Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Миф о вечной империи и Третий рейх - Андрей Васильченко на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Вы вынесли самый жестокий приговор, который когда-либо кем-либо кому-либо объявлялся: «Все ваше поколение проклято!» Эти слова принадлежат к числу немногих приговоров времени, чья справедливость очевидна всем. Это приводит к тяжкому осознанию лаконичной формулы, которая объясняет, почему все, что мы делали, или даже не делали, уже изначально обречено на провал. Это было порождено пагубным духом, было некой тяжелой рукой, проклятием. Это засевшие в памяти слова. Они положат конец самообману, которому мы еще предаемся в силу привычки. Потворствуя оппортунистическим склонностям, мы примирялись с любым положением, в котором оказывались; удовлетворяли оптимистические потребности, считая лучшим из возможных миров тот жалкий германский мир, который окружает нас сегодня, считая, что в нем еще возможно жить по-прежнему. Это раздирающие слова. Они ставят крест на всех нелепых надеждах, которые мы вновь и вновь лелеем в силу привычки. Они отбрасывают их как бесполезные, бессмысленные и несущественные. Они открывают единственный выход, который остался на этот момент — он заключается не в словесных оборотах, которыми сами же себя и обманули, а в изменении человека, которое еще может спасти нас. То, что сделано нами весьма плохо, должно исправить следующее поколение.

Истинным революционером является тот, кто уже сегодня принадлежит к этому поколению, кто воспринял его предчувствия, его духовные связи, его сопричастность судьбе — от чего в конце концов будут зависеть его волевая политическая установка и метаполитический базис его воззрений. Тот, кто сегодня говорит о взаимном понимании и признает Версальский договор, ни в коей мере не принадлежит к новому поколению. Он находится где-то между двумя поколениями. Этот получеловек, с одной стороны, готовит переход от одного (уходящего) и к другому (грядущему) поколению, но с другой — сдерживает и тормозит этот процесс. Но истинный революционер никогда не возникнет там, где есть какие-то переходные стадии, он появляется лишь там, где зарождается что-то новое.

Этот революционер, которого мы ожидаем, должен духовно предшествовать политике, которая больше не имеет ничего общего с бунтом, лежащим вне нас. Революционность должна крыться в нас и направлена против нас самих же.

Наша революция только лишь начинается. Она, которая выльется в восстание и сокрушит государство, начнется с пробуждения, которое произойдет в людях.

Она — это прорыв изменившегося духовного настроя и соответствующего самопознания. Или же она потерпит крах.

III

Однако наше положение таково, что оно настаивает на катастрофических решениях, которые приблизят час нашего освобождения, которые стараются предвосхитить его.

Но подобное активистское начало должно быть обеспечено политическими предпосылками. Но мы не можем действовать политическим образом, пока не имеем политическую нацию.

Наше положение является настолько шатким, что за него надо браться с предельной политической осторожностью. До сих пор непонятно, не идем ли мы к полному национальному исчезновению, но определенно — мы исчезнем как европейский народ, равно как и сама Европа, если будем испытывать судьбу, если не научимся обращаться с тем, что у нас осталось, если с должным благоразумием, приобретенным нами во время революционных экспериментов, не воспользуемся вновь открывшимися возможностями. Что может потребоваться от Германии для нашего спасения: это должна быть зрелость, это должна быть стойкость, это должны быть подготовленные люди и обстоятельства — вещи, которые непременно должны получиться. Но если только мы полностью не воспользуемся этой попыткой, то погрузимся в небытие, обратимся в тлен, будем охвачены бессилием — но на этот раз не на десятилетия, а на века.

Ноябрьские революционеры не обладали подобной мудростью. С политической точки зрения их восстание останется бессмертной глупостью. Оглядываясь назад, мы понимаем, насколько банально и неадекватно, насколько по-немецки это проходило. Действительно оправдывается старая поговорка: если Бог захочет испортить немцев, то Он подберет для этого немца. 9 ноября 1918 года Он выбрал для этого немецких социал-демократов, которых не заботила внешняя политика, немецких пацифистов, которые ответственны за то, что немцы сложили оружие, а также немецких доктринеров, которые добросовестно отдали страну на милость врагов, полагаясь на их посулы быть бескорыстными. Итак, они подали пример революционной политики, которая отличалась полным отсутствием интуиции и вдобавок ко всему оказалась неуравновешенной. Невозможная политика, которая подхватывала любое направление и не придерживалась никаких четких позиций. Скорее, пример полного отказа от политики, последствия которого должна расхлебывать нация.

Мы не хотим с насмешкой говорить о священной миссии, которую немецкий народ взял бы на себя, когда прекратил войну. Немецкий народ ничего не знал об этой миссии. Он верил тому, что ему говорили. Это был неполитический народ, и он следовал за своими демагогичными лидерами. А они говорили ему, что он должен начать все с нуля, что мировая бойня кончится, и люди снова обретут мир. И этому народу протягивали красное знамя, которое должно было быть белым флагом капитуляции. И он был очень удивлен, когда не увидел в своем фарватере других народов, которые, как его уверяли, тоже идут под красными знаменами. Он видел лишь национальные знамена, которые были знаменами одержанной победы. Немецкий народ хотел сделать что-то здравомыслящее. Но совершил неблагоразумный шаг.

С презрением мы отнесемся лишь к тем интеллектуалам, которые убеждали немецкий народ в принятии подобного решения, а сейчас, когда увидели полученные результаты, своим глупым видом показывают, что они были обмануты своей идеологией! Мы презираем тех революционных литераторов, которые изобрели лозунг о «рассудительной политике», под которой понимались сущие пустяки вроде избирательного права; которые, подобно Томасу Манну, предвещали «освободительный мир», на самом деле оказавшийся порабощением. Презираем всех тех интеллигентных болванов, которые вели речь о «радикализме духа», который на самом деле не позволяет ничего почувствовать, которые требовали «дальнейшего развития социализма», от которого мы находимся сейчас как нельзя далеко. Они вновь поднимаются как революционные «ваньки-встаньки», когда в республике поднимается переполох, и защищают с пеной у рта свои «достижения». Они все еще провозглашают вечную силу возвеличенных ими самими принципов: всемирной демократии, Лиги Наций, межгосударственного регулирования, окончания всех войн на планете и умственного удовлетворения. Они не хотят знать правду. Они не видят и не слышат, что по их вине люди вокруг страдают от иноземного господства, что мирные договоры заключили безродные люди, породив повсюду ограбленных и обездоленных, в то время как в мире продолжается война. Они неисправимы от природы, таковыми и останутся. Они уже посоветовали один раз нечто «здравомыслящее», посоветуют и еще раз. Они не видят различия между благоразумием и рассудком, хотя это очевидно всему миру. То самое противоречие, которое мы встретим вновь и вновь. Противоречие между благоразумием, которое позволяет людям видеть вещи так, как они того хотят, и рассудком, который непреклонно показывает вещи такими, как они есть.

Революция — это самооборона. Оказывается, 9 ноября 1918 года было немецкой самообороной. Против кого? Как нам рассказали: против отсталого государства. Как нам сообщили: против системы, которая не соответствовала духу времени и оказывала в высшей мере пагубное влияние. Нам поведали почти на языке противника: против преступного правительства, на которое возложили вину не только за развязывание войны, но и безрассудное стремление сохранить пошатнувшуюся власть, которая продлевала свое бесполезное и бессмысленное правление. Обо всем этом нам рассказали. А мы и поверили. Мы имели достаточно поводов, чтобы скептически относиться к людям из правительства, которым как служащим была поручена наша судьба. Но в том-то и состояла трагедия, что они были лишь служащими. Но мы имели все причины относиться скептически к самим себе, к своей доверчивости, к своей опасной привычке с готовностью принимать советы, критически не изучив советчиков, к тому преступному обману, благодаря которому люди без какой-либо политики вписали в историю немецкую революцию.

Ноябрьское восстание по своим последствиям можно оценить как проявление самообороны, но иного рода, нежели мы привыкли считать — самообороны, направленной против всего того, что нам еще как-то досталось из прошлой немецкой эпохи. Самообороны против собственной природы, которая и в вильгельмовскую эпоху, и в революционерах, и послереволюционных демократах определялась нашей политической жизнью. Революция получит смысл только тогда, когда прорвется на этом участке. Когда вихрь, исходящий от нее, охватит все тело, когда она совершит переворот, который извлечет из народа пылающие и имеющиеся в наличии силы, которые в недавнишних руководящих кругах были охладевшими и закостеневшими. Революция не оправдала ожиданий, ни социалистических, ни прочих. Но самым большим разочарованием было то, что народные представители не происходили из народа. Из демократии не вышло государственных мужей, которые бы управляли делами нации так, как она этого заслуживает. Никакой одержимости делами, которая бы могла внушать оптимизм, только лишь катастрофические события, которые осуществляются с фатальной неизбежностью. Революция совершит переворот только тогда, когда сознательно отречется от того, что при прошлом поколении считалось особенным, немецким, а также до сих пор продолжает считаться таковым.

Вправе ли мы признавать революцию, которую мы должны отрицать как политическое событие, во имя будущих исторических уроков? Наше положение ужасно. Этим политическим положением мы обязаны революции. Мы загнаны в звериную клетку, перед решетками которой на наши же средства прогуливается человечество — победившие союзники. Мы вынуждены найти пристанище, подписав мир, который оставил нам только остов империи; иные отечественные земли отобраны, вода наших рек отнята, нам запрещен даже воздух. Мы получили республику, основным законом которой является не Веймарская конституция, а Версальский договор. Мы стали почти крепостными, у нас даже появился кабальный дух, дух франкофильства, который влюбляет нас во врага и заставляет думать, как он. На Парижской площади мы пережили самую отвратительную сцену, когда нашей армии, возвращавшейся домой после четырех лет войны и сотен битв, от лица революционного правительства демагогически-лживо и вместе с тем слащаво-лестно высказывали благодарность евреи и адвокаты, пацифисты и вовсе не служившие люди — те, кто за их спиной готовил крушение. Мы пережили эту сцену — самую отвратительную, самую позорную, самую бесстыдную из всех сцен…

Все же есть что-то в нас, не подтвержденное событиями, поскольку они не произошли, но мы готовились к ним, так как хотели бы увидеть всё по-другому. Что стало бы, если бы мы победили? Испытывало бы вильгельмовское поколение не просто великий, а свой величайший триумф? Было бы это триумфом для того самого народа, который столь неразумно вел себя 9 ноября? И смог бы тот же народ лучше понять доставшуюся ему победу, нежели постепенно осознаваемое поражение, которое он подготовил сам себе? Кто знает, не пережили бы мы у Бранденбургских ворот совершенно другую сцену: Вильгельм II во главе своей свиты, замерший подобно статуе, принимает поздравления от благодарного населения и затихших народных представителей. Но возможно и повторение той самой неприятной сцены в Версале, которой не смог избежать Бисмарк. Но если аристократический дух старого императора не был лишен болезненной человечности, то от его самоуверенного внука можно было ожидать совершенно других форм подчеркнутого преклонения и акцентированного унижения.

