Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мастер - Бернард Маламуд на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Он попрощался с двумя старыми приятелями, Лейбишем Поликовым и Хаскелом Дембо. Первый пожал плечами, второй обнял его без слов, вот и все. Резник, держа за жирные желтые лапы квохчущую, бьющуюся курицу, что-то остроумное сказал своим клиенткам, когда проезжала телега. Одна, помоложе, оглянулась, окликнула Якова, но телега уже съехала с базарной площади, распугав пристроившихся к дорожным лужам цыплят, гурьбу квакающих уток, и загрохала дальше.

Они подъехали к купольной синагоге с железным флюгером сверху, с щербатыми желтыми стенами и дубовой дверью. Синагога сейчас отдыхала. Ее разграбляли не раз. Двор был пуст, только несколько евреев, сидя на скамьях, читали сложенные газеты при солнечном свете. В последние годы Яков редко заходил в синагогу, но он хорошо помнил длинный зал под высокими сводами — медные люстры, овальные окна, места для молитв, стулья, деревянные подсвечники, — где он провел так много часов, в общем-то зря.

— Пшшла, — сказал он.

По ту сторону городка — штетл был остров, окруженный Россией, — когда поравнялись с мельницей, медленно, тяжело вращавшей латаными лопастями, мастер тряхнул поводья, и лошадь стала.

— Тут мы и простимся, — сказал он тестю.

Шмуэл вытащил из кармана вышитую холщовую сумку.

— Не забудь, — сказал он стесняясь. — Я нашел ее у тебя в комоде, когда мы уходили.

В этой сумке была другая, и в ней филактерии. Был и талес, и молитвенник. Рейзл, перед тем как им пожениться, сшила эту сумку из лоскута от своего платья и на ней вышила скрижали с Десятью Заповедями.

— Спасибо. — Яков закинул сумку в телегу, к другим вещам.

— Яков, — сказал Шмуэл проникновенно, — не забывай своего Б-га!

— Кто забывает кого? — сказал мастер сердито. — Что я от него получил, кроме тычка по голове и струи мочи в физиономию? Так чему же тут поклоняться?

— Не говори как мешумед,[8] Яков. Оставайся евреем, не отрекайся от своего Г-спода.

— Мешумед отказывается от одного Б-га ради другого. А мне никакого не надо. Мы живем в мире, где часы тикают быстро, а он себе сидит на своей вечной горе и смотрит в пространство. Он не видит нас, нему горя мало. Мой кусок хлеба мне нужен сегодня, а не в раю.

— Ты послушай меня, Яков, прими мой совет. Я жил дольше тебя. Есть шул[9] на Подоле в Киеве. Пойди в Шабос, и тебе станет легче. «Блаженны уповающие на Г-спода».

— В социалистический Бунд — вот куда мне надо пойти, а не в шул. Но по правде говоря, я не люблю политику, а почему — и не спрашивай. Какая польза человеку, если он не активист? Видимо, у меня натура такая. Я склоняюсь к философии, хотя я мало что знаю.

— Берегись, — сказал Шмуэл, — мы живем среди врагов. Надежней всего быть под защитой Г-спода. Помни, если Он несовершенен, то и мы тоже.

Они быстро обнялись, и Шмуэл слез с телеги.

— Прощай, милок! — крикнул он лошади. — Прощай, Яков, я буду поминать тебя, когда говорю Восемнадцать Благословений.[10] Если увидишь там Рейзл, скажи, что отец ее ждет.

Шмуэл заковылял обратно к синагоге. Когда он исчез из виду, Яков ахнул в душе, что забыл ему дать рубль-другой.

— Ну, теперь поехали. — Кляча повела ухом, вся собралась для недолгой рысцы, потом снова побрела еле-еле.

Да, поездочка, подумал Яков.

Полевая мышь юркнула через дорогу, и лошадь окончательно стала.

— Нно, чтоб те черт! — Но она не шелохнулась.

Крестьянин перешел дорогу с длиннорогим волом, подгоняя его хворостиной.

— Лошадь — она кнут понимает, — по-русски сказал он через дорогу.

Яков вытянул ее березовым хлыстом раз, другой, так что проступила кровь. Кляча заржала, но стояла на дороге как вкопанная. Крестьянин понаблюдал немного, потом двинулся дальше.

— Сукина ты дочь, — сказал Яков лошади, — так мы никогда не доберемся до Киева.

