— С Божьей помощью, — пробормотал он.
— Папа, — сказала дочь, — мы должны поблагодарить этого доброго человека, который помог вам в несчастье. Он вас нашел ничком в снегу. Если бы не он, вас бы занесло.
Отец приоткрыл слезящийся глаз.
— Благодарение Господу. — Он перекрестился и тихо заплакал. Она тоже перекрестилась и промокнула глаза платком.
Она расстегивала на отце пальто, а Яков, вдохнув про запас теплого воздуха, вышел из квартиры и пошел вниз по ступеням, радуясь, что унес ноги.
Девушка окликнула его сверху резким, тонким голосом и быстро заковыляла следом, держась за перила. Лицо у нее было жесткое, и жадные, ищущие были зеленые глаза. На вид лет двадцати пяти, худая, с длинной талией, густые русые волосы распущены по плечам. Не то чтобы хорошенькая, но и не сказать, что дурнушка. Но хотя пожалел бедную хромоножку, он вдруг испытал к ней странное отвращение.
Она его спросила, кто он, как-то не глядя, опустив веки, потом взглянула прямо ему в глаза. Посмотрела на мешок с инструментом у него за плечом.
Он мало что ей сказал: он нездешний, недавно из дальней губернии. Тут только он догадался снять шапку.
— Приходите завтра, прошу вас, — сказала она. — Папа говорит, что хотел бы вас отблагодарить, когда ему полегчает, а скажу вам откровенно, вы можете ждать не одних благодарных слов. Мой отец — Николай Максимович Лебедев, он почти отошел от дел… то есть он совсем было отошел, но ему пришлось принять на себя дело брата по его смерти… А я Зинаида Николаевна. Прошу вас, зайдите к нам завтра утром, когда папа придет в себя. Обычно он в это время особенно мил, хотя никогда уже он не бывает так мил, как до смерти бедной мамаши.
Яков, не назвавшись, сказал, что придет утром, и с ней простился.
В каморке в квартире Аарона Латке он раздумывал, что бы могло это значить — «вы можете ждать не одних благодарных слов». Явно она имела ввиду какое-то вознаграждение, рубль-другой, ну пять, если повезет. Должен ли он принимать вознаграждение из рук откровенного ненавистника евреев? Ни на единую минуту он не чувствовал себя спокойно ни в присутствии старика, ни с его дочерью. Значит, лучше вообще не ходить — или выложить, перед кем богатей в долгу, и уйти. Но разве этого ему хотелось? Яков весь истерзался от мыслей, и двуглавый орел с пуговицы смотрел ему в оба глаза. Спал он плохо и проснулся с новой мыслью. Чем плохи эти рубль-два, если они поддержат жизнь еврея? Можно ли дождаться большей пользы от антисемита? Он вспомнил русскую пословицу: «Не зная броду, не суйся в воду», но все же решил пойти, попытать удачу, не то — как же узнать, что творится на этом свете?
И он вернулся в тот дом, без мешка с инструментом, хотя приодеться не мог, да и не хотелось ему. Зинаида Николаевна, в вышитой крестьянской рубахе и юбке, с двумя зелеными лентами в волосах и снизкой желтых стекляшек на шее, провела его к отцу в спальню. Николай Максимович в просторном ватном шлафроке с меховым воротником сидел за столом подле занавешенного окна перед большой распахнутой книгой. На стене у него за спиной висела большая таблица в форме дерева, большими белыми значками на самых толстых черных ветвях доказывавшая происхождение Николая Второго от Адама. Портрет царя, сидящего с царевичем на коленях, висел над таблицей. Было чересчур жарко натоплено. Собачонка ворчала на мастера и была выдворена с помощью кухарки в соседнюю комнату.
Николай Максимович тяжело поднялся — старик в морщинах, с красными печальными глазами — и непринужденно приветствовал Якова. Мастер, помня про его черносотенного орла, испытывал презрение к нему — и в какой-то мере к себе. Ему стиснуло горло. Он не дрожал, но чувствовал, что вот-вот задрожит.
— Николай Максимович Лебедев, — сказал толстый русский, протягивая пухлую руку. На животе у него висела тяжелая золотая цепочка от часов, халат был обсыпан перхотью.