Это нечто неопределенное… Хочется успокоиться… Спрашиваешь и жаждешь получить ответ… Мы помним слова, которые старый и великий полководец обращал к униженной нации: «Кто знает, хорошо ли это!»

IV

Народ не хотел революции. Но сделал ее.

Итак, мы получили революционное государство. Стало быть, мы получили революционных государственных деятелей. В итоге мы получили революционный мир.

Теперь началась цепь неизменных следствий. В жизни, которую нельзя предопределять, когда-нибудь что-то должно измениться. Когда немецкий человек ходит под ярмом иностранного господства, идет постепенный процесс политизации народа и возвращения народу, стремящемуся добиться свободы, — его национальных корней. Между тем мы должны смириться с такой жизнью и злобно ждать мгновения, когда имеющиеся конфликты, невыносимые условия и позор нашего существования вспламенятся в гении нашей нации, в политическом духе, который исполнит наше право на будущее* Никто не сможет отобрать у нас будущего, если мы сами не откажемся от прав на него.

Подобно каждому разрыву с прошлым немецкая революция обладала потенциалом: политическим потенциалом, внешнеполитическим потенциалом. Когда вскрылся обман, который был совершен Антантой и с которым согласился Вильсон, то она получила самую большую возможность, которой могло обладать государство: в разочарованном народе проснулось огромное волнение, и неистовым движением в лицо нашим врагам было брошено обвинение в нарушении данного обещания — отказываемся от мира, предложенного нам в Версале, равно как от признания собственной вины, на которое он опирался. Но революционеры полагали, что они действуют очень мудро, когда принимали без какого-либо серьезного сопротивления ставшую уже очевидной ложь Антанты. Они не хотели раздражать врагов, они их успокаивали, и оказали им любезность и уличили в развязывании войны правительство, которое они свергли, дабы тем самым узаконить его низложение. Революции так требовались оправдания! Она, которая все упустила, добровольно поступилась своим моральным обликом. С горечью мы должны констатировать, что эти люди были самыми отвратительными представителями материалистического мировоззрения, которые всегда оберегали себя от упреков, заявляя, что они не признавали никаких нравственных установок. И они разрешали своим представителям не считаться к какими-либо духовными позициями. И все же, получив возможность вести борьбу за наше будущее немецкое существование от имени тех замечательных принципов, которыми нас заманил американский президент, мы открыли другие возможности, от которых мы отказывались раньше, и откажемся вновь, если Антанта сдержит свое слово и будет соблюдать заявленные принципы и будет хранить мир во всем мире. На фоне этой политико-этической борьбы, которую мы могли бы принять, можно было бы поставить мир перед фактом осуществленного аншлюса Австрии, революционным ударом решить великогерманскую проблему и, исходя из этого, открыть перспективы политики в Центральной Европе — но все это откладывается на неопределенное время. Мы не воспользовались моментом. Мы не использовали решающий момент и позволили решающему году пройти стороной. Когда мы имели дело с такими людьми, все произошло так, как должно было произойти. Дела шли своим роковым ходом. Мы не были свободны принимать решения, так как они определялись этой ошибочной полуреволюцией. Мы были совершенно дикими, и в то же время абсолютно ручными. Мы даже не решились положить конец коррупции, которая теперь процветает. О внедрении новой экономической системы не могло быть и речи. Само собой разумеется, социализм попал в разряд тех вещей, которые не удались революции, хотя она мыслила себя не только как политическая, но и как социалистическая революция. Но наши странные социалисты произвели на свет в высшей мере странных политиков, которые, придерживаясь иностранных идей типа парламентаризма западного образца, опасались восточной террористической диктатуры. Они отказались от всех собственных революционных идей, как только потребовалось нечто большее, нежели простое теоретизирование, в котором мы всегда были сильны, хотя в практической реализации идей — всегда очень слабы. Но от одной идеи мы не отказывались никогда: нас бросили на произвол судьбы.

Немецкие революционеры, принося извинения, будут говорить, что они приняли такое наследие. На это им надо возражать: если старая система несет ответственность за военный крах, то новая — за этот мир. Революция начала свое господство с лозунга, что теперь открыты все пути для способных людей, которые были бы обязаны своим положением не происхождению, а своему таланту, своему уму, своим силам, почерпнутым из своих прав, как и полагается демократу. Итак, от революции и ее детища можно было ожидать способных людей. Но революционеры и революционные демократы в лучшем случае продемонстрировали только свою добросовестную посредственность и чистосердечную нерешительность, покорную недостаточность. Революция и республика не произвели на свет ни одного гения, они породили только соглашателей: терпеливых людей вместо людей дела; избитых, а не нападающих; осторожных, но не смелых; безмятежных, но не беспокойных — и ни в коем случае не творческих. Революционная республика стала копией идей, порожденных в девятнадцатом веке, в ее конституции мы не найдем ни одной немецкой идеи, кроме максимально нежелательного народного референдума. Если обратиться к коммунизму, то даже в беспорядке марксистских теорий и большевистских догм можно найти по меньшей мере несколько намеков на немецкие понятия: корпоративные представления анархо-синдикализма, средневековые идеи, позаимствованные из времен Крестьянской войны и Томаса Мюнцера. В коммунизме можно найти больше попыток обратиться к предшественникам, одновременно взбудоражить мир и кровно срастись с ним. Немецкие демократы, которые благодаря революции установили республиканское господство, остались абсолютными демагогами: бездарность этих революционных республиканцев, которые не способны при помощи западных или восточных идей решить немецкие проблемы, убедила нас, что именно им мы обязаны своей трагической и то же время банальной участью, которая нам ниспослана в течение этих лет.

Немецкие революционные демократы даже горды своей бездарностью. Они похваляются своей всесторонней уступчивостью, которая положила конец революции. Они считают своей заслугой, что по первому же требованию готовы сказать «Да! Тогда мы по-другому стали уклоняться от исполнения наших обязательств. Мы попытались успокоиться. Мы воздерживались от политических страстей. Мы взывали к немецкому терпению. Мы не отрицали, что долговые требования, предъявленные нам союзниками в соответствии с мирным договором, были действительно невыполнимыми. Но мы пытались согласиться с невыполнимым, чтобы по крайней мере сделать его выполнимым. Мы считали, что занимались политикой, когда делали невозможное там возможным здесь. Нам не хватало мужества признаться, что когда невозможное лежит в основе требований, то для возможного нет даже предпосылок. Откладывали изо дня в день разговор, который должен был начаться с принципиального «Нет!». Между тем мы сносили все требования. Мы начали настаивать, только когда оказались прижатыми к стенке. Мы показали нашим врагам пустые карманы: пустые от денег и идей.

Революционные демократы не соглашаются, что их политика была ошибочной. Они стремятся заткнуть любой голос, который был обращен против этой политики. Они преследуют национальную и радикальную оппозицию, вместо того чтобы использовать ее против общего национального врага. И если они решились сказать слова, которые отличались резкостью, то полагали, что делали шаг навстречу свободе, на самом же деле совершая два назад. Они возлагали надежды на время, на благоразумие мира, на какую-то подобревшую Лигу Наций, вместо того чтобы самим определять время.

Мы продолжали выполнять наш долг, как мы это делали всегда в силу привычки. Мы вырастили правительственный аппарат. Мы заполучили даже пропаганду. Мы писали ноту протеста за нотой протеста. Мы делали это усердно. Мы делали это корректно. Мы дали это как политические бюрократы. Мы делали это в конце концов как политические дилетанты. Но где гений нации? Где ее демоны?

V

Революцию нельзя отменить.

Революцию можно подавить, пока есть время и вера, что помощь, которая спасет нацию от нужды, придет, скорее всего, от прежнего государства, которое все еще является лучшей формой защиты национальных интересов. Но как только однажды революция стала свершившимся фактом, политически и исторически думающему человеку ничего не остается как признать новую действительность, кроме которой не имеется никакой другой.

Затем можно преодолеть последствия революции, если имеются причины для убеждения, что бедствия нации не заканчиваются на новом пути, который она выбрала. Напротив, напасти только продолжают увеличиваться. Но нельзя сделать так, будто бы революции не было. Наконец, она подтвердила великий консервативный закон жизни, который является отнюдь не законом инерции, а скорее законом движения, согласно которому все существующее постоянно растет, но не прерывается даже потрясениями, которые скорее только трансформируют, позволяют казаться другим, новым. Для этого в каждую эпоху есть свои особые условия.

Накануне войны мы обоснованно полагали, что в Германии невозможна какая-либо революция. Немецкая революция, казалось, была бы противоречием — противоречием самих с собой. Немецкая история не была революционной. Нам хотелось, чтобы она была историей реформ, восстановления, производства, обновления, которые издавна определяли немецкую жизнь и дали Европе в духовном плане гораздо больше, чем это мог бы сделать революционный перелом. Шла ли речь об отношениях духовной и светской власти, о вопросах земного бытия или духовных основах, о вопросах государства и власти, или же веры и познания, мы всегда исходили из проблематичной основы вещей. Мы связывали себя с ними. Мы отказывались от них. Но никогда не низвергали. Все революционные потрясения уходили прочь, не оставляя на нас ни малейшего следа. Наше самое большое революционное потрясение пришлось на времена Лютера. Но оно было и временем Франца фон Зикингена. Как говорил Ульрих фон Хуттен: страстный огонь «погас с темноте» и был потерян нацией. Порожденная этим временем Крестьянская война была полна демонов и бушующей гениальности, но в ней совсем не было политики. Ее последствия были революционными в самой минимальной мере, а скорее даже консервативными, так как она испытывала религиозное (больше протестантское, чем католическое) влияние. Наше надорванное состояние стало здоровым, обеспеченным и почитаемым. Самым крупным событием в нашей новой истории стала Тридцатилетняя война, но отнюдь не английская и не французская революции. Наши политические баталии шли не вокруг конституции, а по вопросу преобладания в германском мире Пруссии и Австрии. В этом отношении Пруссия была революционным государством, но с имперской силой. Даже в 1848 году целью ставились реформы, направленные на слом существующего строя. Все, что было революционного в этом процессе, скорее задерживало принятие немецких решений, которые выпали на наше время. Эти революционные процессы доАжны были свернуть немецкие знамена, а объединение немцев представить «реакционным», хотя и политически необходимым. С созданием второй империи — этого чудесного государственного порядка, который со всех сторон выглядел как «консервативный», — казалось, что у революции в Германии нет никаких перспектив.