Он совсем было отчаялся, но тут темный пес, прошуршав мертвой листвой под каким-то деревом, выскочил на дорогу и затявкал на лошадь. Кляча рванула так, что Яков еле успел ухватить поводья. Пес их погонял, исходя лаем возле копыт, потом, на повороте, вдруг скрылся. А телега катила, и гремело ведро, вихлялись колеса, и кляча трусила изо всех своих сил.

Она процокала по твердой грязной дороге; по одну сторону — мелкая речка под высоким угором; по другую — бревенчатые крестьянские избы, крытые почернелой соломой. Несмотря на бедность и невесть сколько бойких не в меру свиней, избы казались справней, чем домики в штетле. Бородатый мужик рубил дрова, баба тащила ведро из колодца. Оба замерли и уставились на него. Всего верста от своего города — и ты в этом мире чужой.

Лошадь трусила дальше, Яков оглядывал поля, кое-где вспаханные, и там росли овсы, сахарная свекла, и темнели против леса скирды. Над стерней пшеничного поля медленно пролетала ворона. Мастер поймал себя на том, что пересчитывает коз и овец, пасущихся на общинном лугу под ленивыми, пухлыми тучами. Стояла сырая, непогожая осень, на многих деревьях в лесу еще висели мертвые листья. Прошлый год в эту пору уже выпал снег. Хоть обычно Якову нравился этот вид, сейчас было ему тяжело. Ушел гул и сверкание лета. В лиловой дали степь лежала печально, бескрайно.

Рана у лошади на боку, хоть и затягивалась, еще сочилась красными каплями, привлекала мух, и он отгонял их хлыстом, но лошадь не трогал. Он думал, ему полегчает, как уедет из штетла, но легче не стало. Мучила досада, терзала догадка, что не было у него выбора, не мог он не уехать, да признаваться себе не хотелось. Немногие друзья остались там. Привычки, лучшие воспоминания, уж какие есть, тоже остались в штетле. Но там же остался позор его. Он уехал потому, что зарабатывал меньше — не станет же он могилы копать, — чем многие, у кого, он знал, и мозгов поменьше, и нет такой сноровки в работе. И еще потому он уехал, что он бездетный муж — «живой, но мертвый», как говорит Талмуд о таком человеке, да вдобавок оскорбленный, брошенный. А ведь если б она не изменила, он бы остался. Ну так и хорошо же, что изменила. Сказать бы спасибо за то, что он избегает бесплодной жизни. А его вот томят предчувствия: город чужих — евреи они, не евреи, чужой есть чужой, — одним словом, запретное место. Святой Киев, мать русских городов! Он знал все города верст на двенадцать кругом, а в Киеве был только раз, как-то летом одну неделю. Трудно быть чужим, не знать, где что стои́т, что тебя ждет, и даже ничего вообразить невозможно. Единственное, что он себе представлял, — ряды облезлых, тесных домишек на Подоле. Будет он прозябать в жалкой нищете с толпой других евреев, таких же бедных, как он, или пробьется к лучшей жизни? В его-то годы? Тридцать уже. Для него и везде не хватало работы. С несколькими рублями в кармане — долго ли он протянет, прежде чем вовсе оголодает? И почему это завтра должно стать лучше, чем было вчера? И разве он такую честь заслужил?

Много у него было страхов, и он редко заезжал далеко, потому прибавлялся еще страх дороги. У него пятки чесались — это значит, говорили старухи, «перед тобой дальняя дорога». Да, очень хорошо, но как добраться по ней до конца? Лошадь снова пошла медленней, черный год на ее глупую голову. А вдруг эти тучи — теперь они потемнели, набрякли — треснут и брызнут на мир снегом? Как это ей понравится? Он представил себе, как снег повалит густыми хлопьями, все завалит так, что не разберешь, где дорога кончается, где начинается поле, и телегу набьет снегом. Кляча станет. Яков может стегать ее до тех пор, пока под кровью покажутся кости, — кляча спокойно уляжется на дорогу, она из таких, просто ему назло. «Брат, я устала. Хочешь двигаться в этот буран — на здоровье. Но без меня. Я засну, и если это окажется сон навеки, тем лучше. В снегу по крайней, мере тепло». Мастер представил себе, как он будет пробираться среди сугробов, пока не сгинет.