Яков, после легкой запинки, пожал протянутую руку, отвечая, как и задумал:
— Яков Иванович Дологушев.
Назови он свое настоящее имя, о вознаграждении бы не могло быть и речи. И все-таки ему стало стыдно, он даже вспотел.
Зинаида Николаевна хлопотала возле самовара.
Отец ее указал мастеру на стул.
— Я весьма вам обязан, Яков Иванович, — сказал он, снова садясь. — Я поскользнулся — не иначе под снегом был лед. Вы были очень любезны, что пришли мне на помощь, — не каждый бы стал утруждаться. Некогда, при совсем иных обстоятельствах… я стал пить после смерти ненаглядной супруги моей, женщины редких достоинств… Зина может вам подтвердить истинность моих слов… я упал без памяти в результате болезни на Фундуклеевской, прямо против кофейни, и пролежал на тротуаре с окровавленной головой невесть сколько времени, покуда кто-то — в данном случае это была женщина, потерявшая сына при Порт-Артуре, — благоволил оказать мне помощь. Люди нынче куда меньше озабочены делами ближних, чем в былые времена. Угасло религиозное чувство, и доброта стала редкостью в мире. Истиной редкостью, могу вас уверить.
Яков, в ожидании, когда же он перейдет к вознаграждению, вытянулся на стуле.
Николай Максимович оглядел потертый тулуп Якова. Вынул табакерку, зарядил обе ноздри, смачно высморкался в белый большой платок, дважды чихнул, потом, после двух тщетных попыток сумел-таки сунуть табакерку обратно в карман шлафрока.
— Дочь мне сказала, вчера при вас был мешок с инструментами. Каково ваше ремесло, позвольте спросить?
— Починки и прочее-разное, — сказал Яков. — Крашу, плотничаю, крыши стелю.
— Вот как? И сейчас вы при деле?
Мастер, не подумав, сказал, что нет.
— Откуда вы, простите мне нескромный вопрос? — сказал Николай Максимович. — Я потому спрашиваю, что я человек любопытный.
— Из провинции, — ответил Яков после легкой запинки.
— Ах, в самом деле? Селянин? И отлично, смею вам доложить. Кто станет отрицать сельские добродетели? Я сам из-под Курска. В свое время сено вилами ворошил. К нам в Киев на богомолье?
— Нет, я здесь работы ищу. — Он помолчал. — И слегка образование хочу пополнить, если удастся.
— Превосходно. Говорите вы хорошо, хоть и с провинциальным выговором. Но грамотно. Немного учились?
Будь прокляты эти его вопросы, думал мастер.
— Так, читал немного, сам по себе.
Девушка смотрела на него сквозь опущенные ресницы.
— И в Священном писании начитаны? — все спрашивал Николай Максимович. — Да, я полагаю?
— Я знаю псалмы.
— Дивно. Ты слышишь, Зина? Псалмы, это дивно. Ветхий Завет прекрасен, истинное пророчество о пришествии Христа, который нас искупил своей смертью. Но разве сравнится оно с притчами и проповедями самого Господа нашего, в Новом Завете? Я вот как раз перечитываю. — Николай Максимович глянул в открытую книгу и вслух прочитал: «Блаженны нищие духом, ибо их есть Царство Небесное».
Яков побледнел и кивнул.
У Николая Максимовича глаза увлажнились. Снова ему пришлось высморкаться.
— Он всегда плачет, когда читает Нагорную проповедь, — сказала Зина.
— Я всегда плачу. — И, откашлявшись, Николай Максимович продолжал:
— «Блаженны милостивые, ибо они помилованы будут».
Милостивые, подумал мастер, вот он отчего плачет.
— «Блаженны изгнанные правды ради, ибо их есть Царство Небесное».
Переходи уже к вознаграждению, переходи, думал Яков.
