Как-то Наталья Николаевна слышала в радиопередаче, что 67 % опрошенных ставят целью своей жизни — наслаждение и обогащение, напрямую их соединяя. Её ужаснули и цифра, и цель. Значит, стать человеком — такой нужды ни у кого нет.
Ветер меняет направление, а люди постоянны в своей жажде удовольствий.
Она отвлекалась на размышления, а потом снова молилась. Дома не успевала. А здесь, чтобы слёзы не лились из глаз, но они всё равно лились, с молитвой ещё больше.
Теперь она молилась и за соседей мужа по палате, за всех болящих и скорбящих.
— Спаси, Господи, — и перечисляла, — Василия Фёдоровича, Евгения Борисовича, Игоря, Анатолия. Потом докторов, сестёр, нянечек перечисляла, но за Татьяну — постовую медсестру — особо молилась, за доброго человека с другим чувством слова слетают.
Все в одной жизни живём, а друг к другу по-разному относимся. Один — жалеючи, а другой — только бы оттолкнуть.
В этот день её ждали три радости: дежурила Татьяна, и, вместо Игоря, лежал рядом с мужем новый больной. Анатолий Петрович шепнул, когда все ушли на обед:
— Он тоже от этого лечится, — щёлкнул себя пальцем по шее, — а так хороший мужик, умный, добрый, он врач-психиатр.
— Будет тебе теперь с кем наговориться, — оживилась Наталья Николаевна.
— Он Улицкую читает, одну книгу мне дал, только держать трудно, но я уже две страницы одолел. Мы с тобой читали: «Медеины дети». Но я снова начал.
— Это очень хорошо, что он читает, — скажет Наталье Николаевне доктор, когда она, уже попрощавшись с мужем, забежит на минутку в ординаторскую, — значит, потихоньку восстанавливается.
И ещё в отделении появилась новенькая нянечка, какая-то очень знакомая, Наталья Николаевна пригляделась к ней и даже спросила:
— Мы с вами никогда не встречались? Санитарка засияла ангельским личиком:
— Да нет, я вас не знаю.
Но Наталье Николаевне и голос её казался знакомым, и манера говорить.
— Она такая добрая, — похвалил Анатолий Петрович новенькую, — такая внимательная.
5. Колодец
Кто любит богатство, тот никогда не насытится.
И вдруг, словно не было ни ступеней, ни колодца, очутилась она в каком-то огромном пространстве. Только мелькнуло солнце над головой и исчезло. Надо бы испугаться, а ей не страшно, словно не с ней всё это происходит.
Странный свет, похожий на полумрак, но всё же дающий отчётливо видеть, особым образом высвечивающий предметы и переливающийся, то открывая, то закрывая перспективу.
И ещё — явное ощущение, что она здесь не одна, что рядом Кто-то — Невидимый, он находится за источником света, и можно только угадать его присутствие, но не разглядеть. И этот Кто-то не несёт ей угрозы. Это она тоже почувствовала. Огляделась: помещение меняло форму, становясь то бескрайним коридором, то неуловимых размеров залом, в котором стены лишь угадывались, постоянно меняя очертания. Она попробовала подойти к стене, стена отодвинулась, но потом упруго вернула женщину на прежнее место. Она подняла глаза и поняла, что стена совершенно прозрачна, как чистое стекло, а за ней ещё один громадный зал, чем-то похожий одновременно и на мебельный магазин, и на жилые квартиры.
Словно много-много семей объединились в одном стремлении — красиво жить, успевая за временем и модой. Их жилища, в которых они собственно и не жили, не оставалось времени, разделяли такие же прозрачные стены, но они не видели друг друга. В каждой комнате царил хаос, так бывает при переезде на новую квартиру. Всё происходило быстро, как при ускоренном просмотре. Выносили одно, заносили другое: кресла, диваны, шкафы, горки, компьютерные столы… Всё начиналось снова и снова и продолжалось бесконечно, хозяева квартир старели на её глазах. И, главное, она никак не могла понять, зачем они это делают, меняя одно на другое, пока не уловила сути. Это же прогресс: вон тот первый шкаф или подобный ему она видела в бабушкином дому, а вот эти — буфет и шифоньер похожи на те, что были у родителе. Ой, а вот точно такой диван мы купили с мужем, когда поженились… А это, наверное, уже из будущего, я такого не видела никогда… Может, они хотят быть впереди времени? — попробовала угадать она.
Она словно спрашивала у Того, кто был там, за источником света, но ответа не последовало.
Она напряжённо вглядывалась, пытаясь разгадать, зачем ей это видится. Особой страсти к мебели у неё не было. Конечно, хотелось когда-то и комфорта, и уюта, но возможности никогда не имели, да и жалели на это жизнь тратить: то в очередях люди отмечались годами, то блатом обзаводились. Это теперь — выбирай не хочу, а уже и не надо, да и не на что.
