Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Искатель. 1976. Выпуск №2 - Дмитрий Александрович Биленкин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Это Филипп Ауреол Теофраст Парацельс. Великий врач, химик, мыслитель. И мученик. Он реформировал тысячелетние представления о медицине…

Мы помолчали, но я рассчитал правильно: тонкая пленка лыжинского бесстрастия прорвалась под натиском бушевавших в нем страстей. Первая струйка — один вопрос:

— Почему вы меня спрашивали о метапроптизоле?

— Потому что меня интересует, мог ли его получить у себя в лаборатории Панафидин?

— Нет! — сипло крикнул Лыжин. — Нет!

— Почему вы так думаете? — быстро наклонился я к нему.

— Потому что метапроптизол получил я! Я! Я! И я смогу это доказать! Этот препарат синтезирован мною! И ни у кого, кроме меня, его нет! И быть не может!

Мы вышли на лестницу. Туго щелкнул замок на двери, дробно цокали, жестким эхом перекатывались наши шаги по каменным ступеням в пустой стоялой тишине темного подъезда, прогремели каблуки на асфальте глубокого колодца двора. На лавочке уже не видно было ребят с гитарами, погас свет почти во всех окнах. Мокрый ветер со свистом носился в переулке, фонари роняли на мостовую светлые нефтяные пятна. Из-за угла вынырнуло такси. Лыжин сказал шоферу;

— На Преображенку, — достал свою мятую красную пачку «Примы», ломая спички, закурил, потом съежился в углу машины и затих. С шипением и шорохом мчался автомобиль через спящий город, мелькали за окнами огни, яростно вспыхивали, меняя мгновенно цвет и обличье, светофоры на перекрестках, навстречу ехали с тяжелым гулом машины-поливалки, неся перед собой усы серой вспененной воды. Лыжин высунул голову из воротника, словно из норки выполз, сказал глуховато:

— Нас всех губит заброшенность и озабоченность. — И снова затих в углу, и мне было непонятно, спит он или бодрствует. И даже сигарета «Прима» больше не дымилась, и не было слышно ее сухого потрескивания во время затяжек.

О чем думает сейчас Лыжин? Почему так волнует его идея Страха? Может быть, это преодоленный кошмар борьбы со своим вторым «я» — слабым, трусливым, беспомощным? Не мог же его так взволновать Огромный Страх Панафидина? Или мог? Ведь и страхи и тревоги у таких разных людей должны быть тоже совсем разные. Или все люди, самые разные, страшатся одного и того же? А чего именно мы все, люди, страшимся? В чем гнездится и как проникает в нас микроб Страха?

Боль. Первой нас пугает, наверное, все-таки боль. Из этого семени, безнадежно давно скрывшегося в омуте нашего младенчества, вырастают липкие щупальца страха.

Как в плаценте, зреет семя страха — в темноте, одиночестве и неопределенности. И постепенно, исподволь наливается страх матерой силой, окаянной злостью, делающей нас незащищенно-слабыми, открытыми для удара, бессильными перед опасностью. Не преодоленный вовремя, страх растет вместе с нами из голубой страны детства и от предчувствия глубины вод заставляет сжиматься сердце, расширяет зрачки от бешеных сполохов пожара, судорогой сводит ноги на пороге парашютной вышки.

Пугают волки из сказки и живые крысы. Сдвинутые брови учителя и его карандаш, ползущий по классному журналу в поисках твоей фамилии, когда не выучен урок. Исчезает в прошлом классный журнал, но остаются сдвинутые брови и желваки на щеках начальства… Милый друг Лыжин! Сколь многого еще боятся люди!

Драчливых ребят во дворе, а потом хулиганов на улице… Насмешки соседской девчонки, которые потом перерастут в боязнь, всегдашний страх перед женщиной…

Пугают болезни, неудачи, неприятности на службе, страшит хамство швейцаров и дерзость таксистов, сивушная потная вонь насильника и светлый талант ученого коллеги-соперника, ужасает мысль о смерти, стараешься не думать о старости и бессилии, прошибает холодный пот от ночных телефонных звонков и телеграмм на рассвете…

Темнота вокруг была непрочна и зыбка. А площадка перед воротами больницы освещалась пронзительным прожекторным светом…