— Ах, это особенно трогает, — сказал Николай Максимович, опять утирая глаза. — Знаете, Яков Иванович, я несчастный человек, в сущности, меланхолик, пью горькую, но ведь есть и другое кое-что за душой, хотя недавно я чуть не спалил на себе костюм — уронил горячий пепел с папиросы на брюки, и не сообрази моя Зина окатить меня водой из кувшина, был бы из меня теперь обгорелый труп. А пью я, батенька, потому, что угораздило меня родиться с такой чувствительной душой — я куда острее других чувствую скорби жизни. Дочь вам подтвердит.
— Да, правда, — сказала она. — Он на редкость чувствительный. Когда прежний наш щеночек, Паша, умер от чумки, папа неделями куска не мог проглотить.
— Когда Зина, маленькая, тяжело переболела, я каждую ночь плакал над ее увечной ножкой.
— Да, правда, — сказала она, и глаза у нее заблестели.
— Я все это вам рассказываю, чтоб вы знали, какой я человек, — объяснил Николаи Максимович Якову. — Зина, угости-ка нас чаем, пожалуй.
Она внесла на серебряном тяжелом подносе и выставила на мраморную столешницу два фаянсовых горшочка с вареньем из персиков и цельных ягод малины и венские булочки, масло.
Это безумие, я знаю, думал Яков, — распивать чаи с богатыми гоями. Но он с жадностью набросился на угощение.
Николай Максимович подлил молока в свой стакан и намазал булочку маслом. Ел он прихлюпывая, будто пил свою еду. Потом еще глотнул чая, поставил стакан и обтер пухлые губы льняной салфеткой.
— Я хотел бы предложить вам скромное вознаграждение за вашу своевременную помощь.
Яков поспешно поставил стакан и встал.
— Мне ничего не надо. За чай спасибо, а я лучше пойду.
— Сказано по-христиански, но сядьте-ка и послушайте, что я скажу. Зина, налей Якову Ивановичу еще чаю, да потолще намажь ему булочку вареньем и маслом. Яков Иванович, вот что я хочу вам сказать. У меня на следующем этаже пустая квартира, недавно освободилась — совершенно неподходящие оказались жильцы, — четыре прекрасные комнаты, нуждающиеся в ремонте. Если вы благоволите принять на себя этот труд, я предлагаю вам сорок рублей — больше, чем я обыкновенно плачу, но ведь и случай особый. Разумеется, тут вопрос благодарности, но разве не приятней вам будет поработать, чем преспокойно принять от меня несколько серебряных монет? Какая ценность в деньгах, полученных без труда? Предложение работы есть признание заслуг. Хотя я вам несказанно обязан — я мог бы задохнуться в снегу, Зина говорит, — разве предложение работы не более почтительное вознаграждение, чем простая оплата деньгами? — Он пристально вглядывался в Якова. — Вы, стало быть, согласитесь?
— Так, как вы это объясняете, то соглашусь, — сказал Яков. Он поскорей встал и, сперва впопыхах наткнувшись на дверь кладовой, выбрался из квартиры.
Он беспокоился, как бы не вляпаться в неприятность, каждые полчаса менял решение, ворочался на своей скамейке, и все-таки наутро он вернулся. Из-за того же он вернулся, ради чего пошел в первый раз — ради вознаграждения. То, что он получит за работу, в данном случае — вознаграждение. И кто же может себе позволить отказаться от сорока рублей — от таких колоссальных денег? И в чем дело? Пойти, быстро кончить работу, получить свои деньги и, когда уже они будут в кармане, уйти из этого дома и забыть о нем навсегда. В конце концов, работа есть работа, я же не продаю свою душу. Кончу, отмоюсь и уйду. И они неплохие люди. Девушка, в общем, прямая и честная, хотя мне с нею неловко, ну а старик — так может быть, я несправедливо о нем сужу? Много ли гоев я видел в своей жизни? Может быть, кто-то пришпилил эту черносотенную бляху ему к пальто, когда он сидел в кабаке пьяный. Да, но если все-таки она его собственная, хорошо бы прямо спросить: «Николай Максимович, пожалуйста, растолкуйте мне — вот вы плачете над дохлой собачкой, а сами входите в общество фанатиков, которые требуют смерти для людей, которые всего лишь родились евреями. Растолкуйте мне, какая тут логика?»? И пусть он ответит.
