Опять наступила тревожная, давящая тишина. Когда тетя Лина собралась домой, было уже совсем темно: она смиренно помолилась перед иконой, прося бога сжалиться над моим отцом, и ушла. Вскоре я заснул под тяжелые, глубокие вздохи мамы, которая больше не могла сдерживаться и разрыдалась…
Когда утром я проснулся, мамы уже не было дома. Никулае, как всегда, сидел на окне и хныкал. Я вылез из-под одеяла и стал искать у изголовья завернутую в полотенце мамалыгу. Она была еще теплой. Значит, мама ушла совсем недавно. Я отломил кусочек, дал его Никулае, а оставшуюся часть засунул в свой школьный ранец. Потом запер дом, привязал к столбу завалинки собаку, и мы вместе с Никулае вышли со двора. Но едва мы успели дойти до поля, как Никулае захныкал:
— Разве мы не пойдем к Рябой за мирабелью?
— Не пойдем, Никэ. Ну ее к дьяволу! — ответил я, будто мирабель была мне противна. — Лучше пойдем в поле, может быть, там найдем виноград.
— А что, разве он уже созрел? — оживился Никулае, и личико его радостно засияло.
— Я знаю один виноградник, где уже есть созревшие грозди! — солгал я ему.
Так мы и пошли в поле искать отца…
Все утро мы бродили по пыльным дорогам, пробирались через кукурузные заросли и виноградники, ходили по пустынному жнивью, заросшему осотом и ежевикой. Никулае устал и начал плакать. Всякий раз, когда я видел, что он теряет терпение, я брал его за руку и, хотел он того или нет, тащил за собой. К полудню, страшно усталые, мы сели в тени под развесистым деревом. Я отщипнул, маленький кусочек мамалыги, которую берег для отца, и дал Никулае. Пока Никулае ел, я продолжал искать отца в близлежащей кукурузе. Мне казалось, что я вот-вот увижу его где-нибудь на краю поля.
«Эх, отец, отец, если бы ты знал, что мы здесь, рядом с тобой!» И вдруг я подумал: «Смогу ли я узнать его после стольких лет разлуки?» Какое-то непонятное чувство подсказывало мне, что я узнал бы его и спустя десять лет даже среди тысячи людей, и эта мысль побудила меня продолжить поиски. Между тем маленький Никулае, поев мамалыги, заснул, растянувшись тут же, на земле. Я решил подождать, пока он проснется.
Наконец мы вышли в поле. Но и там нам не повезло: мы встретили группу ребят; они пасли овец. Это были сынки богачей: Боблете, Тукалиу, Мэдэраке. Они испуганно выскочили из кукурузы, за ними кинулись овцы. Когда же ребята подбежали к нам, один из них крикнул:
— Чего испугались? Никого же там не было! Просто ветер подул, вот кукуруза и зашуршала!
— Был, говорю тебе, был! — настаивал другой. Лицо его было белое как мел. Он, видно, очень испугался. — Своими глазами видел!
Овцы сгрудились в тени под деревом, мы же отошли немного в сторону. Один парень из семьи Тукалиу (он был всего на год старше меня) бросился ко мне и толкнул меня в грудь.
— А вы-то что тут стережете? А? Может, с отцом задумали встретиться? — закричал он.
— А тебе какое дело до моего отца? — в гневе воскликнул я, схватив его за руку. — Мой отец на фронте, четыре года воюет, а вот твой сидит дома из-за того, что три погона [2] свеклой засадил.
— Ха-ха-ха… — засмеялся он. — На фронте! Ну-ка скажи им, Мэдэраке, что тебе говорили ребята из Кэтины!
Мэдэраке сказал, что два дня назад в окрестностях соседнего села Кэтина видели дезертира. Его встретили под вечер ребята, гнавшие в село овец… Увидев его, они прямо застыли на месте, даже пикнуть не посмели. Он остановил овей, отвязал от пояса котелок, надоил в него молока и медленно, не отрываясь от котелка, выпил. Затем надоил еще раз, также размеренно выпил, а надоив в третий раз, скрылся в кукурузном поле, из которого вышел… Мэдэраке говорил, что в нем нельзя было узнать человека, так сильно он оброс.