Но все сложилось по-другому. Пожалуй, мы должны были иметь собственную революцию! И мы выбрали для нее самый неподходящий момент, когда находились в такой опасности, в какой не находился еще ни один народ. Перед лицом этой внешнеполитической угрозы мы искали внутринациональную сплоченность, полагая, что избежим опасности, если повергнем собственное государство. Теперь мы стоим перед лицом крушения, которое не могут отрицать даже те, кто его вызвал. И не остается ничего другого, как предпринять попытку хотя бы переделать эту злосчастную революцию из национального события во внешнеполитическое дело, поднять ее до уровня всемирно-политического процесса и сделать плодотворной.

Сами революционеры не смогут этого сделать. Они отказались от этого, они проявили свою никчемность, и это станет временем, когда они погрузятся обратно в свою ничтожность, откуда они и вышли. Останется только выхватить революцию из рук революционеров. Должны ли мы форсировать революцию? Нет! Мы должны влить ее в свою историю. Революция — это всегда поворотный момент. Неминуемого не избежать, оно должно настать и изменить мышление народа на времена. Немецкое восстание 9 ноября 1918 года никогда не могло проявить мощь, способную создавать традиции. 9 ноября всегда останется грязным пятном на немецкой истории, заслуживающим лишь забвения, которому мы хотим предать немецкий бунт. Но если мы надеемся на то, чтобы сделать немецкую нацию политической, то мы всегда должны помнить об испытаниях, которые выпали на нашу долю в последнее время. Революционеры, напротив, делают все возможное, чтобы заставить забыть народ об этих переживаниях. И действительно: когда мы припоминаем, то это производит не меньшее впечатление. Пришло время, когда стали опасаться даже воспоминаний. У нас были победы, но мы не поднимали вокруг них шумихи. Как нация мы выполняли все, что от нас требовало государство. Но сейчас мы не хотим ничего об этом знать. Это слишком болезненно. Не надо затрагивать это. Мы хотели жить настолько хорошо и плохо, по возможности все-таки хорошо, насколько могли себе это позволить. Мы пытаемся быть более легкомысленными, нежели являемся на самом деле. Проснется ли в брызжущей революционной совести стыд, что в знак товарищества мы не поставили ни одного надгробного монумента неизвестному солдату. Два миллиона павших у Соммы и Марны, на полях Фландрии, России, Финляндии, Польши и Италии, Румынии, Малой Азии, во всех морях, кажется, зря погибли во имя нации, так как они забыты ей. Мы не ответим на унижения, чинимые нашими врагами, и на самовосхваления, которые выпали на их долю, — просто гордо и немного пренебрежительно укажем, что мы были народом мировой войны и таковым останемся в истории.

Мы снова и снова не принимали в расчет, что наши шансы равны один к десяти. Склонные к народным идеалам, мы были обмануты немецкой революцией, которая должна была закончиться триумфом с вероятностью десять к одному. Напротив, мы допустили, чтобы немецкие интеллигенты и пацифисты рискнули прийти к нам с gloria victis — этим чудовищным издевательством над деполитизированным народом, который соблазнили политическим действом. В то же время другие (циники) говорят, что они теперь знают о «великом времени», «величайшем времени» — так они называют свое собачье воззрение. После 1918 года имелось множество незнакомых нам людей — офицеров старой армии, бывших служащих, которые не перенесли крушения и тихо ушли из мира и истории, так как их жизнь была отныне лишена смысла. Но мы не слышали ни про одного из тех, кто идеологически готовил революцию: ни про революционера, ни про демократа или про пацифиста, что они не смогли пережить Версальское предательство, так как обещанное им оказалось обманом и самообманом.

Мы не хотим сличать, какими мы были немцами до 19М года и какими немцами стали после 1918 года. Мы ищем третью точку зрения. Как ни странно, но на правом фланге, так же, как и на левом, крепнет присущее тем немногим общностям, которые мы еще имеем в растерзанной революцией нации, убеждение, которое решительно возражает против возвращения вильгельмизма. Принципиально отвергая его по разным причинам, из различных убеждений, эти люди двигаются в одном направлении. В народе это чувство демократического самоуважения, направленное против прошлого, так как оно по крайней мере не хочет признавать будущее. Это то, что революционным способом было осуществлено в Германии после неудачной войны, что было просто необходимым, но оказалось напрасным. И среди националистов есть составные настроения, которые отчасти продолжают пангерманскую критику вильгельмовского дилетантизма, а отчасти, что гораздо важнее, являются проявлением революционного понимания консерватизма. Они намерены отделаться от реакционеров, которые стали уделом истории, и посвятить себе полностью политике. Реставрации как исторические эпохи были пустыми, кропотливыми. Никакого значения и никакой собственной власти. Подарок для эмигрантов, которые бросили свой народ, а теперь вновь садились в покинутые кресла. Реставрация Вильгельма II была бы самым бессмысленным событием. История уже воздала ему должное. Он — особый тип и представитель эпохи, которая была названа его именем. Он правил как капризный и неразборчивый властитель. Как выражение своего ничтожного окружения, он боялся приговора истории гораздо меньше, чем настоящего, которое он претерпел и заслужил. Отвлекаясь от его личности, для нас сейчас истинным является то, что Герман Конради прогнозировал в своем трагическом письме, где он писал о молодом поколении и об этом последнем кайзере, уже год как восшедшем на престол: «Будущее будет заваливать нас войнами и революциями. А затем? Мы знаем только, что интеллигенция сплотится вокруг культуры. А также бедность и нищета. Определенно лишь одно. Гогенцоллерны войдут во главе в эту таинственную сферу будущего. Будут ли они востребованы новым временем? Опять же мы этого не знаем». Если бы вернули Вильгельму И, когда-то правившему мировой империей, ее бренные останки, которые теперь называются немецким народным государством, то противоречия нашей жизни стали бы еще невыносимее, чем они есть сейчас. Как незавершенный народ, которым мы являемся в данный момент, вероятно, мы имеем впереди еще очень долгую историю. Но, чтобы оказаться в нужном месте, мы всегда выбирали окольные пути. Революция вовсе не обрывает мировую историю, как полагают приверженцы утопичной всемирной справедливости, которые обещали нам рай на Земле, где все люди и народы смогут жить в вечном мире, довольные своей жизнью. Наша история, напротив, лишь начинается с революции, с разочарования в ней. История вступила в новую стадию, как уже часто случалось. Но на этот раз это решающий этап, где нам предстоит пройти высшую и последнюю проверку и стать нацией, которая сама определяет свою судьбу. На этой стадии немецкий народ подавит волнение, которое связано с политизацией нации, а также осуществит процесс нашей национализации, начатый еще революцией, — в противном случае мы перестанем существовать как нация. Да, мы извлечем пользу из критики революции, которая немного от этого потеряет, если революция вообще может что-то потерять. В той безропотной жизни, которая закончилась для нас восемь лет назад, мы учились отличать, что действительно является потерей, а что действительно является выигрышем, а что, возможно, — и тем и другим.

Есть революционная выгода, которую можно постичь лишь при соответствующем настроении: она все же имеется или же ощутимо присутствует. Очень тяжело представить эту выгоду в определенных значениях, предъявить ее, подтвердить ее наличие. И напротив, она пропадет, если мы попытаемся соотнести ее с действительностью так называемых достижений, не говоря уж о революционных и республиканских успехах в политике. Но все же эта выгода существует. Революция изменила нас всех. Решение принято. Теперь перед народом стоят задачи, которые никто не может решить за него. Он сам должен справиться с ними. Эти изменения витают между людьми как великий народный дух. Мы не должны путать их с демократией хотя бы потому, что мы очень скоро столкнулись бы с демагогией. С момента революции они определяются нашей общественной жизнью и тем, как поступает отдельно взятый человек. Они взяли из этой жизни определенную суровость, которая пришла к нам из механизированных традиций и конвенций. Они делают людей ближе, давая им межличностные связи, которые не были возможны раньше в обществе, возвещая теперь о первом осознании сплоченности. Имела свои последствия и война, которая стерла различия, базировавшиеся главным образом на всевозможных предубеждениях. Но наша жизнь осталась такой же безобразной, какой и была. Время создания империи сменилось эпохой спекулянтов, а после революции на улицах мы столкнулись лицом к лицу с этими явлениями во всей их омерзительности — очевидное разложение. Но прослойка никогда не была всем народом, и за этой внешней жизнью мы получили право на углубленное существование, которое сближает немцев, которое вопреки застаревшей ненависти, всей враждебности, всем партийным представлениям о классовой борьбе создает в Германии судьбоносное чувство слитности, ощутив которое мы впервые догадываемся, что народ хочет быть нацией.

Когда мы отдадим себе отчет, то поймем, что бремя, которое свалилось на нас, является злым духом дилетантства — проклятия немецкой нации со времен Вильгельма II. Если бы выиграли войну, то постепенно осилили бы это дилетантство собственными силами. Здесь пригодилась бы молодежь, которая отличалась от довоенной, так как на полях сражений осознала свое собственное национально-политическое призвание. Получив вместе с победой всемирно-политические задачи, мы направили бы на их решение по образцу зарубежных немцев всю деловитость и профессионализм наших технических, организационных и государственных талантов. Но это миновало мимо нас. Мы потеряли мир, который нам могла бы открыть мировая война. Революция отшвырнула шестидесятимиллионный народ в загнанное существование, контролируемое со всех сторон. Но все же эти события способствовали внутреннему обновлению. Насилие вызвало, а затем ускорило духовный процесс, который позволил немцам, дивившимся собственными совершенством, традициями, богатством, вновь стать людьми, которые трезво смотрели на мир.

Теперь мы являемся народом, у которого нет настоящего. Мы обладаем лишь отдаленными и сложными для достижения возможностями. Но все же мы полагаем, что революция сделала путь для этих возможностей свободнее, нежели это было до нее — если сам народ не завалит этот путь еще раз.