Сонная сердитая вахтерша мельком взглянула на Лыжина и долго читала мое удостоверение, потом ключом отперла вторую, внутреннюю, дверь, пропустила нас во двор, недовольно буркнула вслед:

— Ишь неймется, носит их среди ночи, работничков…

Мы прошли по длинной аллее, и деревья над головой все время картонно-шершаво шелестели поредевшей листвой, обогнули темный лечебный корпус с редкими желтыми лужицами света в дежурках, миновали хоздвор и остановились у дверей, одноэтажного маленького домика. Лыжин звенел связкой ключей, не попадая в темноте в скважину, потом замок заскрипел, Лыжин шагнул в темную прихожую, щелкнул выключателем, сказал:

— Заходите…

В низком помещении со сводчатым потолком было сумрачно и холодно. У окна стояли два обшарпанных письменных стола, в углу старый неуклюжий сейф, вдоль стен надежно слажен длинный верстак. На нем стояли три собранных прибора — на таких в лаборатории Панафидина проводили реакцию Гриньяра. На рабочем столе посреди комнаты — металлический ящик с выходящими из него патрубками, какие-то приспособления, машины, приборы.

— Вот здесь мы синтезировали метапроптизол, — сказал Лыжин, и в голосе его не было ни гордости, ни радости, ни волнения. Только усталость и горечь.

Я ходил по тесной лаборатории, Лыжин уселся на складной алюминиевый стул — к ножке была привязана инвентарная бирка, зябко дул в ладони.

— А почему Панафидин так и не смог провести синтез? — спросил я.

— У него идея неправильная, — коротко ответил Лыжин, завороженно глядя перед собой в одну точку. Что видел он сейчас перед собой? Какие миры обращались в этот миг перед его взором? Дорого дал бы я сейчас, чтобы знать это.

— А в чем неправильность идеи? — настойчиво расспрашивал я и никак не мог забыть огромную прекрасную лабораторию Панафидина, сосредоточенных ученых у приборов, элегантную опрятность кабинета и спортивную сумку «Адидас» в углу. «Где сегодня играем — на «Шахтере» или на «Науке»?»

— Я тогда неправильно понимал механизм этого процесса, — сказал Лыжин.

— Вы? — не понял я.

— Ну конечно, — досадливо поморщился Лыжин. — Они ведь варьируют в различных аспектах предложенную мною четыре года назад методику. А она неправильная — я это сам только с полгода как понял.

— А в чем же ошибка?

Лыжин с сомнением посмотрел на меня, смогу ли я понять объяснение, пожал плечами:

— Пожалуйста, я попробую объяснить, коли вам это интересно. Что будет непонятно — переспрашивайте…

Он, видимо, немного отвлекся от своих невеселых мыслей, уселся на стуле поудобнее, закурил и сказал:

— Процесс получения метапроптизола состоит из четырех стадий — трех подготовительных и четвертой, в которой мы получаем и одновременно закрепляем продукт синтеза. Первые три стадии мы освоили давно, но выделить хоть одну молекулу метапроптизола не удавалось — ни тогда, когда мы работали вместе, ни после того, как расстались. В этой работе существует такая последовательность, — Лыжин встал и подошел к верстаку с приборами, показал на группу связанных стеклянными трубками колб. — Берем какой-либо амин, ну, например, анилин, и нитрозируем его. Но нам необходим в молекуле вместо атомов кислорода водород, и тогда мы помещаем в автоклав нитрозу и катализатор из иридиевопалладиевой смеси — этот процесс называется гидрированием. У Панафидина гидрирование очень долго не получалось, потому что он применял в качестве катализатора никель Реннея, и реакция шла очень грубо. Потом он догадался — это была его идея использовать иридий. Таким образом мы получаем гидразин. Затем третья стадия — обрабатываем гидразин диметилкетоном и получаем гидрозон. Вот на этом все наши успехи и кончались…

Я с удовольствием смотрел на Лыжина: погрузившись в свою сферу, он начисто забыл о мучащих его проблемах и комплексах, исчезла неуверенность и заискивающая робость, волнение смыло тусклый налет с взгляда, он легко и быстро переходил от стола к столу, твердо жестикулировал, показывая на различные приборы, голос его потерял глухость и вялость, а сам Лыжин был смел, быстр и окрылен в этот прекрасный миг горения души.