Но лошадь ничего не говорила, да и на снег было непохоже, даже на дождь. Был свежий денек, поднимался ветер, трепал лошадиную гриву, и кляча шла лениво, но ровно шла. Однако когда они зашли в облетелую рощу и безлистые ветки темно сплелись у Якова над головой, стало пасмурно, и, все еще опасаясь перемены погоды, снова он сильно разнервничался. Ладонями защищая глаза от странного света, он выглянул за стволы: та же петлистая дорога, и — никакого снега. Ну хватит, подумал он, лучше я поем. Будто прочитала его мысли, кляча остановилась прежде, чем он успел натянуть поводья. Яков слез с козел и, взяв за узду, отвел лошадь на обочину. Она расставила задние ноги и пустила желтую струю на дорогу. Яков помочился на жухлые папоротники. Повеселев, он нарвал несколько пучков спутанной травы и, не доискавшись в телеге торбы, с руки покормил клячу. Она жевала желтыми стертыми зубами, пока трава не вспенилась, и бока у нее ходили. В животе у мастера заурчало. Он сел к залитому солнышком дереву, поднял ворот тулупа, развернул еду. Отъел часть холодной вареной картофелины, медленно пережевывая, потом пол-огурца, приправленного грубой солью, с куском черного кислого хлеба. Ах, чайку бы, подумал он, а нет, так хоть воды подслащенной, горячей. Яков прикорнул, привалясь к стволу, потом проснулся рывком, взобрался на козлы.

— О, черт, поздно! Давай, пошла!

Кляча не шелохнулась. Мастер потянулся за хлыстом. Потом передумал, спустился, отцепил ржавое ведро и пошел искать воду Ручеек он нашел, но ведро текло, и все же он подал его лошади, полупустое, но пить она не захотела.

— В твои игры я не играю. — Яков выплеснул воду, повесил ведро на крюк под телегой и взобрался на козлы. Он махал хлыстом, пока тот не засвистел. Свесив уши, лошадь двинулась вперед, если можно это назвать движением. По крайней мере переместилась. Мастер снова со свистом рассек воздух хлыстом, и после минутного раздумья она пошла рысью. Загрохотала телега.

Немного проехали и поравнялись со старухой странницей — та плелась по дороге, клонясь к длинной клюке, вся в черном, в крестьянских мужских сапогах, с котомкой, повязанная грубым черным платком.

Яков взял было в сторону, чтобы ее пропустить, но тут же крикнул:

— Подвезти, бабушка?

— Спаси тебя Христос. — У нее было три серых зуба.

Христа ему только не хватало. Плохой знак, — он подумал. Яков помог ей влезть на козлы и тронул клячу хлыстом. К его удивлению, она возобновила свою рысцу И вот на повороте дороги правое заднее колесо задело за камень и с треском раскололось. Телега накренилась, осела назад, левое колесо подогнулось.

Старуха перекрестилась, медленно слезла на дорогу и поплелась дальше со своей клюкой. Даже не оглянулась.

Яков клял Шмуэла, который всучил ему эту телегу. Потом соскочил на землю и осмотрел сломанное колесо. Стертый железный обруч слетел. Деревянный обод прогнулся и расколол две спицы. Из сломанной втулки на ступице сочилась колесная мазь. Яков взвыл.

Пять минут он стоял в отупении, потом достал из телеги мешок с инструментом, развязал, разложил свои орудия на дороге. Но с лудильным ножом, угольником, резаком, пилой, рубанком, мастикой, проволокой и двумя шилами эту поломку мастер исправить не мог. Если бы все складывалось лучше некуда, на починку колеса у него ушел бы день целый. Он подумывал, не купить ли у какого-нибудь крестьянина подходящее, ну хоть почти подходящее колесо. Да, но где этот крестьянин? Когда они тебе не нужны, ты не знаешь, куда от них деться. Яков вытряхнул остатки колеса в телегу. Завязал мешок с инструментом и грустно ждал, когда же кто-то появится. Никто не появлялся. Он уж подумал было, не вернуться ля в штетл, но сразу опомнился. Солнце садилось, темнело небо.

Если идти медленно, может быть, и на трех колесах я могу дораться до ближней деревни?

Он старался полегче сидеть на козлах, сдвинулся как можно левей и умолял лошадь держаться. К его облегчению, они тронулись и так, скрипя задним колесом, прошли с полверсты. Он догнал странницу и только собрался ей сказать, что взять ее он не может, как второе заднее колесо, хрустнув об ось, развалилось и задок телеги глухо стукнул оземь, давя ведро. Мастер застыл, под опасным углом свесясь с козел.