VI

Революционеры 1918 года проиграли войну 1914 года, так как их революция не была немецкой. Они полагали, что достаточно лишь имитировать то, что им демонстрировал Запад. Они не уяснили то, что с каждым годом революции становилось более очевидным для русских революционеров, а потому они последовательно шли шаг за шагом. Русские революционеры осознали, что революция во имя народа должна быть только национальной.

Немецкие революционеры делали свою революцию, вероятнее всего, по англо-французским образцам, ориентируясь на конституцию. Но со времени 1689 и 1789 годов минули столетия. Запад свыкся за это время с либерализмом. За этот либеральный период он научился использовать свои основные принципы для обмана народа. Он назвал это демократией, хотя в это демократическое время выяснилось, что Свобода, Равенство и Братство являются политическим хлебом, которым можно кормиться за счет народа.

Итак, немецкая революция оказалась либеральной революцией. Революционеры 1918 года не захотели препятствовать этому, да и вряд ли смогли, хотя и называли себя социалистами. Социализм, который вырос из либерализма и рос параллельно с ним, жаждет справедливости. Но этот роковой проект немецких революционеров сделал справедливость для немцев недоступной, и те должны смириться, что справедливость в отношениях народов уничтожена. Это произошло по причинам, которые, как мы видим, крылись в самом социализме, заботившемся лишь о классах, но не о нации. Это возвращает нас к социализму: не может быть справедливости для человека, если нет справедливости для нации. Люди могут существовать, только если жива их нация.

Но революции никогда не бывают напрасными. Но от них остаются проблемы. Остались проблемы и от немецкой революции. Остались проблемы немецкого социализма. Мы объединяем их в проблему нового мирового порядка, который призван волей всемирной истории. Во времена техники и перенаселения всем народам, проигравшим мировую войну, надо освободиться от устоев XVIII–XIX веков: либерализма, демократии и парламентаризма.

Можно только надеяться, что проблему Германии мы решим во имя Германии. Возможно, на среднеевропейском пространстве мы будем связаны с молодыми восточными государствами. Если мы не избавимся от своей ужасной привычки думать о своем народе меньше, чем о других, то сможем спокойно убедиться, что любые принятые нами решения будут для других народов таким же благом. Но также мы должны быть готовы, что найдутся народы, западные нации, которые будут противодействовать всему, что придет из Германии, оказывая ожесточенное сопротивление, они не пожелают сдать ни фута от полей сражений. В духовном отношении, собственно как и в остальных, нам не останется ничего другого, кроме как через конфликт построить себе пространство, в котором мы нуждаемся.

То, что сегодня является революционным, завтра станет консервативным. Догнать то, что упустила революция, исправить, где она промахнулась. Мы не хотим продолжать революцию, а лишь подхватить идеи, которые остались еще непонятыми. Мы хотим увязать эти революционные идеи с консервативными, которые всплывают снова и снова. Мы хотим продвигать эту Консервативную революцию, пока не добьемся условий, при которых мы сможем жить.

Мы хотим выиграть революцию!

Что это значит?

Мы хотим, чтобы она, оставившая след на нашем поражении, наложила отпечаток на наш взлет.

Что это значит?

Мы хотим, чтобы она, закончившая войну нашим поражением, превратила войну в обходной маневр, который был необходим нашей истории.

Что это значит?

Мы хотим сделать войну и революцию теми средствами, которые приведут к политическому решению наших проблем, которые бы никогда не разрешились, не будь войны и революции: проблема революции, которую мы, как и проблему войны, пытались решить без политики, при помощи силы, превратится в политические события; которые отныне станут историей.

Социалист

У каждого народа — свой собственный социализм.

Вся ошибка социализма кроется в одном предложении, написанном Карлом Марксом: «Поэтому человечество ставит перед собой задачи, которые оно в состоянии выполнить».

Нет. Человечество всегда ставило перед собой задачи, которые не могло выполнить. В этом его величие. В этом гениальность, которая ведет его. В этом демоны, которые подстрекают его.

Сущность всех утопий в том, что они никогда не станут действительностью. Это суть всех хилиастсюЛс надежд, которые никогда не осуществятся. Это и тысячелетнее царство, которое всегда жило только в пророчествах, но никогда не являлось людям,

Маркс никак не обосновал свою мысль. Если бы он только предпринял попытку доказать ее при помощи прошлого, то он должен был уступить фактам — будущее получалась совершенно иным, нежели представлялось в настоящем. Но Маркс все-таки аргументировал свою мысль. Он говорил: «Если тщательно наблюдать, то можно обнаружить, что сами задачи берут начало там, где их решение подкреплено соответствующими материальными условиями или, по крайней мере, наличествует процесс их становления». Но кто ставит задачи, которые мы не можем даже предполагать? Они ставят сами себя? Кто создает, а затем использует в своих целях материальные и духовные условия, в которых он находится? Кто же ставит эти задачи независимо от того, выполнимы они или нет?

Маркс проник в материю, но так и остался там. Подобно Марксу социализм сегодня остается самим в себе, Марксизм выводил материю из материи, определял ее изменения, но не задавался вопросом о ее основаниях. Маркс сам работал над недостаточностью своего учения, которое довольствовалось тем, что объясняло сущее посредством воздействия и взаимодействия, поставив их на вершину своей материалистической диалектики. Он опережал доказательства. Он исходил из своего учения как факта. Он не считался с первопричинами и не замечал, загонял еще больше вовнутрь вопрос о первопричинах. Он с удивлением смотрел на материю: материальную материю, статичную материю, рациональную материю. Он проводил в жизнь принцип «полной приземленности», а потому мир был для него лишь только материей. Именно это отношение к материи марксисты сделали главной заслугой Маркса и его выдающимся достижением. Но всегда остается вопрос: кто приводит материю в движение?

Идея, на которой Маркс базировал свое учение, восприняла мысль об эволюции и превзошла либеральный прогрессизм, который также рекомендовал эволюционные идеи для общественной жизни. Но Маркс считал, что она должна завершиться социалистической совершенной идеей, которая предстанет в форме «выполненных задач». Маркс полагал, что развитие совершается поступательно, порождая цепь новых и неизбежных следствий. Он полагал, что можно установить не только направление, в котором пойдет это развитие, но и его конечную цель, которой оно должно достигнуть. В его случае совпадают направление пролетарского движения XIX века и социалистическая цель в предстоящем столетии.

Маркс не видел, что вещи, прежде чем развиться, должны были возникнуть. Он не видел также, что то, что мы называем развитием, относится к процессу, который предполагает возникновение, который совершается скачкообразно и совершенно непредсказуемо. И он подавно не видел, что окружение возникших и развивающихся вещей не способствует решению задач, но перечеркивает и снимает их некими контрзадачами.

Мы люди, которые всегда искали морской путь в Индию, дабы за морем обнаружить Америку. Нашей целью является неизвестная для нас страна, об условиях жизни которой (материальных, духовных) мы ничего не знаем. И лишь вступив на ее землю, мы можем подвести итоги, соотнести причины и действия,

А до тех пор, пока мы, которые не увязываем судьбу с сознанием, полагаемся на нашу волю и нашу смелость, следуем за голосом нашей интуиции. И мы говорим о провидении, так как сами не в состоянии предвидеть, что за участь уготована нам.

II

Маркс всегда выступал против социальных утопий. Но делал он это с поразительным усердием, подобно человеку, отвергающему качества, которыми он сам обладал.

В действительности, марксизм обладает всеми признаками материалистичной утопии. Маркс доверил пролетариату perpetuum mobile[7], о котором его логика говорила, что это не только логично, но и достигаемо. Но сам мир — это некий perpetuum mobile. А Творец не позволяет вмешиваться в свои дела.

Рациональная логика относится к истине как статичному опыту, данному нам в действительности. Она охватывает все досягаемое, но только не решающее. Логика убеждает нас в существовании прогресса, но история опровергает этот домысел. Человечество всегда решалось на прорыв, не имея конкретного пути, не говоря уж о цели. В этой плоскости лежат все его действия. И из преодоления самого себя, не имея уверенности, что поставленные задачи можно решить, получаются все ценности, которые мы постигаем как историю: ценности, возникшие из свободного побуждения, между которыми мы можем установить внутренние связи, но никак не постепенное развитие — от данной ценности к другой.

Этими ценностями мы должны быть обязаны таланту, чуду, милости — но не расчету. Кто хотел быть хитрым, тот, пожалуй, сводил свою жизнь к арифметическому примеру, который должен был по своим догадкам уверенно исчислить. Но именно он, который стремился исправить Творение, остался ни с чем, как остался ни с чем социализм, который тоже хотел быть математической формулой. Доля расчетов в истории крайне незначительна. Исчисления всегда являлись лишь средством для достижения цели, естественным средством политических людей. Но она имеет границы в неподдающемся учету. Самое точное вычисление будет всегда проводиться не с чем-то неуклюжим и близким фактам, а с удаленной неизмеримостью. Вычисления как самоцель в лучшем случае применимы к короткому промежутку времени, когда можно предусмотреть ситуацию тех или иных личностей. Но они всегда должны быть готовы, что из пространства непредвиденного возникают явления, которые вытесняются из предполагаемого, уже почти совсем наступившего направления развития и превращают все планы в огромную кучу мусора, вызывая разочарование человечества.

Марксистских вычислений было достаточно для 1875 года, но не более, сейчас они лежат в руинах, и даже доктринерам не удается склеить их и собрать в единое целое, которое, несомненно, существовало в видении Карла Маркса. Его действия предопределялись холодным расчетом, который исходил из того, что людям самим не удастся выбраться из нищеты. Он осматривался среди революционеров своего времени и убеждался, что ни религия позитивизма, исповедуемая Сен-Симоном и Конте, ни икарийские фантастические игры, которым предавались Кабе, Фурье и Проспер Анфантен, ни даже социальная критика, высказываемая Прудоном, не могли вызвать окончательного изменения человеческого общежития. Он изучил историю всех революций и установил, что «современная мифология», как он называл принципы Свободы, Равенства и Братства, хотя и изменила мир политический, но оставила социальный таким, каким он и был. Мы видим, что христианство не воплощает Христа, что его послание не исполнено людьми в точности, хотя святость была зря потрачена в ожесточенной борьбе его последователей. А что можно сказать о тех добродетелях, на которых Платон построил свое философское государство, предпосылкой которого являлось рабство? О платоновских добродетелях, которые оказались еще бессильнее, чем христианская вера! Тысячелетиями люди трудились на земле, но счастье всегда находилось где-то «там», а несчастье «здесь». Никакая религия, никакой гуманизм, никакое государственное искусство не были в состоянии положить конец этой несправедливости. Никакие духовные, нравственные, политические влияния, оказываемые на человека, не могли убедить его в существовании социальной справедливости. Вина лежала на тех людях, которые не были в состоянии поровну разделить полученные ценности. Плоть всегда слаба. Человек всегда думал сначала о себе. Маркс задумал овладеть этим человеческим эгоизмом и соблазнить слабость плоти.