— Слышал, а? — набросился на меня Тукалиу.
— Откуда ты знаешь, что это мой отец? — выкрикнул я.
— Люди говорят…
— А иди ты со своими людьми, — огрызнулся я и, взяв за руку Никулае, пошел прочь.
В надежде встретить отца мы до самого позднего вечера бродили по кукурузе вокруг развесистого дерева, вздрагивая при каждом порыве ветра. Одной рукой я держал под мышкой ранец с холодной мамалыгой, другой сжимал потную от усталости ручонку Никулае.
Домой мы вернулись лишь к ночи. Никулае плакал. Мы очень устали, ноги были расцарапаны жнивьем и колючками ежевики. Я боялся встретить дома мать. Она обязательно стала бы расспрашивать меня, где мы были, а мне не хотелось признаваться, что я слышал ее разговор с тетей Линой. Но мама домой еще не приходила. Едва я отпер дверь и вошел в сени, как сразу же увидел на стене отсвечивающий серебром серп матери. Мне стало ясно, что мама в этот день не ходила жать к Франгополу: она, как и мы, пошла в поле искать отца…
Когда мать вернулась домой, мы уже спали. Но я проснулся, услышав, как она ложится в постель. Мама несколько раз тяжело вздохнула, обхватив голову обеими руками, потом, приподнявшись на локте, ласково погладила нас по голове. Затем она снова легла и, казалось, заснула. А у меня почти совсем пропал сон. В этот вечер луна поднялась рано, яркий свет ее падал прямо в окно нашей комнаты. Я опять вспомнил об отце и посмотрел на его фотографию, видневшуюся в серебряных лучах луны. Широко раскрыв глаза, я смотрел на фотографию. Потом я заметил, что и мама смотрит на нее.
Через некоторое время, когда сон вот-вот готов был овладеть мной, я, как и в прошлую ночь, услышал легкое шарканье ног у нашего дома. Послышался тихий стук в окно. Мама вздрогнула, посмотрела в окно и поднялась. Потом она рукой сделала кому-то снаружи знак войти.
Это опять была тетя Лина. Войдя в комнату, она подозрительно осмотрелась, потом робко присела на край кровати рядом с мамой. В темноте я видел лишь ее спину и залитое лунным светом лицо мамы. Я считал, что наша мама и сейчас еще красива и что она была самой красивой девушкой на селе, когда на ней женился отец. Но в этот момент она мне казалась такой красивой, как никогда. Мама приподнялась на локте, и ее распущенные волосы рассыпались по спине и по плечам, словно поток воды. Чуть удлиненное белое лицо при лунном свете было еще белее. Лишь нахмуренные брови выдавали ее озабоченность, а слабый блеск глаз говорил о той ненависти, которая затаилась в ее душе. Мама вопросительно взглянула на тетю Лину; та казалась еще более перепуганной, чем в прошлую ночь. Тетя Лина сунула руку за пазуху и вытащила оттуда небольшой ножичек с деревянной ручкой в виде маленькой рыбки. Он блестел, как осколок зеркала.
— Флоаре, — услышал я взволнованный шепот тети Лины. — Узнаёшь?
Мама дрожащей рукой взяла ножик и стала внимательно рассматривать его, повернувшись к освещенному луной окну. Потом, продолжая держать ножик в руке, она посмотрела на тетю Лину и упавшим голосом произнесла:
— Его!
— И я думаю, что это ножик Кристаке! — пролепетала тетя Лина.
— Откуда он у тебя? — с внезапной горячностью нетерпеливо спросила мама.
— Я его нашла в нашем шалаше, что стоит на холме.
Мама поспешно встала с постели и присела на край кровати рядом с тетей Линой, не выпуская ножичек из руки.
Тетя Лина я мать стали шептаться еще тише, так, что мне пришлось приложить немало труда, чтобы понять, о чем они говорят.