Вглядываясь, она заметила, что все эти люди, там, за стеклом, чем-то неуловимо похожи друг на друга. Разные, совершенно разные, а похожие. Выражением лица, — вдруг подумала она, не умея разгадать, какое же оно, это выражение.
6. Больница — мальчик
Меж мёртвых отыщи меня.
Мальчик лежал в кровати. Он и не умел ничего больше, только лежать. Тоненькие, не двигающиеся скрюченные ручки, искривлённые не ходящие ножки. Громадная голова на тонкой шейке.
Иногда ручки и ножки совершали хаотичные движения, что производило ещё более пугающее впечатление, чем их неподвижность.
На некрасивом большом лице неожиданно почти осмысленные глаза. Мальчик не разговаривал и, по мнению врачей, не мыслил. Хотя выражение лица менялось, когда его называли по имени. Дима! И что-то неуловимое проскальзывало в глазах, вечно распахнутые губы начинали шевелиться, как бы пытаясь что-то произнести.
Дима одно умел — чувствовать. Он точно знал, хорошо ему или плохо. Если сухой и сытый — хорошо, и он улыбался. Мокрый, голодный, надо в туалет по большому (он не мог оправляться лёжа), начинал поскуливать. А когда было совсем плохо, это всегда случалось после посещения матери, она являлась раз в неделю и быстро уходила — вот тогда Дима начинал выть, так выть, словно вся его маленькая неосмысленная душа хотела вырваться на волю и не могла. И всем, кто слышал этот вой, тоже становилось плохо, страшно и неуютно.
Мальчик всегда внутренним чутьём знал день и час материнского прихода. И начинал улыбаться на полчаса раньше.
— Смотри, — говорила дежурная няня постовой сестре, — наш принц уже заулыбался, щас мамаша явится.
Она приходила ненадолго — нарядная, деловая, пахнущая свободой и дорогими духами. Типичная бизнес-вумен слегка за пятьдесят, на Диму едва выкраивался час в неделю, дела, дела, целовала сына в гладкую щёку.
К её приходу мальчика мыли, брили, приводили в не раздражающий мамашу вид, за что получали щедрые чаевые, каждая в свой карман.
— Может, он узнаёт, когда она явится, что мы начинаем его мыть-чистить? — строила предположения старшая сестра отделения.
Но однажды, во время ремонта, мальчика не успели привести в должный вид, за что были наказаны лишением премии и строго отчитаны мамашей. А Дима всё равно за полчаса до прихода матери улыбался открытым ртом.
— Он понимает больше, чем мы думаем, — мрачно сказала лишённая ожидаемой суммы сестра-хозяйка.
Дима обычно цвёл улыбкой до вечера дня посещения. А ночью вой стоял на весь этаж. Снотворное не действовало, а большие дозы врачи запрещали давать — вредно.
— Их бы сюда на такую ночь, — ворчали сёстры и санитарки, которым от Диминого воя некуда было спрятаться, слышно сквозь любые двери.
Мальчик тосковал по дому. Он помнил, он точно знал, что когда-то было иначе. Он жил в другом доме, и Она всегда была рядом, целовала в лоб, меняла пелёнки, говорила. Тогда он ещё не умел выть.
Мальчик любил, когда к нему прикасались, гладили. Успокоить его можно было только одним способом: сесть рядом, взять за руку и гладить по голове долго-долго, часа два. Вой затихал, переходил в подобие стона, а потом и вовсе исчезал. Мальчик впадал в забытье, похожее на сон, в котором была Она.
Только Татьяна, постовая медсестра, в силу одной ей ведомых причин, тратила на мальчика драгоценные два часа своего возможного отдыха. Остальные поступали иначе, прятались то в ординаторской, то в кабинете сестры-хозяйки, где за толстыми стенами воя было почти не слышно.
Больным в эту ночь снились кошмары, Дима выл, пока не срывал голос, потом просто хрипел, а потом проваливался в тёмную яму, отчаянно цепляясь беспомощными ручками за край пропасти. А утром санитарки возмущались:
— И почему он всегда обсерётся после прихода матери! Накормит, чем попало. После нашей еды у него всё чин-чином, посадишь на судно, а тут теперь отскребай это говнище.
Дима по-своему просился на горшок, поскуливать начинал. Одной его не поднять, всё равно вдвоём приходилось, да ещё поддерживать с двух сторон, чтоб не свалился.
— Ему сколько лет, такой и вес, — отметила Светлана, новая санитарка, — легче моего Женьки, а моему-то всего двенадцать.
— Да нет, чуть побольше, — возразила Татьяна, — ему — тридцать, а весит — тридцать пять.