Как этого можно достигнуть, если он показывал утопию массового государства, в котором каждый находился на своем месте, да к тому же каждому гарантировалось благополучие? Как этого можно добиться, если он обращался к пролетариату и совершал социальный переворот в человечестве на основе классов? Как, если он призывал современных рабов к новому экономическому восстанию Спартака? Маркс брался за эту проблему не изнутри, а снаружи. Он отказался от предварительного изменения человека, рассчитывая лишь на его природу и его слишком человеческую алчность. Он опирался не на человеческую силу, а на человеческие слабости и мало заботился об «уроне», который они могли нанести «душе», он указывал им на «мир», который должен был принадлежать им. Не так ли Искуситель предлагал Христу, как нам сейчас предлагают помочь? Также и Маркс хотел помочь людям, так, как он полагал, им надо помогать, А люди слишком охотно согласились, чтобы им помогли. Однако основатели великих религий сулили вечную жизнь, а потому не держались за жизнь преходящую. Но Маркс пошел другим путем, нежели делали они. Он обратился к людям слишком по-человечески. Он весьма грубо, почти обыденно сыграл на их экономических интересах. Его поступок оказался уловкой.

Хотя имеются пророчества, которые оказались правдой. Имеются предсказания, которые не должны осуществляться дословно, чего мы безуспешно дожидаемся, которые могут исполниться только духовно — что выясняется позже. Есть проекты, которые опираются на предчувствия. Они свойственны людям, чье проницательное, острое и в то же время отстраненное восприятие действительности делает их приближенными к будущему. В них уже живут силы, которые однажды вызовут к жизни это будущее. Но пророчить может только тот, кто чувствует эту сопричастность с делами, которые должны быть сделаны; с людьми, ради которых они совершаются; с народом, духовной и телесной частью которого они являются. Маркс не принадлежит к этой категории людей. Он был евреем — чужаком в Европе, который, однако, имел наглость вмешиваться в дела европейских народов. Это было, словно гость хотел обрести дополнительные права, указав хозяевам путь спасения от нужды. Но не был связан с ними, с их историей, с их прошлым. Обычаи, которые вновь определяли современность, не были присущи его крови. Он не жил на протяжении тысячелетий рядом с ними. Он чувствовал и думал совершенно по-другому, нежели они. Если он брался за их существование, то не смотрел в корень, а схватывал то, что было на поверхности. Он брал сумму внешних проявлений, которые в социальной структуре он понимал лишь с коммерческой стороны. Маркс постижим только через его еврейское происхождение. В нем проявляются иудейские, талмудические черты гетто. Он очень далек от Иисуса. Но все же он находится рядом с ним как Иуда, который пытается искупить вину за свое предательство. Во всех его трудах нет ни одного слова любви к людям. В них мерцают отблески темных страстей: ненависти, мести, возмездия. Послание Христа было наднациональным, поэтому оно смогло достигнуть даже народов Севера. Теория Маркса является интернациональной, поэтому она смогла разложить Европу и соблазнить европейцев. Он обращался со своим учением к пролетариату, так как ему казалось, что в этой среде исчезли различия между отдельными народами, которые ему, как еврею, были непонятны, а потому виделись устаревшим понятием. Он не считался с непролетарской частью европейцев, так как не принадлежал к ней. Потому он не придавал значения ценностям, которые создавались на протяжении многих столетий. Он отбрасывал европейское наследие, в которое его предки не внесли ни малейшей доли. Он чувствовал свою родственность с пролетариатом. Для мира пролетариат был новым, но в то же время чуждым явлением. Их объединяло то, что пролетариат не привнес ничего в это духовное наследие, хотя оно было открыто для него. Но Маркс предпочел навязаться пролетариату, и тот воспринял его, так как тот проявил волю к заботе о нем. Маркса едва ли волновала история возникновения пролетариата в отдельных странах. А она была весьма различной. Пролетариат должен был стать его свитой. Он брал пролетариев как абстрактных людей и запихивал их в обособленный класс, насильственно лишая их национальной принадлежности и национальных особенностей. Маркс, у которого не было отечества, не собирался думать о народах. Ему даже никогда не приходила в голову мысль задаться вопросом: возможно ли возникновение универсального человеческого социализма лишь тогда, когда имеется народный, национальный социализм? Могут ли люди жить вне своего народа? Или они существуют, когда жив народ?

Именно в этом крылся его главный просчет. Благополучие, предвещаемое марксизмом, стало проклятием. Марксизм пребывал в иллюзии, что можно найти путь от утопии к науке. Он превратил науку в какой-то творческий процесс и поставил перед людьми задачу, над решением которой бился сам. Маркс говорил, что для ее решения уже имелись необходимые материальные условия, или, по меньшей мере, они находились в стадии созревания. Но мировая война сорвала эти проекты, а революция, которая последовала за ней, окончательно похоронила их. Марксизм опирался на пролетариат как простое суммирование индивидуумов, но не считался с территориями, с народами и тем более с противоречиями, существовавшими между ними. В момент высокого экономического развития марксизм был убежден, что оно будет планомерно продолжаться, и в конце концов капиталистическое устройство общества сменится на социалистическое. Но исход мировой войны и революция опровергли мысль, что день в истории, который должен стать днем триумфа марксизма, опирается на высокоразвитую экономику, что социалистическая система должна опираться на экономические предпосылки. В момент, когда перед марксизмом появилась возможность завладеть политической властью, то есть при помощи властных инструментов претворить в жизнь свою социалистическую миссию, доктрина социализма, которая всегда мыслила экономическими величинами, отказалась от главенства политики, которая имеет свои собственные законы и кои история никак не может игнорировать.

Мы познаем каждое действие по его последствиям. Так мы можем познать и марксизм. Великим человеком является тот, кто оказывает значительное влияние, длящееся долгое время, на все человечество. Тайна влияния Христа кроется в его вечной непостижимости и в то же время в вечном стремлении к его образу. Маркс оказывает сейчас определенное влияние на пролетарскую часть европейского населения. Но это влияние оказалось революцией, которая была проверкой марксизма, не имеющей никакого отношения к ожиданиям 75-летнего подготовительного периода. Маркс обратил против себя дух Европы, дух двухтысячелетнего прошлого, которое нельзя вычеркнуть и которое намерено защищаться от него. Это стало наиболее очевидно там, где нация имеет сильные политические традиции, а пролетариат обладает национально-политическими инстинктами. Марксизм получил власть над молодыми народами, не осознавшими свою миссию и безвольно дрейфующими. Речь идет о немецком народе, который отказался от своей политической традиции, и русском народе, который разрушил ее. Но в конечном счете марксизм и здесь потерпел неудачу. Во время революции он мог подавить политическую данность. Но национальные особенности, качества и черты в каждой стране восстанавливаются не в последнюю очередь благодаря ее геополитическому положению и экономической ситуации. В большевизме возобладала русская составляющая. В немецком коммунизме тоже проявились собственные, почти уникальные черты. Напротив, то, что было интернационального в марксизме, является общепринятыми догмами, которые в России привели к великодушному и бессмысленному компромиссу с мировым капиталом, так как это в русских интересах, а в Германии к вынужденному соглашению с республикой, демократией и парламентаризмом, которые также обретают немецкие черты.

Вместо «прогресса» пришел упадок. Конец войны поделил европейские нации на победивших и побежденных, которые столкнулись с необходимостью строить свою жизнь в новых условиях, кардинально отличающихся от тех, что предсказывал марксизм. Маркс предсказывал, что по мере исчезновения эксплуатации одного человека другим прекратится угнетение одних наций другими. Исход войны создал некую утопию, идеальное государство Томаса Мора, чьи пацифистски настроенные граждане не воюют, а подряжают наемников; чьи государственные деятели подкупают противников и ломают их настрой при помощи пропаганды; чье население, утопая в роскоши и радуясь беззаботной жизни, использует свою победу для того, чтобы жить за счет подчиненного соседа.

Мы живем сейчас именно в таком мире. Но не в мире Карла Маркса. У нас есть все поводы указать на просчеты, допущенные марксизмом в своих вычислениях, — социализм не желает признать, что он допустил принципиальную ошибку. Именно поэтому революция в равной степени потерпела и экономическое, и политическое поражение.

III

Даже революция имеет свою философию.

Материалистическая философия соответствует материалистическому мировоззрению. Когда в России и Германии полыхнула революция, казалось, что наступил первый год нового летосчисления, который должен был доказать марксистский тезис, что бытие определяет сознание людей, а не наоборот. Причем материалистическое понимание истории опиралось только на экономическое бытие.

Материалистическое мировоззрение антропоморфно по своей сути. Оно указывает не метафизический путь наверх, а рационалистический вниз: оно ошибочно предполагает, что человек сам выбирает этот путь. Причиной этих убеждений стал духовный настрой, который пришел к человеку вместе с эпохой Просвещения. До этого момента мышление человека было космическим. Оно находило свое обоснование в идее Божественного воздаяния. Оно сохраняло духовную имманентность. Теперь же рассудок полагался на гордость; очень странную гордость, так как мы считали, что в человеке видим животное. Ничего не имея против животного, но очень много — против самого человека. В мифических представлениях гуманистов все еще акцентировалась тайна связи между существом и Создателем. Но просветители превратили человека в ГЬошгпе machine, в живой автомат, который был чудом из слякоти. При объяснении акта творения они прибегали не к Создателю и его созданиям, а к помощи качеств материи, из которой было создано существо и в которой оно жило. Тщетно перерывались пласты наследия Руссо. Его растительный идеал должен был быть филантропическим, но придал материалистичному повороту мышления только сентиментальную сторону и абсолютно уверил людей в их животности. Французская революция предприняла политическую проверку этого, когда требовала особых политических прав для просвещенных людей, категорически выводя это требование из их «физической потребности».

Мышление нашего народа восстало против подобного унижения человека. Появились мыслители, которые ставили перед человеком задачу, основанную не на плотских, а на духовных потребностях. Их великая мысль заключалась в воспитании человеческого рода: надо было вновь обрести то, что было утеряно! Их идеал универсальной истории не имел ничего общего с механическим «прогрессом», но с восторженным неистовством стремился вернуть человеку его отброшенные идеалы. Но на пике идеалистической культуры, которую мы смогли спасти в рационалистическую эпоху, прозвучали слова, что итогом развития любой культуры являются не права человека, а человеческое достоинство. Прошло почти 100 лет, как Кант произнес: «Человек не может слишком много думать о людях».