— Представьте себе осьминога — это миллиардократная пространственная модель молекулы гидрозона, где голова является азотно-водородным ядром и от нее отходят щупальца, в которые нам надо подсунуть сложные радикалы — тиазиновые, тиазольные, гидрокеильные, аминогруппы и прочее. И когда каждое щупальце накрепко захватит свою добычу, надо все это вместе на всегда закрепить — тогда молекула метапроптизола готова.

— И вы это представляли себе с самого начала? — спросил я.

— Конечно! — воскликнул Лыжин. — Но тут-то мы и столкнулись с почти неразрешимой задачей: каждая из радикальных групп соединяется со своим щупальцем гидрозона при условиях, которые исключают возможность для другой пары: радикал — двойная связь гидрозона. Понимаете? Тиазольное соединение возникает при высоких температурах, а связи аминогруппы при них разваливаются. Вам это понятно?

— Да, это нечто вроде задачи о козле, волке и капусте, которых надо перевезти с одного берега на другой.

— Верно, но только у меня еще был браконьер-охотник, который обязательно хотел застрелить волка, пижон, намеревающийся содрать с козы шкуру на дубленку, гусеница-капустница и масса других взаимоисключающих персонажей. Вначале я верил, что мне их удастся какими-то очень хитрыми комбинациями перевезти поодиночке. А Панафидин, как мне кажется, верит в это до сих пор. И я допускаю, что теоретически это возможно: методики эпизодных реакций у него отточены блестяще. Я даже думаю, что он метапроптизол уже не раз получал…

— То есть как это? — Я приподнялся от удивления со стула.

— Да, да, это возможно, хотя он и сам не знает об этом. Все эти радикальные группы в течение доли секунды могут существовать вместе в связи с гидрозоном, но по кинетическим законам через мгновенье происходит перегруппировка атомов в молекуле, и вещество разваливается…

— Ну а закрепить в этот миг молекулу невозможно? Остановить, так сказать, мгновенье?..

— Не знаю, это очень сложный процесс. Может быть, и возможно, но это направление, сама идея бесперспективны в принципе. — Почему?

— Потому что мы заняты не просто синтезом, а созданием вещи чисто прикладной — лекарства, а для его получения необходима промышленность. И повторить на крупном производстве такую чистоту эксперимента невозможно. Я пришел к этому вы воду после пяти лет безуспешных поисков. И новая моя идея перечеркивала прежний принцип получения транквилизатора — я просто выбросил лодку, на которой должен был возить своих пассажиров с берега на берег.

— Ну а как — не вплавь же им добираться? — усмехнулся я.

— Нет. Я построил для них пароход. Или баржу. Или очень большую лодку. Во всяком случае, такую, что они смогли без помехи влезть в нее все. — И он показал рукой на железный ящик с патрубками, стоявший посреди комнаты на столе. — Над этой штукой я год ломал голову и год ее строил и отлаживал. Это реакторный шкаф с шестью камерами, и в каждой идет своя реакция в точно выверенных условиях — освещенность, температура, давление, катализаторы. Время течения реакций разное, поэтому они электронными часами запускаются в разное время с таким расчетом, чтобы закончились одновременно. Шесть полупродуктов выбрасываются в смесительную камеру, и автоматически включается смонтированный неодимовый лазер. — Лыжин показал на какой-то странный прибор, похожий на очень сложный аллоскоп. — Молекула метапроптизола не успевает перегруппироваться и фиксируется. Вот и все…

Он вздохнул тяжело, сел на стул и сразу постарел на много лет. В комнате стало очень тихо, было слышно лишь, как ветер завывает в щели у форточки.

— Владимир Константинович, подумайте, кто, кроме вас, имеет доступ к нему?

— Никто, — покачал Лыжин головой. — Со мной работает старший лаборант Александрова, но она очень хорошая девочка, да и ключей от сейфа у нее нет.

Лыжин встал, подошел к сейфу, отпер стальную дверцу и достал маленькую колбочку с притертой пробкой. В колбе пересыпался мельчайший порошок, похожий на питьевую соду.

— Это и есть метапроптизол? — спросил я.

— Да, — кивнул Лыжин и горько засмеялся: — Лекарство против страха.

