервал ее отец. — В том-то и дело, что не застрелил. Отделался, собака, только дыркой в плече!

Отец умолк. Чувствовалось, что в нем клокочет ненависть и что ему досадно и горько за свой промах.

— Кристаке, — услышал я дрожащий шепот мамы, — мне страшно… Я боюсь, как бы они тебя не поймали.

— Вот поэтому-то я и пришел сегодня к вам, — признался отец. — Этой ночью я ухожу отсюда, чтобы сбить их со следа. Но прежде мне хотелось повидать вас.

Мать вздрогнула и повернулась к нему. Ее лицо было хмуро и строго. Некоторое время она озабоченно, почти с отчаянием смотрела на него. Потом в нерешительности опустила глаза. Какое-то мгновение молчал и отец, словно чем-то смущенный.

— Кристаке, — наконец осмелилась произнести мама, снова подняв на него полные слез глаза, — может, лучше было бы остаться там!.. Ведь и с войны возвращаются… Кто знает? Может, и тебе удалось бы вернуться.

Во взгляде отца я прочел сострадание мужчины к женщине, которая ничего не понимает. Потом он долго и молча смотрел в землю. Мама продолжала дальше:

— А теперь что ты будешь делать? Сколько же времени тебе придется скрываться от жандармов, быть вдали от людей, голодать? Пойди, Кристаке, сдайся! — умоляла мама.

Отец вздрогнул и сурово посмотрел на нее. Его взгляд был хмурым и беспокойным. Я понял, что маме не удастся уговорить отца. Потом он резко покачал головой:

— Нет! Теперь уже нельзя!

— Все равно тебя поймают жандармы и изобьют до смерти.

— Не поймают! — процедил сквозь зубы отец. — И притом когда-нибудь должна же кончиться эта война!

Глаза матери снова наполнились слезами. Отец тяжело вздохнул — его вздох напоминал скорее приглушенный стон — и поднялся. Затем он подошел к окну и, скрываясь в тени стены, внимательно оглядел пустой двор, ворота, улицу, соседние дома.

— Флоаре, ты думаешь, что я сбежал от страха? Да, там я все равно погиб бы от пули: или в бою или по приговору военного трибунала…

Не поворачиваясь, он продолжал:

— Но не поэтому я убежал… ты меня знаешь! Если б мне было страшно, я убежал бы еще в первые дни войны…

Он на мгновение замолчал и уже более мягким голосом продолжал:

— Люди гибнут напрасно, Флоаре!.. Там, на фронте, мы не найдем справедливости. Нет! Она здесь, у нас в селе, ее надо вырвать из рук Франгопола и других вроде Боблетов и Мэдэраке!.. С ними надо бороться и свернуть им шею!

— Кристаке! — испуганно вскрикнула мама и уже шепотом взволнованно прибавила: — Ты же бунтовщик, Кристаке!

Отец спокойно отошел от окна, взял ее за руку и снова сел на кровать. В доме на некоторое время наступила тишина. Я недоумевал, почему возмущается мама, когда отец говорит о том, что нужно свернуть шею Франгополу? Но я не понимал, почему отец стал так ненавидеть Боблете. Ведь Рябая хорошо относилась к нам… Вот Франгопол, это другое дело! Он помещик…

Я хотел сказать отцу, что надо бы еще придушить и управляющего Голя… Потом я подумал, почему, например, Боблете и Мэдэраке живут гораздо лучше нас. Меня оторвал от этих мыслей отец: почуяв запах хлеба, он неуверенно прошептал:

— Флоаре… кажется, пахнет свежим хлебом!

Мама протянула руку к изголовью кровати, вытащила оттуда половину каравая, которую я получил от Рябой. Она не стала говорить отцу, откуда этот хлеб, боясь, как бы он не вспылил опять, и сказала только:

— Бери… это нам дали!

Отец взял хлеб и жадно начал есть, откусывая большими кусками.

— Давно я не ел мягкого хлеба! — проговорил он. И вдруг, словно застыдившись чего-то, он перестал есть и отдал оставшийся кусок хлеба матери.

— Лучше оставь детям!