Но эта мысль была слишком возвышенной для людей. Преемники Канта, жившие после него, понимали это настолько хорошо, насколько им удавалось. Они жили непосредственно в последующее время на все еще значительном духовном уровне. Они были успокоены этим достигнутым уровнем. Они успокаивали сами себя. В этой идеалистической образности, в которой они почерпнули свои представления. В этом идеалистическом понимании истории, в котором они обобщили эти соображения. Поэтому идеалистическое понимание истории, которое объясняло человеческое бытие через человеческое сознание, постепенно становилось общепринятой привычкой. В этом положении начало наступление материалистическое понимание истории, которое стремилось постичь историческое бытие через мощь экономических условий. Это произошло сразу же после Гегеля. Идеалистическое понятие развития, эволюции теперь трактовалось как биологическое. Для Маркса было логично, что диалектика, которую он позаимствовал у Гегеля, как он сам говорил когда-то, «переворачивалась верх ногами», и снова можно было видеть реализм вещей, к которым относилась эта диалектика. Он мог различить под «мистическим покровом» не только «рациональное зерно», но и наполнить этот покров материальным и одновременно агитаторским содержанием, что имело политическое значение.

В обществе в то время сами по себе происходили большие и далеко идущие изменения. Развивалась индустрия. Появилось четвертое сословие. Предприниматель превратился в капиталиста. Наступал век мировой экономики, чьи предпосылки формировались в Англии. Эти социальные изменения хотели, чтобы их заметили. И материалистическое понимание истории полностью соответствовало им, в то время как идеалистическое воззрение отказывалось видеть эти социальные проблемы. Материалисты делали то, что люди с высшим образованием не умели, да и не хотели делать: они предъявили наглядность, которой не хватало, опыт, действительность, эмпирическую вещественность, социалистическую настойчивость и даже, с некоторой оговоркой, научность. Они были поборниками натуралистичных воззрений и принесли субстанцию. В этом заключалась их заслуга. Но в этом крылось и их слабое место. Они только констатировали, но ничего не объясняли. Если идеалисты в конечном счете довольствовались тем, что раскрашивали пустоту эпигонских воззрений, которые обладали некоторыми историческими контурами, то материалисты удовлетворялись подножным материалом, который для своих политических целей подыскивали на улицах и фабриках. Еще позитивизм, по меньшей мере в его французской версии, открыл этот мировоззрение. В трактовке христианства, присущей ученикам Сен-Симона, можно было найти и пафос, и эмфазу, и романтику. Они проповедовали восстановление плоти, объявляли о грядущем счастье на земле, которое должно было охватить людей вообще. Но впоследствии позитивизм забыл о людях, и Конт уже объявлял, что для него вообще не существует «собственно человека»: «Существовать может только человечество, которому наше общество обязано всем своим развитием».

Материалистическое понимание истории совершило прорыв как общественная наука, которая имела отношение к обществу будущего, примеряла его к настоящему и, как она полагала, обосновывалась прошлым. Она прежде всего стремилась заполнить пробел, оставшийся после Гегеля, который ограничивал историю лишь историей государств. Маркс позже отрицал, что видел в «экономическом моменте» решающий исторический фактор. Марксисты ссылались на то, что в «тезисах будущих разработок» он предусматривал «нации, расы и т. д.». Сам Энгельс соглашался с этим в одном из поздних писем: «Сначала мы сделали главный упор на выведение политических, правовых и прочих идеологических представлений, через которые мы пытались оказать воздействие, исходя из основных экономических фактов. Тогда мы пренебрегли формальной стороной, отдавая приоритет содержанию: как и каким способом эти представления будут претворяться в жизнь». Но это была очень запоздалая мысль. Она была высказана вовсе не для того, чтобы что-то исправить или изменить в материалистическом понимании истории. Напротив, она была недостаточной и случайной, она скорее вновь указывала посредством авторов на материалистическое восприятие истории, и мы можем сказать, что Маркс и Энгельс считали излишним улучшать свою теорию, дабы избежать каких-либо «недоразумений». Материалистическое восприятие истории лишено какой-либо двусмысленности. Ее значение заключается как раз в ее неуклонной односторонности, которая была продумана до самого конца, и как кирпичик была вставлена в стену исторического мышления. Но в этом кирпичике ничего не надо исправлять, его нужно выбить. Если бы Энгельс и Маркс действительно с запозданием занялись пересмотром своей теории, то они были бы вынуждены признать, что вся ее структура основывалась на предвзятых мнениях. Но они никогда не делали этого, так как никогда не сомневались. Они были уверены в ней. Их жизнь не закончилась трагедией мыслителя, а потому она не была великой. Пожалуй, они придерживались только слов Энгельса об «основных экономических фактах», из которых они добросовестно, но вместе с тем неуступчиво создали здание материалистического восприятия истории. По этим «основным экономическим фактам» мы можем оценить и общее здание теории. Это всего лишь одна из систем, но отнюдь не единственно возможная, как полагали Маркс и Энгельс. Скорее, это система такая же эфемерная, как и их время. Но они полагали, что обосновали ее со всех сторон и стали пророками завтрашнего дня, критиками сегодняшнего общества и прозорливыми историками, способными объяснить вчерашний и даже позавчерашний день.

Изучение наследия Гегеля убедило Маркса в том, что правовые отношения нельзя воспринимать ни как государственную форму, ни как результат общего человеческого духа. Их корни крылись в материальных жизненных условиях. Маркс искал и полагал, что нашел, что будто бы «анатомия гражданского общества» сокрыта в политической экономике, в которой главным объектом являлось «материальное производство». Правда, он видел в экономическом процессе не единственное человеческое движение, но все-таки считал его самым сильным, самым решающим и самым изначальным. Он считал его истоком всего. После него марксизм предполагал, что государство, право, власть — весь комплекс идей, который нематериалистическое восприятие истории трактует как адаптацию человека к действительности, в действительности является лишь «надстройкой», которую люди создали на фундаменте экономики. Маркс считал идею об экономической надстройке подлинным историко-философским открытием, в то время как мне кажется, что он сделал лишь историко-конструктивное изобретение, которое вновь и вновь менялось по политическим, социальным и духовным соображениям. Он говорил о «совокупности производственных отношений», которые образуют экономическую структуру общества, — «реальную основу, над которой возвышаются правовая и политическая надстройки». И он говорил о совокупности «идей»: «Над социальными условиями жизни поднимаются надстройки различных, по собственному сформированных ощущений, иллюзий, образа мысли и взглядов на жизнь». И он говорил, подводя итоги: «Способ производства материальных благ в целом обуславливает социальную, политическую и духовную жизнь». Не слишком внятно. Но для кого эта мысль является аксиомой, тот никогда не будет критиковать ее. Ведь она высказана Марксом, Да, он сделал попытку обосновать ее при помощи истории. То, что он упускал в неосуществимости утопий, Маркс предпринимал в виде истории, И здесь в опрометчивости своих доводов, к которым он прибегал, становилась очевидной слабость его теории. Маркс представлял историю лишь как «историю классовой борьбы». Он обыскал все предшествующие века в поиске возможности увязать самые героические моменты с материальной заинтересованностью, стремлением к наживе или, по крайней мере, усилением своей власти. И он «убедился» в том, что такая связь существовала как между зависимыми и свободными крестьянами, так и городами и феодалами, монархами и «биржевыми баронами». В немецких князьях периода освободительных войн он видел всего лишь ландскнехтов, нанятых Англией, в приверженности тори королевской власти и старым английским порядкам — следствие земельной ренты. После Маркса пришли популярные последователи материалистичного восприятия истории, которые полагали, что сделали удивительные открытия. Например, они делали заявление, что язычники потому приняли христианство, что в новой религии было значительно больше праздников. Или борьба Катилины против кредиторов была начата потому, что он являлся одним из должников. Или крестовый поход имел коммерческую подоплеку, так как европейцам требовались новые рынки, в частности средиземноморский. Материализм давал повод переписать всю историю.

Нет никакого сомнения в том, что в любое время существует своя альтернативная, материалистичная история, что даже в самые хорошие времена свершаются неблаговидные поступки, что всегда имели место люди, партии и классы, которые были движимы лишь пошлой корыстью. Но этот материалистичный момент всегда находился на втором плане: мелочность — вот то, что отличает материализм. Есть такие времена. Есть даже мелочные эпохи. Но им на смену приходят другие периоды, в которых на первое место выступают другие аспекты: Deus le volt![8] Решающим всегда является то, чем являются люди кроме чисто материального явления. Решающим является, куда направят их собственные влечения, страсти и устремления. Решающим всегда является вопрос: что одержит в это время верх — физическое или духовное? Мы полагаем, что язычники стали христианами, так как в мир прибыл Христос. Мы думаем, что крестовые походы вызвала сама мысль о них. Мы уверены, что эпоха Катилины состоялась потому, что был особый тип людей. Суждение о времени зависит от его сомнительности или возвышенности, от его грязи или его блеска. Все зависит от этого. Войну между государствами можно трактовать с точки зрения притязаний на могущество, на которое они претендуют, или же исходя из проблем, которые двигают этими странами, или из противоречия интересов. Само собой разумеется, они определяются и экономикой, которая является неотъемлемой частью всего человеческого. Но мы не должны никогда забывать, что часть не может претендовать на полноту целого. События можно рассматривать на уровне искусства управления государством, когда политикам удается или не удается договориться, на уровне сражений, в которых полководцы одерживают победу или проигрывают, а можно рассматривать с точки зрения мародеров, которые существуют всегда и везде, которые двигаются вслед за военными колоннами. Маркс рассматривал историю именно с точки зрения мародера.