Наконец ему удалось с них слезть. «Кто придумал мою жизнь?» Позади него была пустая голая степь, впереди — эта старуха. Остановилась у деревянного большого распятия при дороге, перекрестилась, потом тяжело опустилась на колени и стала биться головой о жесткую землю. Билась, билась, пока у Якова голова не заболела. Степь темнела, жилья вблизи не было никакого. Страшно было, что скоро падет туман, и как бы не разбушевался ветер. Он выпряг лошадь, высвободил из деревянного хомута и собрал поводья. Подвел лошадь к козлам, на них взобрался и оттуда сел на нее. Снова слез. Мешок с инструментом, связку книг и свертки сложил на покосившихся козлах, намотал на себя поводья и снова влез на лошадь. Мешок закинул за плечо, левой рукой придерживал остальные вещи у лошади на спине, а в правой держал поводья. Лошадь рванула в галоп. И, к удивлению Якова, не упала.

Они обогнули старуху, распростертую перед крестом. Верхом он чувствовал себя неуверенно, по-дурацки, но делать нечего. Кляча перешла на рысцу, потом на унылый шаг. И стала как вкопанная. Яков призывал на ее голову вечное проклятие, и в конце концов она ожила и снова потащилась вперед. Когда они продвигались, мастер, который никогда еще не сидел на лошади, — почему, интересно, но у него никогда не было лошади, начнем с этого, — мечтал об удаче, достатке, богатстве. Вот у него приличный дом, свое выгодное дело — может, даже какая-то фабрика, — верная жена, темноволосая, милая, и трое здоровеньких деток, благослови их Б-г. Но когда движение прекращалось, он поминал недобрым словом своего тестя, бил клячу кулаком и предвидел свое несчастное будущее. Яков умолял эту тварь поторопиться — стемнело, дул острый степной ветер, — но, избавившись от телеги, она изучала мир. То остановится попастись, громко вырывая траву стертыми своими зубами, то прогуляется с одной стороны дороги на другую. А то вдруг вообще повернет и слегка прорысит обратно. Яков в бешенстве грозил ей хлыстом, но они знали же оба, что нет у него теперь никакого хлыста. Отчаявшись, он лягнул ее пятками. Кляча вздыбилась, и на несколько опасных минут Яков себя почувствовал как на лодке в бурном море. Еле выжив, он больше не стал лягаться. Подумал было, не выбросить ли свои пожитки — вдруг это ускорит дело? — но не решился.

— Несчастье моей жизни, сволочная ты лошадь. Опомнись, не то тебе худо будет.

Но ни к чему это не вело.

А тьма была уже хоть глаз выколи. Выл ветер. Степь стала черным морем, полным чужих голосов. Никто здесь не говорил на идише, и, возможно ощутив эту странность, лошадь тронула рысью и скоро пустилась чуть не бегом. Мастер — сейчас-то он был несуеверен, но был суеверен в детстве — вспоминал Лилит, Царицу Злых Духов, и Рыбу-ведьму, которая может защекотать путника до смерти и оказать ему разные прочие услуги. Призраки, как дым, поднимались над Украиной. То и дело он чувствовал, что вот, кто-то у него за спиной, но не оглядывался. Потом, как желтый цветок распускается, встала луна и озарила пустую степь, всю, до темной дали. И засияла даль. Долгая будет ночь, думал мастер. Они галопом пробежали деревню, церковь с высоким шпилем, желтую от луны, низкие соломенные хаты, ни огонька нигде. Он чуял дым костра, но костра нигде не видел. Яков подумал было, не спешиться ли, постучаться в чужую дверь, попроситься на ночлег. Но он чувствовал, что, стоит ему спешиться, больше ему на этой лошади не сидеть. И вдруг еще отберут у него последние рублики. Так что он никуда не слез, и кое-как они продвигались Небо густо усеяли звезды, холодный ветер дул в лицо. Вдруг мастер на минутку заснул и проснулся в холодном поту. Он решил, что пропал невозвратно, но вот, к его изумлению, вдалеке поднялась просторная гора, сияющая в тусклом лунном свете, и по ней рассыпаны горстки огней, а внизу по широкой темной воде скользило отражение выплывающей из-за тучки луны. Кляча встала как вкопанная, и еще бесконечный час ушел у них на последние полверсты до реки.

3

Был промозглый холод, но ветер возле Днепра улегся. Парома не было, лодочник сказал: «Закрыто. Поздно. Кончили». Он махал руками, будто говорит с иностранцем, хотя Яков обратился к нему по-русски. Паром уже не ходил, и от этого мастеру еще больше захотелось перебраться на тот берег. Нанять койку на постоялом дворе, встать пораньше, пойти искать работу.