Еще беспокоило мастера, что, когда он возьмется за работу — положим, это вознаграждение, но все же работа, — ему надо будет предъявить паспорт, а там черным по белому: «Вероисповедание — иудейское», — и Николай Максимович сразу все сообразит. Яков думал, кусал губы и наконец решил, если паспорт потребуют, сказать, что он на Подоле в полицейском участке; а если Николай Максимович будет настаивать, что необходимо предъявить документ, надо сразу уйти, не то напорешься на крупные неприятности. Так что тут риск, но если ты против риска, то и за карты не садись. Возможно, Николай Максимович пока не совсем протрезвел, потому и паспорта не спросил, хотя по закону положено. Да, но, в конце концов, это все-таки вознаграждение, и он, может быть, вообще не спросит. Яков уже почти жалел, что сразу не сказал, что он по рождению еврей. И Б-г с ними, с деньгами, зато не пришлось бы себя презирать. Чем больше скрываешь, тем больше запутываешься.
Квартиру он отделал на славу — ободрал старые обои, с потолка счистил отставшие хлопья. Где надо оштукатурил, где надо зашпаклевал, потолки размыл, побелил — все в лучшем виде для Николая Максимовича. И аккуратно наклеил обои, хоть в этом опыта было у него маловато — в штетле только Висковеру, ногиду, в голову приходило такое. Яков работал весь день и ночами, при желтом газовом свете, чтобы кончить поскорей, взять свои рубли и уйти. Хозяин, то и дело останавливаясь, чтобы отдышаться, взбирался каждое утро по лестнице посмотреть, как идет работа, и выражал свое полное удовлетворение. Днем он извлекал бутылку водки, настоенной на лимонных корочках, и на закате бывал уже пьян. Зина, днем не объявлявшаяся, посылала Якову с Лидией, кухаркой, обед — рыбный пирог, миску борща или кое-какие мясные остатки, до того вкусные, что мастер, кажется, за одну бы такую еду работал.
Как-то поздно вечером Зина приковыляла по лестнице и выразила удивление, что так поздно, а он еще за делом. Спросила, ел ли он что-нибудь после обеда, он ответил, что не голоден, и тогда, нервно посмеиваясь, она предложила ему поужинать вместе с ней — папа уже лег, а ей скучно одной. Мастер, не ожидавший такого предложения, стал отнекиваться. У него, он объяснял, еще много работы, да и одежда не подобает такому случаю. Зина сказала, что это не важно. «Одежду в одну минуту можно снять, Яков Иванович, но на вас она или нет; сам человек от этого не меняется. Или он хороший, или нет — безразлично, раздетый или одетый. К тому же я против особых формальностей». Он поблагодарил, но; сказал, что отдыхать ему некогда. Еще две комнаты не сделаны. На другой вечер снова она пришла и, слегка нервничая, призналась, что ей скучно; и они ужинали вместе внизу на кухне. Она отпустила Лидию и в продолжение еды говорила без умолку, все больше о детстве, о женской гимназии, где училась, и об удовольствиях летнего Киева.
— Дни длинные и жара, зато ночью, под звездами, такое упоение. Люди отдыхают в своих садах, кто-то в парках гуляет, пьют квас, лимонад, слушают музыку. Вы слышали «Паяцев», Яков Иванович? Я думаю, вам понравится Мариинский парк.
Он сказал, что против парков ничего не имеет.
— Весной открывается годовая ярмарка, это такая прелесть. Или, если хотите, можно пройтись по Крещатику, в кинематограф зайти.
Говоря, она блестела глазами, но, когда он смотрел на нее, отводила взгляд. Наконец мастера утомила ее болтовня, он извинился и вернулся к работе, но Зина поднялась вслед за ним по лестнице, хотела взглянуть, как он будет клеить облюбованные ею обои — в букетиках синих роз. Сидела на табурете скрестив ноги, здоровую поверх увечной, лузгала семечки, ритмично покачивала здоровой ногой и смотрела, как он работает.
Потом зажгла пахитоску и неумело затянулась.
— Знаете, Яков Иванович, я не могу с вами обращаться как с обычным рабочим, наверно, просто по той причине, что вы не такой. В моих глазах, уж конечно. Вы, определенно, гость, случайно работающий у нас из-за папиных причуд. Надеюсь, сами вы это понимаете?