Материалистическое понимание истории не может выйти за рамки материи. Когда Маркс вторгается в интеллектуальную и духовную области, которые он не наблюдал, потому что, как материалисту, это было чуждо ему, он обращался за помощью к теориям действия и взаимодействия между материальным и духовным. Он утешал себя мыслью, которую использовал как отговорку, что «все является относительным». Но с действием и взаимодействием вещей, которое полезно наблюдать, мы продвигались бы только не иначе как по кругу, не видя собственно образ вещей, а лишь перекладываемый из стороны в сторону релятивизм. И здесь мы должны поставить вопрос о причинах, которые являются абсолютными. Маркс спрашивал: «Доказывает ли история идей иное, нежели то, что духовное производство превращается в материальное?» Бесспорно, это верно — подобное взаимодействие есть. Но только возникает вопрос: кто кого изменяет? Материальное ли производство способствует изменению духовного? Или же духовный процесс изменяет материальный? Маркс выбрал первый вариант. Главенство материи стало аксиомой материалистического восприятия истории. Маркс полагал, что «идеалы являются ничем иным, как перенесенный в человеческую голову и переработанный там материал». Но тогда что было раньше: человек? Или его деятельность, позволяющая возникнуть вещам? Мы же полагаем, что раньше был человек. Маркс подразумевал, что не требовалось никакого «глубокого понимания», дабы постичь — «с жизненными условиями людей, с их общественными связями, с их социальным существованием изменялись также их представления, воззрения, понятия — одним словом, менялось их сознание». Мы же думаем, что только сознание меняет жизнь. Духовная сфера опирается сама на себя. И в то время, как она воздвигает сама себя, меняются люди. Именно в то время, когда меняются люди, они получают возможность изменить свои условия жизни. Человек делает историю, но история не делает человека. И если она меняет его, то она меняет его действия, и только лишь затем трансформированный человек модифицирует свои условия жизни. Сам человек и есть причина его собственных поступков. История человека — это история его духовных усилий. Эти духовные усилия присоединяют телесные, метафизические — физические, которые в свою очередь подразумевают и экономические факторы. Но только духовное всегда может проникнуть в материальное — и никогда наоборот. Материальное не может проникнуть само в себя. Вследствие этого в сфере экономической жизни не новый хозяйственный порядок в корне меняет жизнь, а, наоборот — коренным образом измененная жизнь создает новый экономический порядок. Идеи, власть, право, государство — это не «надстройка», которая создавалась людьми на базисе экономики, как полагал Маркс. Наоборот, это экономика надстройка, в то время как идеи, власть, государство являются фундаментом. История не может быть независимой от экономики, однако она создает экономику. А потому экономика зависима от истории. Экономика — лишь последствие, причиной является историчность, А история живет по собственным законам, среди которых преобладают политические. Маркс видел лишь только экономику, но отнюдь не государство, за обществом он не видел больше народов, а тем паче отдельных индивидуумов. На длительных промежутках времени экономические силы становятся незначительными, так как на их фоне вновь и вновь обретают реальное значение духовные силы, которые являются государственными силами. Маркс всерьез полагал, что рано или поздно государство отомрет. Это была не только игра слов, которая позволяла ему заменять по пропагандистским причинам одни понятия другими. Маркс действительно верил, и эта вера стала предпосылкой для материалистичного восприятия истории, что история растворяется в экономике. Да, он полагал, что история в основе своей является экономикой и только экономикой, что история всегда материальна и вещественна. Однако государство будет всегда. Материалистичное восприятие истории уже допускало ошибку, когда оно предполагало, что ранее, при патриархальном состоянии общества, оно вело совместную безгосударственную жизнь. Но история в принципе начинается с вражды групп, которые как таковые возникают, чтобы утвердиться. Материалистическое восприятие истории ошибалось еще больше, когда допускало возможность, что в неопределенном будущем будет существовать безгосударственное человеческое общество! Однако экономика не может заменить государство. Ни во внутриполитических вопросах, ни тем паче во внешнеполитических! Однажды пропитание сообщества нельзя будет урегулировать без особого административного управления. Кто, кроме государства, смог бы урегулировать влечения, страсти, стремления, волю, честолюбие, таланты и амбиции наций? Социализм наряду с требованием «не-государства» все-таки предполагает необходимость государственности. Но этот факт намеренно скрывался от наций. Отказ от государственности — это отказ от национальной истории. Государство, как говорил Гегель, «достигает содержания, которое не только принадлежит истории, но само создает ее».

Маркс однажды произнес, что человек должен доказать «на практике» истинность своего суждения. Так вот, теперь материалистическое восприятие истории получило возможность показать практическую истинность связанности с ней мышления. Мы пережили мировую войну, среди поводов которой преобладали политические — государства, власть, права, а также несправедливость. В любом случае экономика была на втором месте. Впоследствии, кроме мирного договора, который был несправедливым договором, навязанным государствами и властями, мы пережили революцию, которая стремилась быть социалистической и которая закончилась тем, что оставила государство в покое. Без разницы, идет ли речь о силе государств стран-победительниц или о безвластии проигравших. Историчность и далее продолжила развиваться в виде государственности, в то время как потрясенная экономика не только не привела к новому экономическому порядку, но оказалась полностью беспомощной, предоставленной самой себе. Прав оказался не Маркс, а Гегель, который оценивал историческую жизнь как осознанную жизнь. Оказался прав Наполеон, который однажды произнес: «Политика — это судьба». Мы же, напротив, являясь экономическими людьми, опустились на самый низший уровень человеческого мышления, на котором совершенно неполноценные и близорукие позволяют себе говорить: «Судьба — это экономика!» Это было низшей точкой, которой только могло достичь немецкое мышление. После нее могут следовать или погибель, или поворот, или крах, или же поворот к духовному, крушение или поворот к политике.

Уже здесь мы хотели бы заметить — консервативным является то, что вполне справедливо вновь и вновь реализуется, в то же время прогрессивным является то, что живет пустыми ожиданиями, которые никогда не осуществятся.

IV

Материалистическое восприятие истории стремилось быть объективной наукой. Однако социализм с самого начала уличил себя в противоречии, ибо он рассуждал о будущем, о котором не имелось никакого объективного опыта. Он мог смягчить это противоречие всегда только тем, что вновь отказывался от объективности опыта и взывал к политической тенденции.

Тем не менее социализм достаточно некритично ссылался на естествознание, чтобы благодаря подобному маневру предоставить доказательства провозглашенного будущего. Социализм использовал Дарвина исключительно в собственных целях. Маркс находил, что «естественный отбор», хотя и «разработанный грубо по-английски», все-таки содержал в себе «естественно-исторические основы наших представлений». А Энгельс вслед за ним уверял, что экономическая база коммунистического манифеста призвана для того, чтобы «обосновывать исторический прогресс, подобно тому как теория Дарвина обосновала все естествознание».

Социализм должен был тотчас обратить внимание на то, что Дарвин нашел доказательства не в пользу него, а, наоборот, против него. Принцип естественного отбора являлся опровержением всего общественного коммунистического строя, который должен был быть установлен не просто на длительное время, а окончательно. Но социалистическая беспринципность, которая однажды захотела превратиться в социалистическую научность, не была систематической. Она пыталась проникнуть во все, что можно было использовать для пояснений и агитации. Отныне немецкая социал-демократия вновь применяла принцип естественного приспособления, а также делала вывод подобно старому простодушному, но тем не менее неистовому в трактовках Бебелю: если согласно Дарвину все организмы приспосабливаются к условиям жизни, то необходимо вызвать социальное состояние, желательное для человека, и тотчас характер людей поменяется соответствующим образом. Надо только из народов построить «человечество», которое тотчас упразднило бы национальности.

И вновь натуралисты говорили Бебелю, привлекая внимание к социализму, что новый социальный порядок быстрее рухнет, чем люди смогут приспособиться к нему. Так как уже привитые воззрения, а в еще большей степени наследственные признаки, распространившиеся на многие поколения, не могут быть перестроены, более того, они не утрачиваются, на протяжении времени вновь и вновь становясь действительностью. Социализм полагал, что мог не считаться с человеком. Он предполагал, что новые экономические условия могли произвести на свет человека с новой духовностью, но никак не наоборот, Но история начинается с таких мелочей мира, как народ, земля, родной язык. История живет в исконной данности и в надвременных движущих силах, которые снова и снова проявляют себя, ставя крест на исчислениях, согласно которым мы в будущем не должны жить в нациях, а лишь в лоне абстрактного «человечества».

Материалистическое восприятие истории оборачивает против себя любую естественную науку, используя в своих целях лишь выжимки, достойные популярных научных брошюр. Стремящийся к просвещению социализм оказался не заинтересованным в учении Карла Эрнста фон Бэра, несмотря на то что он благодаря своим построениям описал, какие формы принимает любое развитие, на которое так полагался социализм. Однако это было учение о том, что мы можем объяснить развитие, если предполагаем факт возникновения, а возникновение в свою очередь мы сможем объяснить, если принимаем в расчет само возникновение жизни, которое всей жизнью обязано само себе и человеческому существованию. Социализм не стремился привлечь на свою сторону Морица Вагнера, теория обособления которого вполне дополняла теорию отбора. Социализм даже не взялся поразмышлять над ее выводами: а ведь эта теория смогла рассказать о пространственных особенностях как неизбежной причине видообразования и возникновения народов, с которыми социализм должен был считаться в настоящее время, даже если мыслил будущее без наций. Социал-демократия по возможности пыталась не обращать внимания на то, что Людвиг Вольтаманн, бывший в своем роде тоже социалистом, мог связать марксистскую точку зрения с антропологическими, морфологическими и генеалогическими позициями, подвергая проверке и опровергая расовую обусловленность человеческого рода. Социализм вообще ничего не хотел знать о народах, подобно тому, как не знал ничего о человеке. Он уклонялся от двойственных ходов мысли, находя убежище лишь в монистских банальностях. Социализм отрицал, что мир мог быть принципом природы, построенным на противоположностях; он отрицал, что имелась двойственность (дуализм) духа и материи и что в рамках этого дуализма человеческий дух имел собственную инициативу. Социализм даже не допускал возможности, что человек являлся не продуктом исторической эволюции, а сам построил свое тело благодаря мозгу, а не наоборот. Но прежде всего социализм не хотел допускать, что человек сам создал свою историю, что она является его собственным действием, что делает ее величайшим достижением. Идеалистическое восприятие истории, когда-то заложенное Шиллером, предполагало, что историю делает свободный человек, в которой он является моральным условием природы. Материалистичное восприятие истории исходило из того, что человек — это продукт жизненных условий. Маркс, а в особенности Энгельс, пытаясь оправдать узость своего мышления, старались дать расширенное толкование своих идей. Но они никогда не выходили за рамки позитивистской точки зрения, всегда оставаясь в рамках материалистичного описания истории, проникнувшись лишь условиями, описывая феномены, собирая их компоненты. Только лишь с третьей позиции, которая больше не является ни моральной, ни позитивистской, которая скорее является духовной, но в то же время телесной — только с этой позиции взаимного проникновения, которая склоняется перед человеческим величием, но в то же время поднимается из человеческой низменности, только с этой точки зрения можно ответить на вопрос: кто отныне, собственно, создает эти условия? Вопрос, на который нет ответа, если мы допускаем, что они создают себя сами. Это скорее метафизическая точка зрения, которая включает физическую и духовно-историческую позиции, которые в то же время охватываются и расширяются естественно-научными. Нам сегодня ближе эта позиция — точка зрения действительности и метафизики. Момент, в который та же диалектика, принятая Марксом от Гегеля, обращает пережитую историю против материалистического восприятия истории и история вновь «заканчивается Как сказал бы Гегель — в двойном смысле, что материалистическое восприятие истории еще содержится в метафизическом, но при всем том освобождается от него. Маркс, который совершенно необъективно воспринял диалектику Гегеля, никогда даже не допускал мысли о том, что диалектический процесс продолжается и после наступления материалистической стадии, что материализм является вовсе не последним словом, а предварительным, что «поэтусторонность» вовсе не является абсолютным принципом. Он быстро сворачивает в сторону от подобных идей, так как те могли привести к мысли, что с признанием истоков подобной природы исторического человека социализм сам мог прекратиться: «Люди делают собственную историю, но они творят ее не как свободное изделие, и не при вольных, а при навязанных, уже существующих обстоятельствах». Материалистическое восприятие истории не способно выйти из этого замкнутого круга. Так кто же создает эти обстоятельства? Имеется только один ответ: сам человек. Он и есть это обстоятельство!