Мы долго молчали, потом я сказал:

— Владимир Константинович, мне нужно составить акт о временном изъятии у вас этого препарата.

— Вы не имеете права, — как-то неуверенно, слабо ответил Лыжин. — А впрочем, делайте что хотите, ну вас всех к черту, вы мне все ужасно надоели. Устал я, устал, ужасно, чертовски устал, устал я от вас от всех…

— Не сердитесь, Владимир Константинович. И не волнуйтесь. Мне нужен препарат для экспертизы, через несколько дней он будет вам возвращен…

— Отстаньте вы все от меня! Не нужен мне он больше! Я вам — всем вам — отдал его навсегда! В лабораторном журнале все написано! Через год его можно будет сделать хоть тонну! А я хочу отдохнуть! Я устал, вы понимаете человеческий язык — устал, спать хочу! Идите, оставьте меня в покое!

— Владимир Константинович, я вас подвезу домой.

— Не надо, не надо, не надо. Я побуду до утра здесь, оставьте меня только в покое!

ГЛАВА 11

Пробуждение прервало полет, и земля стала приближаться стремительно, отчетливо затемнели на сверкающем насте нарезанные лыжами борозды, и оттого, что бесплотное тело, мгновенье назад еще свободно парившее, вдруг приобрело вес, ранимую, не защищенную от высоты и боли массу, мне стало страшно. Но приземлился я легко, лыжи быстро мчали меня по склону, шипящий шорох снега под полозьями становился все громче, превращаясь в частый прерывистый треск, неистовый, грохочущий.

Грузовик-мусорщик громоздил во дворе на свою плоскую спину помоечные баки — старый мотор его от усилий ревел с завываниями.

А несколько секунд назад еще была тишина, прозрачная голубизна снега я размытый горизонт, к которому я летел на горных лыжах, и полет этот был легок, бесконечен во времени, словно я летел не на лыжах, а на планере, и это нисколько меня не удивляло — что я не падаю, а свободно, по малейшей своей прихоти могу подняться еще выше и отодвинуть еще дальше горизонт, неясно отбитый зеленой бахромой леса, просвеченный необычно мягким синеватым солнцем. И в этом полете было блаженство, абсолютная свобода, полное отсутствие страха, пока не появился во сне лысый седоватый старик с коршунячьим вислым носом и сказал бесцветным голосом Панафидина:

— …полеты и падения во сне — символ ущербности желаний и подавления внутренних порывов…

И тогда земля рванулась стремительно навстречу, и зашуршал, зашумел, загрохотал ранее немой снег — мусорщик уже потащил лебедкой из помойки квадратные серые баки.

Но в вязкой сонной одури, пугающей неразберихе достоверных красочных ощущений сна и зыбкого разочарования яви я еще пытался сообразить: кто же этот старик и где довелось услышать эти слова? И не мог. Хотя знал, чувствовал, помнил — совсем недавно я видел его.

Хотелось накрыться одеялом, уснуть и снова увидеть расплывающийся горизонт, ощутить легкость полета, встретить старика — и все вспомнить. Но будильник над головой взорвался, как граната, и я проснулся окончательно.

И вспомнил старика. На старом полотне, в растрескавшейся раме, затененное, плохо различимое лицо. А зовут его Филипп Ауреол Парацельс.

Кукурузная лепешка солнца висела прямо над окном, и вся комната была залита мягким желтым светом, который в углах густел до голубизны, расслаивался дымными полосами, полными неподвижного блеска застывших в воздухе пылинок.

Еще лежа на постели, я оглядел свою комнату, беззастенчиво просвеченную насквозь утренним сентябрьским солнцем, и с сильным неудовольствием обнаружил, что во многом она похожа на комнату Позднякова. В моем жилье не было, да и не могло быть шикарной изысканности панафидинского дома и отсутствовал одухотворенный творческий хаос комнаты Лыжина, не было теплой уютности квартиры Рамазановой, похожей на тесное, мягкое, хорошо насиженное кресло. Даже плюшевые портьеры и салфетки на полированном столике у Пачкалиной и то показались мне сейчас вполне подходящими. Но ничего похожего у меня не было, а царили здесь, как у бедняги Позднякова, казарменная чистота и дурацкий, никому не нужный порядок. И от этого неожиданного ощущения схожести нашего неустроенного быта стал мне почему-то Поздняков и симпатичнее и ближе.