Мы с мамой стали отказываться, уговаривая его есть все, но так и не смогли заставить его прикоснуться к хлебу. Вдруг он вспомнил о чем-то и озабоченно спросил маму:

— Сколько ты получишь зерна от Франгопола?

— Не знаю, — уклончиво ответила мать. — После молотьбы видно будет.

— Не получим ни зернышка, папа, — выпалил я. — Сюда приходил Голя и сказал нам… Говорит, почему матери нет на жатве?!

Лицо отца сразу же потемнело, как в ту минуту, когда он стоял у окна; в нем опять вспыхнула ненависть. Он повернул свое заросшее лицо к матери и вопросительно посмотрел на нее. Увидев, что мать молчит, отец понял, что это правда. Он быстро встал и, сердито ругаясь, тяжело, словно разъяренный медведь, заходил по комнате.

— И в то лето, папа, он нам ничего не дал! — крикнул я из-под одеяла, — И все из-за того, что мама была больна!

— О дьяволы! — со злостью выругался отец.

Но вдруг он остановился и повернулся к окну. Снаружи залаяли соседские собаки. Я встал, тоже взглянул в окно и увидел Пыржола, бросившегося через двор на улицу. Отец посмотрел на нас. Осторожно, словно вор, он открыл дверь и тихонько вышел в сени… Мама пошла за ним, а я остался у окна, не опуская глаз с дороги. Через мгновение я услышал, как в сенях стукнула дверь. Но во двор вышла только мать. Она, боязливо озираясь по сторонам, направилась к воротам. При свете луны во дворе было светло как днем. Мама остановилась у ворот, прислушиваясь к лаю собак. Потом она кивнула отцу, тот проскользнул в дверь и скрылся в тени забора. Затем я увидел его уже в глубине ограды; он бежал, согнувшись, к акациям, темными силуэтами возвышавшимся у изгороди дома тети Лины…

Мать, еще немного постояв во дворе, вернулась. Она, видно, не могла забыть разговора с отцом, его мятежные мысли пугали ее. Потом заперла дверь и, вздыхая, встала на колени перед иконой. Сделав несколько поклонов, она подняла взгляд на икону и прошептала:

— Защити его, матерь божия!

До полуночи мы не могли сомкнуть глаз. Мать все время приглушенно плакала, то молясь за отца, то проклиная нашу жизнь. А я жалел, что не успел сказать о том, как ударил меня хлыстом Голя. Я тешил себя мыслью, что отец не решится уйти далеко от нас и когда-нибудь ночью снова придет домой… Тогда я ему все и расскажу. В этот момент послышался лай собак. Он постепенно усиливался, разносясь по всему селу; затем раздались крики людей. По улице, гремя ведрами, с вилами в руках бежали люди.

— По-жа-ар! — надрываясь, кричал кто-то.

К нам в окно постучала тетя Лина и позвала маму во двор. Вышел и я. По ту сторону села, у пастбища, полыхало в ночи огромное пламя. При лунном свете было видно, как к небу взвивались клубы дыма и летел черный пепел. Яркие языки огня поднимались вверх, пробивая тучи дыма и сажи.

— Горит гумно у Франгопола! — прошептала тетя Лина. — Ни зернышка не останется… все в пепел превратится!

Мы с мамой вздрогнули, но не произнесли ни слова. Мама боязливо притянула меня к себе и прижала мою голову к своей груди. Мы стояли на улице и смотрели на бушующий огонь до тех пор, пока мимо нас не пробежали последние группы людей. Затем появились конные жандармы, скачущие во весь опор, и помещичьи слуги; мама поспешила домой. Жандармы направлялись в сторону пастбища. Я и тетя Лина остались во дворе смотреть, как полыхает пожар. Вскоре я возвратился в дом и застал маму стоящей на коленях перед иконой.

* * *

На рассвете я проснулся, почувствовав, что кто-то изо всех сил трясет меня.

— Петрикэ, вставай… Отца ведут… Посмотри на него! Может, больше не увидишь!

Я мигом соскочил с кровати. Только на улице, увидев плачущую маму, я понял, что речь и в самом деле идет об отце. Оказывается, его поймали ночью жандармы, после того как он поджег гумно помещика.