Материализм был бы действительно прав, если бы человечество производило только материю. Но человечество произвело на свет ценности, целую иерархию ценностей, в которой материальные ценности занимают самую низшую ступень. Воистину человеческую историю нельзя трактовать только при помощи личностей, носителей данных ценностей, при помощи расы или религии, которые являются биологическим и духовным фундаментом всех событий, и тем паче нельзя объяснять только при помощи экономических условий, в которых мы всегда видим только явления, сопутствующие духовным процессам. Наша история скорее является историей взаимосвязей. Мы знаем только одну сторону вещей (повернутую к нам), не видя другую, отвернутую от нас. Но мы постоянно чувствуем, что эти две стороны связаны между собою. Грубая ясность материального существования привела к появлению в предыдущее столетие материалистичного мышления, которое трактует историю при помощи самых грубых аргументов, которые только имеются — экономических. Но материальные условия наиболее легки для восприятия, для соблюдения, для исследования, для расчетов — они проще поддаются численному учету, а потому могут быть вмещены в рамки статистики. Они вызывают к жизни мыслителя, который является банальным арифмометром, а тот в свою очередь обращается к банальной массе, которая не склонна размышлять. Как мы узнали во время революции, она может только действовать. Соблазнив ее, мы будем видеть только физическую силу, с которой априори соглашаешься. В то же время метафизические силы вовсе не отрицаются, но убираются на задний план. Но история определяется не ими, но неизмеримостью, которой являются ее духовные прожилки, в то время как все измеримое выглядит материальным и грубым балластом.

Материалистическое восприятие истории, которое ставит в центр внимания не человека, а экономику, является наиболее отвратительным отказом от истории. Материалистическое восприятие истории, отвергающее самодержавие духа, пренебрегает духовными ценностям и попадает в зависимость от материальных ценностей. Оно сводится к политическому идеалу социалистического общественного порядка, после осуществления которого перед человечеством останется единственная задача — регулировать свое пищеварение. В XIX веке было порождено самое большое унижение — стремление превратить человечество в один большой желудок. В истории всегда имелись времена, которые порождали предпосылки для общечеловечности. Но еще ни одна эпоха не падала так низко, чтобы эволюционная мысль свелась к утилитарно-демонической системе обмена веществ, а история человека трактовалась из подобных потребностей. Сторонники материалистического восприятия истории самым тщательным образом дистанцируются от того, что должна существовать связь между духом их теории и материализмом жизни. Но их собственное учение свидетельствует против них — ибо дух является лишь выражением материи. Материалистическое восприятие истории — это порождение XIX века и отчасти начала двадцатого. Теоретики материалистичной истории судят об истории и других эпохах подобно тому, как они судят о собственной. Это было бы честно, да и верно, если бы марксизм сказал: сегодня, в век фабрик и фондовых бирж, мы, люди, бедны, несчастны и угнетаемы, а также мы пошлы, жадны и жаждем возвышения. Но марксизм не сказал этого. Наоборот, он спрятал имманентного человека от человека материального. Материалистическое восприятие истории даже видело особую научную заслугу в том, что оно превратило все в материальное. Даже духовные устремления первобытности учтены и превращены в экономические поводы. Но если психоаналитический метод, в который в итоге впало материалистическое восприятие истории, с психологической точки зрения исследовал бы больше человека не на предмет его стыда, а на предмет его чести, то ему стоило более внимательно изучать ранние инстинкты, которые уже проявились у первобытного человека. Они были телесно ему присущи через стыд и вкус. Уже в материалистических поводах и причинах явно выражалась метафизическая потребность человека, который, устроившись под деревом познания, стремился описать не свою природу, а собственную трагедию. Человек стремится выйти за рамки собственной природы. Он сопричастен животным, так как тоже хочет жить. Но даже древний человек, а теперь и естественный человек стыдится своей материальной обусловленности, своей телесной зависимости, своих физических связей, к которым относится также добыча пропитания. В них он чувствует свои животные воспоминания — постыдную частичку, которая пристала к нему. Она неприятна ему. Он будет вынужден нести эту ношу весь остаток жизни. Стыд и совесть имеют одни и те же корни. Проистекающее из них позволяет человеку осознавать свою противоречивость, свою человеческую составляющую. Но человек, который восстает против своей человечности, сводящейся к добыванию хлеба насущного, а в более поздней версии — жизни ради экономики, обретает осознание своего человеческого достоинства.

Материалистическое восприятие истории никогда не прикасалось к подобным вещам. Оно было только тем, что содержалось в ее названии — историческим созерцанием материи. Оно сконцентрировалось на истории лишь половины человечества, причем далеко не самой лучшей половины. Однако социализм отомстил своей философии. Отомстил тем, что всегда опирался на экономические, но не политические категории. Отомстил тем, что предпосылки материалистичного мышление не соответствовали действительности, причем экономика и история совпали, а последняя оказалась зависима от первой. Высочайшее экономическое развитие материалистической эпохи вызвало к жизни не социализм (как полагал Маркс), а мировую войну. Ее развязывание указывало на иные исторические силы, нежели предполагались марксистскими догмами, согласно которым история основывалась на классовых противоречиях и двигалась вперед благодаря классовой борьбе. Даже если мы будем рассматривать историю возникновения мировой войны с точки зрения всемирных экономических противоречий, а не геополитических соображений, которые спровоцировали, направляли и оканчивали ее, то она все равно не была возможна без конфликта народов, который предшествовал ее развязыванию. Она была не возможна без правых и неправых идей, которые сопровождали ее. За экономическим фасадом бушевали националистические страсти, которые и обусловили войну. А в конце воля к несправедливости, которая была оформлена как реализация законных прав, обеспечила мир. Для этих сил не нашлось места в марксизме. Социализм не считался с ними. Поэтому он рассчитывал только на себя. Поэтому мировая война вновь восстановила историю в правах. Война дала нам самый поучительный урок — не экономика, а политика определяет историю. Поэтому если глядеть со стороны экономики, то социализм сейчас стоит не перед социальным господством, к которому он должен был прийти в какой-то момент, не перед разрушением капитализма, не перед мощным хозяйством, а перед совершенно разрушенной, потрясенной до основания, больной и безумной экономикой.

Когда полыхнула революция, социалисты были преисполнены радостных надежд. Первая дрожь по партии пробежала в ожидании внешнеполитических последствий от 9 ноября. Это был страх перед историей. О ней не вспоминали до тех пор, пока не пришлось отвечать. Именно в те дни аутсайдер марксизма и революционный идеолог Роберт Мюллер предложил формулу — «перехозяйствование». Социализм должен был не привязывать к материи, а освобождать от нее. А «расхозяйствование», которое должен был принести в мир социализм, мыслилось как освобождающее человека действие, которое давалось ему революционным правом. «Расхозяйствование» через экономическую конституцию, которая должна была освободить людей от тяжких ежедневных забот и делала его обязанным беспокоиться только о средствах к жизни, было тайной утопически-анархической целью, которая существовала наряду с рационально-экономическим движением. Но вместо «расхозяйствования» нашей жизни мы получили ее расточение. Расточение во всех смыслах. Не в последнюю очередь разбазаривание стало мерой всему. Мы вообще думали только об экономике. Мы думали о валюте и репарационных платежах. Мы думали о ценах на товары, какими они были вчера и какими они будут завтра. Мы думали о росте тарифов и индексе цен, о предстоящей забастовке и ее результатах. О повышении заработной платы. Думали ежедневно о курсе доллара, который стал подменой молитвы. Действительно мы думали только о нашем жалком сегодняшнем дне. Капиталист думал о том же, о чем думал пролетарий. В наших интересах мы пали настолько низко, насколько низко человечество еще не падало: материалистическое восприятие истории могло праздновать свою отвратительную победу.

Может ли это длиться вечно? Мы чувствуем, что не может. Материализм вызовет отвращение к материи: перед нами самими. После отвращения возникнет потребность в очищении, которое приведет к кризису. Социализм не может привести к этому кризису хотя бы потому, что этот кризис повернется против него же самого: против материалистических основ, на которых он был воздвигнут как материалистическое явление времени. Социализм будет всегда только способствовать наступлению этого кризиса. В той степени, насколько он сможет преодолеть в своем содержании материализм и рационализм, которые являются роковым наследием либерализма.

Но партийный социализм не сможет провести эту линию. Он погряз в оппортунизме. Остаются лишь радикальные силы, как в России. Или же его надо сделать радикальным в Германии. Это путь для отдельного социалиста, социалистической молодежи, вероятно даже для социалистических трудящихся, в которых вместо социализма разума проснется социализм чувства. Именно социализм чувства имеет более далекие и глобальные перспективы, нежели все марксистские вычисления. Да, немецкому коммунизму, на который было возложено марксистское наследие, в конце концов придется решать, узнает ли он, что марксизм, на который он по-прежнему ссылается, является мнимой силой, способной предоставить лишь демагогические средства. Что при постановке проблем марксизм является очевидным промахом, так как он из-за своего доктринерства мешает немецким коммунистам сыграть историческую роль.



Поделиться книгой:

На главную
Назад