Вот только не пьет по утрам крепкий кофе Поздняков, а тянет наверняка свою горячую незакрашенную водичку, разбивая при этом длинными желтыми зубами куски сахара на аккуратные половинки и четвертушки, и думает сейчас неспешно и горестно о том, что отсутствие дисциплины и разгильдяйство, которое ему было всегда так противно в людях и на борьбу с которым он положил столько лет, неожиданно состроили с ним злую шутку, заманив в ловушку на стадионе и подговорив выпить бутылку пива из рук неизвестного, вполне симпатичного человека, наверняка не разгильдяя — он-то позаботился купить себе билеты на матч задолго вперед, и вот теперь надо сидеть одному в пустой, совсем чужой квартире, чисто и равнодушно вытертой и вымытой, и нет, кажется, на всем белом свете человека, который грудью встанет на его защиту и докажет, что Поздняков честный человек, не пьяница и не разгильдяй и все случившееся с ним — ужасное несчастье, за которое он уже достаточно претерпел, и нельзя же безвинному человеку нести всю жизнь сокрушительное бремя чужой вины и несмываемого позора…

Я допил кофе и залез в ящик письменного стола — в старом, истертом бумажнике, где я держу свои деньги, осталась всего одна десятка, новенькая, красно-хрусткая, очень красивая, но, к сожалению, совсем одна. А до зарплаты оставалось еще четыре дня, и я пожалел, что время только теоретически можно считать деньгами. Взглянул на часы и увидел, что и со временем у меня, впрочем, тоже не очень свободно.

На улице было прекрасно, час «пик» уже миновал, и я ехал в полупустом троллейбусе. Басовито урчали где-то под ногами моторы, на свободных перегонах троллейбус с завыванием разгонялся, и тогда в машине острее пахло разогретой резиной и пылью. Деревья на бульварах застыли недвижные, и какие-то люди на дорожках собирали граблями огромные шелестящие сугробы желто-красно-коричневых листьев. Хорошо было бы в такой ленивой дреме прокатиться в тихом пустом троллейбусе по всему бульварному кольцу, спуститься к реке и посидеть у холодной серой воды. Но водитель скрипнул дребезжащим репродуктором: «Следующая остановка — «Петровские ворота», хлопнула перед носом складная дверь, и я пошел неспешно в управление.

День у меня начинался вполне канцелярски — мне надо было написать массу всяких бумажек. Благословясь, я начал с запроса в Мосгорсуд, интересуясь, по какому делу проходил Рамазанов, кто были его соучастники и какова их судьба.

Потом сочинил бумагу в Управление исправительно-трудовых учреждений с просьбой сообщить мне, где отбывает Н. С. Обоимов назначенное ему наказание.

В конце написал постановление о проведении судебно-химической экспертизы, достал из сейфа колбочку с метапроптизолом и отправился на шестой этаж, в НТО к Халецкому. Старик мне обрадовался:

— Вас можно поздравить?

— Откуда вы взяли? Ваше утверждение о моем производстве в майоры оказалось несостоятельным.

— Тьфу! — Халецкий рассердился. — Я с вами о серьезном деле говорю, а вы, как всегда, пустомельничаете… Своими шуточками вы меня в конце концов убедите, что это для вас не такой уж пустяковый вопрос.

— Ничего себе пустяковый! У меня до получки десять рублей осталось…

— Пагубное заблуждение, будто с увеличением зарплаты дефицит уменьшается.

Мы с ним еще побалагурили немного, а потом я достал из кармана колбочку и поставил ее на стол с таким важным видом, будто это я придумал и синтезировал чудодейственный препарат.

— Узнаете? — спросил я невинно, словно Халецкий действительно мог припомнить в этом содовом порошке циклопическую молекулу тиазина-гиганта, которую он мне как-то демонстрировал за своим столом.