Долго ждать не пришлось: на улице вскоре появились три жандарма; между ними шел отец. Мать вскрикнула, будто ее ударили ножом, и, не помня себя, бросилась к отцу. Жандармы тотчас скрестили штыки и преградили ей путь. Перепуганная тетя Лина оттащила маму в сторону.

Конвоиры стали кричать на отца, подталкивая его штыками, но он не трогался с места — он ждал, пока я не подбегу к нему. Слезы градом лились из моих глаз.

— Не плачь, Петрикэ! — сказал отец спокойно. — Не плачь!

Потом, гремя висевшими на руках цепями, отец попробовал погладить меня по голове, но не смог: его пальцы были разбиты в кровь во время схватки с жандармами. Тогда он положил на мои плечи кулаки и с грустью прижал меня к своей груди. Цепи, в которые он был закован, упали мне на спину, и я почувствовал их свинцовую тяжесть.

Когда слезы на моих глазах немного просохли, я увидел покрытое синяками, окровавленное лицо отца. Волосы и борода его были всклокочены, а и без того рваная одежда превратилась в сплошные лохмотья. Жандармы жестоко избили его. Однако они не смогли сломить его волю: он по-прежнему держался гордо.

Когда наши взгляды встретились, я заметил, что глаза отца заблестели.

— Был у меня ножичек, Петрикэ, — тепло прошептал он. — Хотел я подарить его тебе на память, но он куда-то исчез…

Услышав это, мама вырвалась из рук тети Лины и подбежала к нам. Она вынула из-за пазухи маленький ножичек. Отец, широко раскрыв глаза, удивленно смотрел на него…

— Отдай ему, — наконец попросил он маму и, повернувшись ко мне, тихо проговорил:

— Береги его, Петрикэ!

Потом, подталкиваемый жандармами, он пошел навстречу первым лучам восходящего солнца. Я остался стоять посреди улицы и глазами, полными слез, смотрел то ему вслед, то на сверкающий в моей руке ножичек… Мама с надрывным Криком и проклятиями снова попыталась вырваться из рук тети Лины, но та крепко держала ее. И она зарыдала от отчаяния и безнадежности…

Спустя две недели в наше село вступили первые бойцы Советской Армии.

Тревожные ночи (Рассказ сержанта)

Линия фронта в Молдавии тянулась по мягким отлогим склонам холмов, опустошенных войной и выжженных зноем. Слева от наших позиций она терялась вдали, по направлению к Геленешти и пойме Серета, справа — поднималась к Тыргул Фрумос и шла вдоль железнодорожного полотна и дороги, ведущей к Подул Илоайей и Яссам. Земля была изрыта снарядами, во всех направлениях изрезана траншеями, пестрела желтыми впадинами окопов, из которых иногда поблескивала на солнце сталь штыков. Между нами и русскими, занимавшими склоны противоположных холмов, лежала ничейная земля, мертвая, мрачная, зловещая. За ней зорко следили: даже птицы не отваживались пролетать над долиной.

Лето было знойное и засушливое. Воздух накалялся с раннего утра, и только к вечеру становилось прохладнее. Хлеба у подножия холмов на наших глазах зрели, ржавели и осыпались. В низине, ближе к тюймам, они всходили вторично, и нивы отливали зеленью от повилики и осота. Кукуруза росла жалкой, с маленькими хилыми початками без зерен, со сморщенными и высохшими листьями, которые свертывались в трубки, как бумага. Земля под ногами сухо потрескивала, словно мы ступали по рассыпанной дроби; частые суховеи поднимали и гнали по холмам клубы глинистой пыли. Проклятия войны и засухи обрушились на страну в августе 1944 года.

— Пришел час нашей погибели, — пророчествовал Чиоча, солдат нашего отделения. — Покарал нас господь!

Когда поднимались песчаные бури, сжигавшие поля и высасывавшие из недр земли ее влагу, Чиоча начинал отбивать поклоны и бормотать молитвы. Так же поступал он, когда русские орудия и «катюши» осыпали снарядами наши позиции. Тогда он читал еще синеватую засаленную книжонку, полученную от одного из попов, которые часто наведывались на передовую.

— Чиоча, не забудь и нас помянуть в своих молитвах, — издевались мы над ним.