— Если ты не работаешь, ты не ешь.
— Совершенно верно, но вы куда интеллигентней и даже благородней… чувствительней, во всяком случае, — и не надо трясти головой, пожалуйста, — чем средний русский рабочий. Не могу вам рассказать, какой это ужас с ними связываться, с хохлами особенно, буквально боишься затеять ремонт или починку какую-нибудь. И не надо, пожалуйста, спорить, сразу видно, что вы не такой. И вы говорили папе, что считаете необходимым образование и хотите учиться. Я слышала, вы говорили, и я вас так понимаю. Сама люблю читать, и не одни романы. Я убеждена, вам еще представятся прекрасные возможности, и если не будете зевать, глядишься станете когда-нибудь таким же состоятельным, как папа.
Яков клеил себе обои.
— Бедный папа безумно страдает от своей меланхолии. К ночи напьется — и совершенно нет аппетита, даже не ужинает. Заснет прямо в кресле, Лида стянет с него сапоги, и вместе с Алексеем они его укладывают в постель. А ночью проснется и молится. Иногда он раздевается сам, и утром невозможно отыскать его вещи. Однажды сунул носки под ковер, а подштанники его я как-то нашла, совершенно мокрые, в ватерклозете. Спит до полудня. Конечно, мне трудно, но я не ропщу, у папы трудная жизнь. Но вот не с кем коротать вечера — одна Лидия, да еще Алексей, если что-то он чинит в доме, но, по правде сказать, Яков Иванович, у обоих ни единой мысли в голове. Алексей спит внизу, а комнатенка Лидии сзади, за балконом, за папиной комнатой; а я предпочитаю книжку почитать, чем слушать, как она долдонит одно и то же, и потому я рано ее отпускаю. Иной раз даже приятно одной не спать во всем сонном доме. Уютно. Поставлю самовар, письма пишу старым подругам, вышиваю. Папа говорит, у меня замечательно выходят кружевные салфетки. Просто, он говорит, непонятно, как можно создать такое. Но чаще всего, — она глубоко вздохнула, — сказать по правде, ужаснейшая тоска.
Она безутешно жевала семечки, потом заметила, что, хотя покалечена с детства в результате болезни, она всегда нравилась противоположному полу и у нее был не один воздыхатель.
— Я это не для того говорю, чтобы хвастать, а просто чтобы вы вдруг не подумали, что я живу не так, как все нормальные девушки живут. Ничуть. У меня очень даже привлекательная фигура, и многие мужчины на меня обращают внимание, особенно если приодеться. Однажды в ресторане один господин так пожирал меня взглядом, что папа к нему подошел и потребовал объяснений. Тот смиренно извинился, и знаете, Яков Иванович, я пришла домой и разрыдалась.
В дом, разумеется, ездят господа, продолжала Зина, но, к сожалению, не самые достойные, хотя не одна из ее подруг была бы вполне довольна. Люди благородной души, на которых можно положиться, так редки, хотя можно их встретить среди всех сословий, не то чтобы непременно в своем кругу.
Он слушал вполуха, чувствуя на себе ее неотступный взгляд. И чего она старается? — спрашивал он себя. Что она может видеть в таком человеке, как я, у которого от всех его достоинств — одни неприятности, если я правильно понимаю? Я не очень умен, когда говорю по-русски, для меня это трудный язык. И скажи я громко «еврей», ее бы сразу как ветром сдуло. И все-таки она часто посещала его мысли. Он давно жил без женщины, и интересно было, как это — лежать с нею в постели. Он никогда не спал с русской, но вот Хаскел Дембо, например, спал с крестьянкой, так он говорил, что абсолютно ни малейшей разницы, все равно что с любой еврейкой. Ну а нога покалеченная, думал Яков, тоже тут не помеха.
В тот вечер он оклеил четвертую комнату, оставалось только подправить рамы — и все. Два дня спустя, когда работа была почти кончена, Николай Максимович, пыхтя, взобрался по лестнице осмотреть квартиру. Ходил из комнаты в комнату, проводил пальцем по обоям, задирал голову, оглядывая потолки.