— Транквилизатор?.. — недоверчиво сказал-спросил Халецкий, и в голосе его было ужасное недоверие, потому что в те дни, что пробежали со времени нашей последней встречи, он не сидел со мной на семинаре в элегантно-пустоватом кабинете Панафидина; не копался в ящичках-бюро Патентной библиотеки, выискивая открытия удачливого профессора и его менее удачливых и даровитых коллег; не пил вместе с Благолеповым кофе перед прудиком на пустой осенней даче и не слышал его надтреснутого голоса — «всеговорятменьшечемзнают»; не плыл в облаках зеленовато-сизого дыма в комнате Лыжина с портретом лысого мрачного старика на стене; не мчался ночью через город в лабораторию, где на рабочем столе стоял металлический ящик с патрубками — большая лодка, на которой Лыжин перевозил через реку под на званием Неведомое человеческие горести, боли и страх. И само понятие транквилизатора, о котором я еще совсем недавно представления не имел, а Халецкий, объясняя мне, прибегал к портретным зарисовкам псов, было сейчас для нас отдельным звеном разорванной цепи, где Халецкий видел только начало и конец: замусоленную пробку с молекулярными следами и расфасованные в пластмассовые прозрачные боксы драже готового лекарства с врачебной прописью и назначениями; а мне сейчас была зрима сердцевина — химический продукт, в получение которого были вложены десятилетия учебы и поиска, надежды, отчаяние, любовь, предательство и счастье открытия. И все это было на дне химической колбочки с плотно притертой крышкой — немного белого порошка, похожего на питьевую соду.

— Да, Ной Маркович, это и есть тот гигант, который напрасно искали в справочниках. Он еще не описан. Думаю, правда, что никто не сделает этого лучше, чем знакомый вам профессор Панафидин… — Я не удержался и засмеялся, хотя Халецкий никак не мог понять причин моего веселья.

— А это его продукт?

— Нет, дорогой Ной Маркович, это не продукт панафидинской лаборатории — у него кишка тонка. Он слишком любит жизнь и уж наверняка уверен, что это взаимно. Я хочу, чтобы вы взвесили точно продукт, а потом произвели тщательную экспертизу на идентичность этого вещества с тем, что вы нашли в пробке.

— Только в обмен на самую подробную информацию обо всех этих делах.

— Обязательно, Ной Маркович, дорогой мой, но сейчас мне надо поспешить на работу к хозяину этого порошка. А перед этим еще необходимо просочиться к генералу, так что все рассказы на вечер. Только взвесьте, пожалуйста, эту штуку при мне…

Халецкий подошел к аналитическим весам.

— Ох, уж эта мне суета ваша невыносимая! — Он двигал рычажок, подбрасывал в чашку противовесов крошечные треугольные гирьки. — Грубо: двадцать один и шесть десятых грамма.

Но к Шарапову я не попал: секретарша Тамара сказала, что он принимает делегацию работников полицей-президиума Берлина. Люди педантичные и пунктуальные, и, пока они выяснят подробнейшим образом все профессионально интересующие их вопросы, пройдет часа два. Я не стал дожидаться и поехал в больницу — на работу к Лыжину. За это время он, наверное, успокоился, и теперь можно будет обстоятельно расспросить его о всяких пустяках, которые для меня были куда как серьезны.

Я миновал уже знакомую мне проходную больницы, обогнул лечебный корпус, прошел через хоздвор и по памяти нашел лабораторию. Днем она выглядела еще приземистее и неказистее, чем ночью. Когда-то в этом одноэтажном кирпичном лабазе был какой-нибудь больничный склад: стены от старости были багрово-черные, будто их припалило пожаром, перекошенные рамы маленьких запыленных окон, скрипучее деревянное крыльцо. В одном из окон надсадно лопотал вытяжной вентилятор — значит, кто-то в лаборатории есть.

Постучал в дверь и, не дождавшись ответа, вошел. Пронзительный, невыносимо острый запах — не то серы, не то йода — шибанул в нос. На столе в глубокой фарфоровой плошке дымилось что-то желто-серым туманом. Стоявшая ко мне спиной женщина натянула резиновые перчатки, схватила плошку и, отворачивая изо всех сил в сторону голову, бегом донесла ее до вытяжного шкафа, сунула свою зловонную ношу в его разинутое жерло, ловко, ухватисто захлопнула дверцу, сбросила на пол перчатки и повернулась ко мне.

— Сюда посторонним вход воспрещен, — сказала она сердито. — Вы что, читать не умеете?

— Только по слогам, — усмехнулся я. — Кроме того, я спросил разрешения.



Поделиться книгой:

На главную
Назад