— Знаешь, в прошлом году у нас там была бахча, вот мы и сделали для от на шалаш из камыша. Он и по сей день стоит там, может быть, в будущем году пригодится… Сегодня на рассвете мы были там. Подъехали к нему на телеге — мы хотели спрятать в нем бочонок с водой и еду… Первым соскочил с телеги отец. Он сразу же увидел перед шалашом свежие следы костра — черные, еще тлеющие головешки. Вокруг было разбросано несколько зеленых сердцевин от початков кукурузы… Отец, потрогал пепел и проворчал: «Черт возьми, только что ушел… еще теплый!» Мне, — продолжала тетя Лина, еще больше воодушевляясь, — вдруг пришло в голову, что это был Кристаке! Думаю, он знает это место, вот и ночевал здесь, да и кукурузу, конечно, ел он… Я спрыгнула с телеги, взяла бочонок с водой и первая вошла в шалаш. Внутри на полу лежало несколько развязанных снопов. На них, видно, он спал: на соломе след остался. Я поставила бочонок на землю и вдруг почувствовала под ногой холодок железа. Роюсь в соломе… и что же ты думаешь? Нахожу вот этот ножичек! Как только я увидела его, сразу же вспомнила, что у Кристаке был точно такой же…
— Он купил его еще до войны на ярмарке в Олтенице, — прервала ее мама так спокойно, что я даже удивился. И тут мне стало ясно: теперь она почти не сомневалась, что дезертир, о котором говорит все село, не кто иной, как наш отец.
Через некоторое время она снова взглянула на тетю Лину и спросила:
— Кто еще видел ножик?
— Никто, — заверила ее тетя Лина. — Как только я нашла его, сразу же спрятала. Отец вошел в шалаш и нахмурился, увидев, что кто-то ночевал здесь и смял снопы.
Но потом пробормотал: «Бедняга! Видно, какой-нибудь беглый человек».
— У меня, — продолжала тетя Лина, — даже поджилки затряслись. И до тех пор, пока мы не принялись за работу, я никак не могла успокоиться. Весь день ждала, что вот-вот увижу высокого сильного Кристаке, медленно, тяжелыми шагами выходящего из кукурузы… Вот какие дела! — вздохнула под конец тетя Лина.
Мама задумалась: Она больше не плакала, как это было в предыдущую ночь. Видно, тогда ее беспокоила неопределенность; теперь же она была почти уверена, что дезертиром, о котором говорит все село, был отец. Она сидела не двигаясь, устремив взгляд в землю, казалось, даже не дышала. Временами мама подносила ножичек к свету и внимательно смотрела на него. Потом она поднялась с кровати, сунула ножик за пазуху и начала одеваться.
— Что ты хочешь делать? — с подозрением спросила ее тетя Лина.
Мама не ответила ей, словно не расслышала вопроса.
В доме была кое-какая старая одежда отца, которая, с тех пор как он ушел, так и висела на гвозде за дверью. Мама сняла ее и стала надевать. На старое ситцевое платье она натянула сначала брюки, потом — мятый пиджак с разорванными отворотами. Собрав волосы в пучок, она надела старую истрепанную шляпу, которую когда-то носил отец. Эту шляпу мы с Никулае нередко гоняли по полу вместо мяча.
— Лина, — сказала мама, похожая теперь на худенького стройного, со светлым, как перламутр, чуть осунувшимся лицом юношу. — Возьми у своих лошадь и выведи ее на дорогу, что ведет к вашему полю.
— Флоаре, — испуганно подскочила тетя Лина. — Что ты задумала?
— Я поеду туда, в шалаш, — спокойно ответила мама. — Может быть, он придет и этой ночью!
Тетю Лину начало буквально трясти от страха; мама взяла ее за руку, и они вместе пошли к выходу. На пороге мама остановилась я, положив руку на дверной засов, сказала:
— Лина, ты потом вернись сюда и ляг с ними, а то, чего доброго, проснутся ночью и испугаются!
Я не выдержал и заплакал.
— Не испугаемся, мам, — проговорил я, — иди!
На какое-то мгновение мать от неожиданности словно окаменела и стояла не шевелясь, все еще держась рукой за засов. Потом подошла к кровати и, увидев, что я вылез из-под одеяла и стою на коленках, крепко, с глубоким вздохом обняла меня. Я почувствовал знакомый запах пота от отцовской одежды и опять заплакал. Мать ласково погладила меня по плечам, и я понемногу успокоился.
— Ты все слышал, Петре? — спросила она.