Он сердито хмурился, глядя на нас потемневшими, сузившимися глазами, но тут же, забывая о нашем присутствии, снова принимался бормотать молитвы и бить поклоны, пока не кончался обстрел или не стихала буря. Тогда его охватывало странное оцепенение. Ничто не могло вывести Чиочу из этого состояния. Потом бесцветные круглые глаза его постепенно загорались каким-то внутренним огнем — отражением той новой, непонятной нам жизни, которой он теперь жил.

— Чиоча, почему ты стал так усердствовать в молитвах? — как-то спросил я.

— Сам знаешь, — шепнул он мне заговорщицки и пугливо оглянулся, словно выдал какую-то важную тайну.

Чиоче было поручено доставлять на передовую воду, боеприпасы и еду. Перед обедом я нанизывал на ремень наши фляги и вручал их ему — в отделении нас осталось всего шестеро. Он перекидывал ремень через плечо и исчезал во рву, где в густом ракитнике был скрыт колодец. Возле него всегда толпились солдаты из румынских и немецких воинских частей, расположенных в окрестностях. Протолкнуться сквозь эту толчею было делом нелегким. Поэтому мы посылали Чиочу задолго до обеда, когда людей возле колодца было поменьше, а вода в нем — почище. Но в последние дни Чиоча приносил больше грязи, чем воды. Колодец мелел: зной иссушал питавшие его источники, а сотни людей дни и ночи таскали из него воду. Чиоча был слишком неповоротлив, другие опережали его; случалось, мы и вовсе оставались без воды. Я подумывал, не заменить ли Чиочу, но нас было слишком мало, каждый боец был на учете. Да и лучше было, чтобы Чиоча не торчал у нас перед глазами: во время боя он вновь принялся бы за свои поклоны и молитвы, лишая нас последнего мужества. Я боялся, как бы Чиоча всех нас не подвел в конце концов под военно-полевой суд.

Впрочем, на фронте стояло полное затишье. Уже с неделю мы валялись среди кукурузы, установив пулемет у входа в ложбинку, которая спускалась в долину, отделявшую нас от русских. На соседнем холме расположились немецкая пехота и танки. Мы охраняли ложбинку, чтобы русские не просочились между нами и немцами и не зашли в тыл.

Днем мы лежали в окопах, вырытых в кукурузном поле, изнемогая от голода и жажды, задыхаясь от зноя. По вечерам выходили из укрытий и, надавав друг другу тумаков, чтобы поразмять кости, собирались вокруг котла с варевом. Если у нас было что поесть, мы ели не спеша, просиживая у котла часами. После ужина Георге Нана и Константин Жерка оставались дежурить у пулемета, а мы шли печь кукурузу. Чиоча выдолбил в яме углубление со сводом, чтобы разведенный в нем огонь не был виден со стороны русских. И пока он бродил по полю, собирая в походный мешок хилые початки с редкими сморщенными зернами, мы, нарезали штыками кукурузные стебли, закладывали их в очаг и поджигали, чтобы накалить его стенки. Потом выгребали жар и золу и забрасывали внутрь початки. Один из бойцов старшего призыва, Пынзару, мой односельчанин, поворачивал початки шомполом, пока они не подрумянивались. Готовые он выбрасывал на край ямы. Мы хватали руками горячие початки и, сдув с них пепел, жадно ели. Часть початков Пынзару откладывал в каску для дежуривших у пулемета.

Набив животы печеной кукурузой, мы запивали ее водой и посылали Чиочу к колодцу — снова наполнить фляги. Пынзару отправлялся с каской еще теплых початков к пулеметчикам. На поле оставались только я и Александру Кэлин, маленький чернявый солдатик, уроженец области Бэрэган, молчаливый и застенчивый, как девушка. Кэлин был самым младшим в нашем отделении: здесь, на фронте в Молдавии, получил он боевое крещение. Его приводили в ужас жестокости войны и томила любовь, в которой он так и не успел признаться. Я всегда старался держать его возле себя и оберегал, насколько было возможно.