— Великолепно, — сказал он, — совершенно великолепно. Честная, прекрасная работа, Яков Иванович. Поздравляю.
Потом, как бы поразмыслив, он сказал:
— Вы меня уж простите, что интересуюсь, но каковы ваши политические симпатии? Вы, разумеется, не социалист? Все это останется строго между нами, и я отнюдь не хочу любопытствовать, тем более обвинять. Одним словом, я потому спрашиваю, что ваше будущее мне не безразлично.
— Я не интересуюсь политикой, — ответил Яков. — В мире полно политики, но это не для меня. Политика не в моем характере.
— Вот и отлично. Я вот тоже от нее далек, ан побогаче иных прочих, если угодно. Вы не подумайте, Яков Иванович, что я скоро забуду вашу прекрасную работу Если бы вы пожелали и впредь на меня работать, но, так сказать, в другой, более высокой должности, я был бы просто счастлив вам ее предложить. Дело в том, что я хозяин небольшого кирпичного завода неподалеку, но в соседнем околотке. Завод я унаследовал от своего старшего брата, старого холостяка, который нашел свое последнее упокоение полгода тому назад, отмучившись после неисцелимой болезни. Я пытался было продать завод, но мне так постыдно мало за него предлагали, что, хотя сердце мое не лежит к подобным занятиям, да и голове в эту пору жизни трудна лишняя забота, завод остался за мной и, должен признаться, без особенной для меня выгоды. За всем присматривает мой десятник Прошко, в своем деле он мастак, во всем же прочем человек совершенно темный, и, между нами говоря, не за каждый кирпич, исчезающий со двора, подчиненные перед ним отчитываются. Я хотел бы, чтобы вы были проверщиком, за ними присматривали, проверяли счета — одним словом, блюли мои интересы. Брат входил во все детали, а у меня, признаться, терпения не хватает на кирпичи.
Яков внимательно, волнуясь, выслушал предложение, но сказал, однако, что никакого опыта не имеет в делах.
— Я в этом не силен, книги вести не умею.
— Здравый смысл — все, что требуется в делах, если честность не подлежит сомнению, — сказал Николай Максимович. — А чему надо научиться, вы по ходу дела освоите. Обыкновенно я на часок наведываюсь на завод раза два в неделю, и если будут у вас недоумения, я их готов разрешить, хотя, честно признаюсь, сам не силен по этой части. Не надо возражать, Яков Иванович. Моя дочь, чьим суждениям я доверяю, имеет самое высокое мнение о ваших достоинствах, и, можете мне поверить, я полностью разделяю его. Она считает вас человеком трезвого и здравого рассудка, и я убежден, что, когда вы разберетесь в основах, вы сможете ответственно и толково справлять предлагаемую должность. На период вашего… э-э… ученичества я кладу вам сорок рублей в месяц. Надеюсь, этого достаточно. Но есть еще одно обстоятельство, которое я упомяну, в надежде, честно говоря, что оно нам обоим послужит на пользу. Брат мой переоборудовал часть чердака над заводскими конюшнями в теплую, уютную комнату, и вы можете ею располагать, ничего не платя за жилье, если примете мое предложение.
Эти сорок пять рублей ошеломили Якова и его искушали.
— А что делает проверщик? Вы простите такой вопрос, я человек не светский.
— Светскость — это суета, мне она не нужна. Проверщик блюдет мои деловые интересы, мою выгоду. Мы производим примерно две тысячи кирпичей ежедневно — куда меньше, чем прежде, — правда, на тысячу с чем-то больше в строительный сезон, но не в такую вот пору; а в последнее время и того меньше стало, а мы подписали контракт с городской управой на много тысяч кирпичей. Сам государь император повелел приукрасить город к юбилею Романовых, и теперь всюду ломают деревянные настилы для пешеходов, вдоль всех улиц выложат панели из кирпича, но все это, разумеется, когда позволит погода, не по зимнему же снегу. Ну и у нас есть небольшой заказик на кирпичи; требуется подновить укрепления над Днепром. Да-с, и я хотел бы, чтобы вы вели точный учет заказам и, разумеется, вырабатываемым и отправляемым кирпичам. Цифры вы получите от Прошки, но есть свои способы учета. Вы же должны будете посылать запросы об оплате и полученные платежи заносить в гроссбух. Два-три раза в неделю вам придется передавать мне банковские чеки и наличные, а до того запирать их в несгораемый шкаф. На Прошке остается, разумеется, вся техническая часть и ответственность десятника, а что касаемо заказов, я ему скажу — пусть все проходит через вас. Вам же придется и выдавать рабочим в конце месяца жалованье.