— Все, мам! — ответил я.
Некоторое время мама стояла молча, задумавшись. Я знал, что она женщина решительная, сильная, и поэтому не сомневался, что она не отступит от задуманного.
— Петре, ты теперь уже большой мальчик… — прошептала она. — Ты никому ничего не скажешь?
— Не скажу, мама! — обещал я.
Мама крепко и необычно горячо обняла меня и вышла из комнаты вместе с тетей Линой.
Когда на рассвете я проснулся, место мамы на кровати было пусто. Однако на гвоздике за дверью, как и раньше, висела одежда отца, словно к ней никто и не притрагивался. Серп также по-прежнему висел на своем месте. Значит, мама опять не пошла на жатву. В изголовье постели я нашел, как обычно, завернутую в полотенце теплую мамалыгу.
В этот день мы никуда со двора не уходили и все время сидели у завалинки или играли с собакой. Я старался развлечь Никулае, чтобы он позабыл о мирабели Рябой. К обеду к нам во двор приехал Голя, управляющий помещика. Прямо верхом он подъехал к самой терраске.
— Эй, где твоя мать? — спросил он меня, натягивая поводья и щелкая в воздухе хлыстом. Нетерпеливо бившая копытами о землю лошадь была готова вот-вот подняться на терраску.
— Где ж ей быть? В поместье на жатве! — солгал я.
— Эй, чертенок, вот я сейчас задам тебе жатву! — пригрозил он мне хлыстом. — Отвечай, где она? — грубо прикрикнул Голя.
— Ну если не на жатве, — упорствовал я, — так, может быть, она, как помещики, на курорте?
Послышался резкий свист хлыста. Закрыв глаза, я почувствовал на груди и лице огненные удары бича. Никулае он не задел, так как тот был меньше ростом, а Голя не счел нужным нагнуться. Управляющий повернул лошадь и, разозленный, крикнул:
— С малолетства растете бунтарями!.. Хорошо же… мать твоя ни одного зернышка не получит.
Я вошел в дом и лег на кровать, уткнувшись горящим от удара хлыста лицом в подушку. Мне не хотелось, чтобы Никулае видел, как я плачу… Через некоторое время во дворе послышался голос Рябой. Она пришла с миской, полной мирабели, которую осторожно высыпала в подол рубашки Никулае. Я тоже вышел во двор.
— Чего же это вы не пришли за мирабелью? — пожурила она меня.
— Мы уходили, тетя Иоанэ.
Она пристально посмотрела на меня и с плохо скрываемым любопытством спросила:
— А кто это тебя так разукрасил?
Я быстро поднес руку к лицу, на котором еще горел след от удара хлыста управляющего.
— Никто, это меня Никулае нечаянно веткой ударил! — ответил я.
Собираясь уходить, Рябая отвела меня в сторону и шепнула:
— Петре, сегодня я хлеб пеку. Так что вечерком жди меня у колодца, я принесу тебе немножко!
Мама сказала, чтоб мы не ходили к Рябой за мирабелью. Но как быть, если она предлагает нам хлеб? Кто же откажется от хлеба? Разве лишь тот, у кого он есть, а у нас его не было! И я решил, что за хлебом пойти можно.
После полудня я все время стоял за забором и внимательно следил за всем происходящим во дворе у Боблете. Мне пришлось простоять до самых сумерек. Я уже было потерял всякую надежду, однако в этот момент до меня донесся ароматный запах печеного хлеба, который заполнил всю нашу окраину села. Я оставил Никулае дома, а сам побежал что было духу к колодцу.
Стемнело, а Рябая все еще не приходила. Время от времени я чувствовал во рту вкус хлебного мякиша, при мысли о котором у меня текли слюнки. Вдруг я заметил в темноте чей-то силуэт. Я узнал Рябую по походке: она шла медленно, вперевалку, как утка. Рябая несла в одной руке ведро, а в другой, спрятанной под передником, очевидно, был хлеб. За Рябой тащился самый младший из детей пастуха Мэнэилэ.
— Петре, это ты? — спросила Рябая, увидев меня у колодца.
— Да, тетя Иоанэ! — тихонько ответил я и с сильно бьющимся сердцем подошел к ней.