— А мамаше сколько? — спросила нянечка. — Она, вроде, совсем молодая.
— Богатым не трудно молодыми оставаться: и пища не наша, и крема всякие, и подтянут, где хотят, себе рожи, — горько произнесла медсестра, — она его в двадцать пять родила, я её почти на двадцать лет моложе, а выглядим одинаково.
— А чё ж она такого урода-то, всё есть, а уродов рожают, — размышляла Светлана, она своим Женькой гордилась.
Татьяна усмехнулась:
— Мужа у подружки, говорят, увела, вот Бог и наказал, хотя лучше бы как-нибудь иначе, а то вон его спихнула, ей хоть бы что, а мальчик рассчитывается.
6. Колодец
Я сказал себе: попытаюсь насладиться всем, чем смогу…
В этом зале все занимались любовью, если только любовью можно заниматься. То, что совершается в тишине и тайне, здесь было явлено откровенно и бесстыдно в любых извращённых формах. И здесь тоже никто не видел других, поглощённый страстью, каждый тонул в своих ощущениях.
Ей стало плохо, она опустила глаза, потом снова подняла.
— Если это мне показано, значит, есть и во мне… Тут были и мужчины с женщинами, и мальчики с мальчиками, и девочки с девочками, и старики, лобзающие и ласкающие детей, и садисты, и вопящие жертвы, и насилие, и кровь. И Содом, и Гоморра. Присутствовало всё, что она считала пороком. И продолжалось бесконечно.
Пары менялись, объединялись в тройки, в группы, применяли плётки и наручники. Глаза у людей были открыты, но казались незрячими. И не зрение двигало их по залу, а неизбывный инстинкт похоти. И ни на одном лице ни любви, ни нежности, ни того светлого восторга, который всегда сопровождает любовь. Ясно было, что и партнёры любовных сцен не замечают друг друга, каждый занят только собой.
И ещё она заметила на лицах совокупляющихся сочетание сладострастия с обречённостью, словно им уже невмоготу заниматься этим, но и отказаться они не могут.
— Это ад? — спросила она Того, кто был за источником света.
— Вряд ли, — возник беззвучный ответ в её голове, — они же кайфуют.
— Но это. навсегда? — она хотела понять наказание это или награда.
— Это то, чего они хотели… — снова поняла она ответ.
8. Верины страсти
Позорящая женщина — словно смертельная болезнь.
Он заболел внезапно. Страшный необратимый диагноз, очень редкое заболевание. Сгорел за три месяца.
Познакомились они на фронте в последний год войны. Ей — восемнадцать, ему — тридцать. Она, как ветер, свободна, а у него дома — жена, дети — ждут с войны. Он врач, капитан медицинской службы, она выпускница фельдшерского училища. Жажда жизни толкнула их друг к другу. Это были любовь и страсть, умноженные на войну. Никогда так не любится, как перед гибелью, потому что только любовь побеждает страх смерти.
Был до войны Пётр Сергеевич хорошим доктором и любящим мужем и отцом. Но то, далёкое, за трёхлетней разлукой теперь казалось сном и туманом, рядом с этой горячей, живой и желанной женщиной. Он не вернулся домой после войны. Сначала соврал, что не отпускают, года два врал, прилежно посылая содержание. Но слухом земля полнится. Узнала и его семья на Украине, что он уже два года живёт и работает в далёкой Сибири, что есть у него новая жена и маленькая дочь.
Получил Пётр Сергеевич от них письмо, которое Вере не показал. Были там слова, больно ранящие сердце.
«Дорогой, Петруша, — писала жена, — мы с мальчиками молились за тебя все эти годы, и вот, слава Богу, ты живой. А что нашёл там себе счастье, так я это понимаю, трудно мужику одному столько лет… Мы тебя не забываем.»
Через несколько лет подросшие сыновья навестили их в Сибири, познакомились с сестрой и братом, к тому времени уже и мальчику было шесть лет.
А потом Пётр Сергеевич заболел. Вера не отходила от него ни на шаг, пока не закрыла ему глаза. Уходя, он повторял одну и ту же фразу:
— Как ты будешь одна?.. Как ты будешь одна?..
Жена молчала, боясь разрыдаться. Всего тринадцать счастливых лет, ей только тридцать два, выжили на войне, а теперь он оставляет её. Вдова. Какое страшное слово.
Два года после похорон жила в тумане. Работа, дом, дети. Делала всё необходимое, не прилагая души, которая замерла на это время.
Они с Петром после войны занимались стоматологией, он-то и был стоматологом, и её научил. И дома подрабатывали — тайно протезировали. Хотелось жить получше, ребятишки росли, а на зарплату не разбежишься. С войны осталась привычка каждый день выпивать, и на это тоже требовались деньги. Рисковали, а кто не рискует, тот и не живёт. Вся жизнь — риск.