Мы лежали, растянувшись среди кукурузы, устремив глаза на звезды и напряженно вслушиваясь в безмолвие ночи. Нас отделяли от русских только тьма и тишина. Изредка затишье нарушалось пулеметной очередью или орудийными выстрелами со стороны немцев. Выстрелы оставались без ответа. Очевидно, немцы стреляли вслепую, чтобы подбодрить себя. Мы ждали, пока они успокоятся. Затихал и медный шелест кукурузы. Снова водворялась тишина. Тогда я подползал к Александру Кэлину, у которого был чудесный голос, и просил шепотом:

— Спой что-нибудь, Сандуле.

Сандуле не заставлял себя долго просить. Он закидывал руки за голову и начинал петь. Он пел про любовь и печаль; его голос звучал трепетно и нежно, так что слезы готовы были брызнуть из глаз. Я слушал его пение, чуть внятное, как дыхание земли, словно рожденное тишиной этой ночи. Песнь незаметно нарастала, крепла, но лишь настолько, чтобы не выйти за пределы нескольких шагов. Она звенела, тревожная, печальная, как стон, вырвавшийся из глубины страдающей, тоскующей души. Я никогда ни о чем не спрашивал Сандуле. Его пение было красноречивее слов.

Снова все мы на кукурузном поле — нас собрала песнь Александру. Вернулся Чиоча с флягами, наполненными водой. Вместе с Пынзару пришел и капрал Нана, оставив возле пулемета одного Жерку. Они также растянулись на земле рядом с нами, задумчиво глядя на далекие звезды. Все мы были сыты войной по горло, тоска по дому, по своим железными клещами сжимала сердце. Песня смолкла.

— Будь проклята война! — прошипел Нана сквозь стиснутые зубы. — И когда только она кончится!

Мы молчим, думая о том, что давно терзало каждого. Таинственность ночного кукурузного поля, напоминавшего нам о мирном труде, углубляла наши раздумья. Изредка со стороны немцев ночную тьму прорезали огненные точки трассирующих пуль или вспышки ракет. Только эти летающие искры напоминали нам, что мы на фронте. На нашем участке уже много недель царила могильная тишина. Но нам все время чудилось, что эта тишина вот-вот взорвется, и мы с минуты на минуту ждали конца. В обстановке, сложившейся на фронте в августе 1944 года, чувствовалось что-то гнетущее, таилась скрытая угроза. Но в этой угрозе нам чудилось избавление.

Очарование песни скоро рассеивалось, и мы все лежали, мучительно стараясь найти ответ на вопрос, который каждый вечер задавал, нам Нана: «К чему нам эта война?»

Нана был вспыльчив, легко выходил из себя, и слова его хлестали нас, как бичи. Он приподнимался на одно колено и, заглядывая в глаза каждому, допытывался — как будто мы были в этом виноваты, — почему мы еще воюем. Никто не отвечал, мы боялись ему ответить. Но его вопрос глубоко западал в душу. Если в начале войны никто из нас и подумать не мог 0 чем-нибудь подобном, то сейчас мы боялись только одного — как бы нас не подслушали; Поэтому я тянул Нану за рукав и выходил с ним на край поля.

— Ты понимаешь, Нана, что ты говоришь?

Он сразу обмякал, становился беспомощным и, заливаясь слезами, начинал шептать в отчаянии:

— Я не могу больше, Ситаруле! Не могу!

Обхватив голову руками, он сжимал ладонями виски и стонал долго, глухо, мучительно.

* * *

В одну из таких ночей, когда Нана яростнее, чем когда-либо, выкрикивал свои вопросы и проклятия, я схватил его за руку и вытолкал из кукурузы. Мне казалось, что на него действует духота и настороженная, напривычная для фронта тишина. Я направился с ним по траншее, которая вела к ложбине, где находился наш сторожевой пост. Мы увидели Жерку, лежащего позади пулемета.

— Вот, полюбуйся! — шепнул мне Нана, еще не остывший от ярости. — Верит, что выполняет свой долг, и будет стрелять, не разбирая…

Жерка, услышав шорох, схватился за пистолет и, повернувшись к нам, стал пристально всматриваться в темноту. Я намеренно кашлянул, чтобы его успокоить, и мы переползли к нему в окоп.

— Что слышно, Жерка? — спросил я. — Как дела?



Поделиться книгой:

На главную
Назад