Рябая поставила ведро на землю, вынула из-под фартука большой белый каравай, от которого еще шел пар, и осторожно положила его на сруб колодца. От хлеба исходил такой аромат, что у меня закружилась голова. Чтобы не упасть, я прислонился к плетню, окружавшему колодец, и стал ждать. Медленными движениями, как будто она совершала какое-то таинство, Рябая стала опускать ведро в колодец, а затем осторожно поднимать его. После этого она взяла каравай, повернулась лицом к (востоку и начала молиться. Молились и мы, не отрывая при этом глаз от хлеба. Потом Рябая разломила каравай на две части. Хлеб был мягкий, как губка, и белый, как молоко. Рябая подошла к нам с двумя кускам «и протянула их сразу обоим. Сынишка Мэнэилэ еще смог кое-как пролепетать: «Спасибо». Я же, схватив свой кусок, опрометью бросился бежать домой.
Лишь перед самой дверью я остановился, удивившись, что в доме горит свет. Мама и Никулае забились в угол, возле них стоял жандарм; три других жандарма обыскивали дом, рылись в вещах, сердито швыряя их на пол. Я тихонечко проскользнул между жандармами и прижался к матери.
— Мам, — прошептал я, показывая ей хлеб, — Рябая нам дала свежего хлеба!
Но мама оттолкнула меня в сторону и бросилась к одному из жандармов, который стволом винтовки срывал со стены икону и полотенца. Охранявший маму жандарм остановил ее; тогда я бросился к другому жандарму, который в это время схватил за угол фотографию отца и хотел сорвать ее.
— Оставь карточку! — крикнула мать.
Я, рыдая, повис на руке жандарма; заплакал и Никулае. Однако жандарм отбросил меня к стене, да так, что у меня посыпались искры из глаз, а сам снова схватил карточку отца и с ненавистью разорвал ее на куски.
— Собаки! — простонала мать, — Собаки! Вы здесь жиреете, словно свиньи, в то время как другие гибнут на фронте!
Жандармы сразу же набросились на маму, и один из них сильно ударил ее по лицу… Но вдруг они остановились, увидев, что во дворе собрались наши соседи. Крестьяне стали ругать жандармов, стучать кулаками в окна и двери. Громче всех раздавался голос тети Лины, ругавшей жандармов самыми последними словами. Услышав крики, жандармы утихомирились и направились к двери. А тот, который стоял около матери, взял ее за подбородок и резко повернул к себе.
— Значит, ничего не знаешь? — процедил он сквозь зубы.
— Не знаю! — коротко бросила мать.
Жандарм нахмурился и, сверкнув злыми глазами, угрожающе прошипел:
— Ладно, потом узнаешь!
После этого жандармы вышли один за другим из комнаты под улюлюканье и свист стоявших во дворе людей. К нам в дом зашла лишь одна тетя Лина, и только теперь, увидев ее, мама зарыдала. Тетя Лина прежде всего потушила лампу, чтобы не тратить зря керосин, потом стала успокаивать маму. Мало-помалу люди, стоявшие во дворе, начали расходиться по домам, проклиная жандармов и бесконечную войну.
Наступила ночь. В окно опять светила луна, озаряя серебристым светом стены, икону, разорванную фотокарточку отца на полу. Вещи, сваленные посреди дома в кучу, тоже, казалось, были сделаны из серебра. Напрасно я пытался заснуть. Лицо от удара хлыста Голи страшно горело, к тому же по нему ударил еще жандарм. Мама собирала вещи и ставила их на прежнее место: ведь утром ей надо было идти на жатву к Франгополу. Я сказал ей, что ее разыскивал Голя, что он угрожал, будто не даст нам ни зернышка. Это ее взволновало даже больше, чем приход жандармов.
Не смыкая глаз, я лежал под одеялом, прислушиваясь к размеренному дыханию Никулае и следя за каждым движением мамы. Вдруг я услышал чьи-то шаги под окном и вслед за этим тихий стук. Мама поднялась, держа в руке какие-то лохмотья, и повернулась к окну.
— Ах! — вскрикнула вдруг она и застыла, прижав одну руку к губам, а другой все еще держа поднятые с полу лохмотья.