После смерти Петра Вера протезное дело не забросила, но бралась за самое простое — коронку поставить, как раз в моду фиксы золотые вошли.
Дети подросли: Раиске — пятнадцать, Косте — двенадцать, а ей — тридцать четыре. И тут заголосила плоть так, что стало невмоготу. Жить! Жить! Жить! Мужики войной повыбиты. Уцелевшие или намертво к семье прикованы, или уже по нескольку любовниц имеют. Бабам — утешение, им — забава. Даже на случайную ласку — никого. А она — в самом теле, сильная, огневая, и лицом хороша, и — никого.
Стала чаще к бутылочке прикладываться, но выпивка страсть не гасила, только разжигала. А у Веры всё праздники, один за другим. Тут день рождения Раиски подоспел.
— Зови весь класс, — распорядилась мать. Наташа приехала домой на выходные, ещё не успела наговориться, бежит соседка — тётя Вера.
— Наташка, у нас праздник, Раиске — пятнадцать, приходи, нечего дома сидеть.
Наташа домой вернулась за полночь, не до разговоров с матерью. Утром за чаем начала встревожено:
— Что-то там, мама, не ладно… у тёти Веры… не понравилось мне всё это. Весело, конечно, но как-то всё нечисто. Страшно. Она всем ребятам выпивку дала, кому самогон, кому бражку. Косте тоже, его вырвало.
И сама со всеми танцевала, с мальчишками, так, как-то неприлично, чересчур уж к ним липла, особенно к Витьке, это Раискин друг. Все пьяненькие, им же по шестнадцатому году, пошли по углам обжиматься-целоваться. Нет, просто ужас какой-то. Зачем я ей нужна была?.
— Может, она лишнего выпила, не понимала, что творит, — утешила Наташу мама, — я с ней поговорю.
В следующий Наташин приезд мама невесело сказала:
— Права ты была, дочка. С катушек сорвалась наша Вера, не остановишь. Я всё собиралась с ней поговорить, да не успела. Тут такое завертелось. Дней десять назад Костя прибежал, ревёт, испуганный, три часа ночи, «там мамка на Витьке скачет.» Они и не видели, как он из дома выскользнул. Напоили с вечера, он уснул. А ночью по нужде приспичило… бедный ребёнок. Я его до утра у себя оставила. Утром пошла с этой дурёхой разбираться.
С Верой разбираться было бесполезно, как с ума сошла. Не могла себя обуздать. Утрами мучилась раскаянием, утешалась самогонкой, после третьей рюмки совесть утихала, становилось весело, отчаянно и не страшно. В объятиях этого мальчишки она ещё чувствовала себя живой. А так — всё было мертво.
Разговора с Наташиной мамой Вера испугалась. Поняла, что попала в яму, а выбраться ни сил, ни желания. Выход один — Раиска. По пьянке её своему юному ухажёру и подложила. Теперь Витька работал на два фронта. Дома им не интересовались: отец на войне погиб, а мать все силы тратила на удержание отчима, вокруг вдовы да молодухи.
И всё же пошли слухи, Раиска забеременела, кто-то из соседей написал в органы. После прихода участкового Вера засобиралась на Украину. Сбежали быстро, от позора, участковый пригрозил, что объявят их дом притоном, и в двадцать четыре часа выселят в неизвестном направлении.
Продали тайком дом и ночью, как воры, ни с кем не прощаясь, отчалили.
9. Больница — смерть мальчика
Всему своё время.
Дима млел, когда его ласкали, гладили по голове, когда санитарки мыли его. Только на грубую Клаву не реагировал. Прикосновения всех других женских рук доставляло ему коротенькое наслаждение.
И после ухода матери, ночью, когда он выл, и Татьяна гладила его по голове, он испытывал то же самое. Но и оставленный, брошенный, двухчасовым воем, он добивался такого же мгновенного чуда, после чего только и мог заснуть, словно именно это мгновение и было единственным доказательством его жизни. Новенькая санитарка, впервые обмывая его, обмаравшегося после посещения матери, удивилась, бросилась к дежурившей Татьяне.
— Слушай, — зашептала смущённо, — я его мою, а у него попрыгунчик играет, что делать?
— А ничего… — ровно проговорила Татьяна. — Живой же человек. Самый возраст. Это голова у него слабая, а гормоны, как у всех. Он всё понимает, небось, на Клавку не реагирует.
Многого она навидалась за десять лет стажа в этой больнице. Всех жалеть — с катушек слететь. Но Диму жалела. В минуту вставала перед её мысленным взором череда дней, которые он провёл здесь, и которые ещё предстояло провести, и ужас охватывал душу.
— Уж лучше умереть!