Охваченный сомнением и страхами всякого рода, Яков, однако, думал, что такой серьезной возможностью пренебрегать не стоит. Несколько месяцев опыта такой работы — и кто знает, какие могут перед ним открыться пути.
— Я подумаю хорошенько, — сказал он, но Николай Максимович еще не успел сойти вниз, а он уже согласился.
Хозяин вернулся с бутылкой водки — спрыснуть сделку. Яков выпил две рюмки, и его отпустило. Перед ним открывалось лучшее будущее, так он себе говорил. Он немножко поспал на полу, потом стал кончать рамы, и тут опять на него нашло.
Время было ночное. Он все вымел, почистил, обмакнул кисти в скипидар, вымыл и тут услышал, как по лестнице поднимается Зина. Она была в синем шелковом платье, волосы зачесаны кверху и повязаны белой лентой, чуть подрумянены щеки и губы. Она приглашала Якова Ивановича снова поужинать с ней.
— Надо отпраздновать окончание вашей прекрасной работы, а главное, ваши будущие отношения с палой, хоть он уже лег и мы будем одни.
Он привел прежние свои резоны, был даже раздражен этим приглашением и хотел ускользнуть, но она и слышать ничего не желала.
— Пойдемте же, Яков Иванович, в жизни есть кое-что еще, кроме работы.
Для него это была новость. Но дело сделано, подумал он, больше я ее не увижу. Почему бы не попрощаться?
На кухонном столе Зина устроила целый пир, кое-какую из этой еды он вообще никогда не видывал. Фаршированные огурцы, свежая дунайская сельдь, жирные колбасы, соленый осетр с грибами, разные блюда, вино, пирожные и шерри-бренди. Мастеру при виде такого роскошества сперва стало не по себе. Когда у вас ничего нет, вы всего боитесь. Но он отмел свое беспокойство и жадно накинулся на то, что и раньше едал. Он потягивал красное вино через вкуснейшие ломтики белого хлеба.
Зина, счастливая, открытая и более привлекательная, чем прежде, слегка поклевывала сладкое, пряное и без конца подливала себе вина. Остренькое лицо раскраснелось, она говорила о себе и смеялась без всякой причины. Как ни старался он видеть в ней друга, она оставалась ему чужой. Он сам себе стал чужим. Раз, глядя на эту белую скатерть, он вспомнил Рейзл, но тут же от нее отмахнулся. Покончив с едой — в жизни он столько не ел, — он выпил две рюмки бренди и тут только стал получать от «праздника» удовольствие.
Убирая со стола, Зина тяжело дышала. Она принесла гитару и, пощипывая струны, тонким высоким голоском спела «Пара гнедых, запряженных зарею». Песня была печальная и наполнила его нежной грустью. Он подумывал, не встать ли ему и уйти, но в кухне было тепло и так было приятно слушать гитару. Потом она спела «Отцвели уж давно хризантемы в саду». Положив гитару, Зина глянула на него так, как не смотрела еще никогда. Яков сразу понял, к чему клонится дело. Возбуждение и страх слились в одно. Нет, он думал, это русская женщина. Она со мной переспит, разберется, кто я, и она же горло себе перережет. А потом он подумал, что вовсе не обязательно так бывает, некоторым это не важно. Сам он не прочь был попробовать, что там ему предлагали попробовать. Но распорядится уж пускай она сама.
— Яков Иванович, — сказала Зина, снова налив себе полный бокал вина и одним махом его осушив, — вы верите в романтическую любовь? Я потому спрашиваю, что мне кажется, вы ее боитесь.