— Рупь давай — переправлю, — сказал лодочник.

— Дорого, — сказал Яков, хоть устал до смерти. — А в какую сторону мост?

— Верст шесть, а то восемь будет. Путь не близкий.

— Рубль, — простонал мастер. — У кого же такие деньги?

— Дело хозяйское. Грести через реку неспокойную, да в полной тьме, — тоже не такое-то удовольствие. Глядишь, оба с тобой потонем.

— А что мне с лошадью делать? — спросил мастер скорей сам у себя.

— А это уж не моя забота. — Лодочник, могучий, с косматой поседелой бородой, смачно высморкался на землю, освободив сперва одну ноздрю, потом другую. Правый глаз у него был в кровавых прожилках. — Слышь, друг, и чего ты без толку маешься? Ну скажем, я бы переволок ее, хоть я не могу, так она ж у тебя сразу и сдохнет. Долго смотреть но надо, видно — доходит она. Смотри-ка, дрожит. Дышит, как бык недорезанный.

— Я думал, продам ее в Киеве.

— Какой дурак у тебя купит этот мешок костей?

— Я думал, может, живодер, мало ли кто — шкуру хотя бы.

— Нет. И драч не возьмет. Лошадь твоя так и так, почитай, дохлая, — сказал лодочник. — Но если ума у тебя хватит, можешь рупь свой сберечь. Беру ее у тебя за переправу. Мне хлопоты одни, может, и выручу за этот скелет если только полтинник, да ладно уж, так и быть, вижу я, ты не здешний.

Мне с ней была одна морока, подумал мастер.

Он шагнул в лодку со своим инструментом в мешке, связкой книг и другими свертками. Лодочник отвязал лодку, окунул в воду оба весла, и они отчалили.

Кляча, привязанная к забору, смотрела на них с берега в лунном свете.

На старого еврея она похожа, подумал мастер.

Лошадь заржала и, убедившись, что это без толку, громко выпустила газы.

— Не пойму что-то, говор-то у тебя какой? — сказал лодочник, налегая на весла. — Русский, а вот из какой губернии?

— Я жил в Латвии, еще кое-где, — бормотнул мастер.

— Сперва я подумал было, ты поляк паршивый. Пан хоцет, пани хоцет. — Лодочник засмеялся. Потом фыркнул. — Или, может, еврей, мать их ети. Да-а, одет-то ты по-русски, но больше на немца смахиваешь, дьявол их всех возьми, кроме тебя и твоих, ясное дело.

— Латыш, — сказал Яков.

— Как-никак, а спаси нас всех, Господи, от евреев поганых, — рассуждал лодочник, взмахивая веслами, — от этих носатых, рябых, кровососов, паразитов. Они бы и свет дневной у нас отняли, им только дай волю. Отравляют небо и землю вонью своей, духом своим чесночным, вся Россия-матушка погибла чтобы от хворей, какие они на нас насылают, да тому не бывать. Жид — это дьявол, установленный факт; если только подстережешь его, как он сапог свой вонючий сымает, так и увидишь: копыто у него там раздвоенное, ей-богу. Уж я знаю, своими глазами видел. Господь мне свидетель. Он думал, никто на него не смотрит, а я и увидел, вот те крест.

Он глянул на Якова своим налитым кровью глазом. Нога у мастера зачесалась, но он не шелохнулся.

Пусть себе говорит, думал он, но его трясло.

— День за днем они гадят на наше отечество, — бубнил дальше лодочник, — спасенья нет от них никакого — единственно, уничтожить. Я не про то, что убить, скажем, еврея там и сям, садануть, скажем, кулаком по башке, — нет, всех надо уничтожить. И старались уж было, ан все не так-то, как следует. Я что говорю: скликать всех мужиков наших, скопом, и чтобы с ружьями, кольями, дубинами, вилами — все, чем можно убить еврея, — и как зазвонят в церквах колокола, сразу — в жидовский квартал, а это сразу по вони распознаешь, и найти их, где ни попрятались — на чердаках, в погребах, норах крысиных, — и размозжить им мозги, кишки вьшустить, отстрелить носы их сопливые, не глядя, стар ли, млад, им ведь только потачку дай, они расплодятся, как крысы, и все тогда сызнова начинать. И как перебьем все сучье племя, по всей России-матушке, по всем губерниям, отовсюду их выкурим — хотя сколько их на одном Подоле пристроилось, — трупы сложим да бензином и обольем, и костры будем жечь, чтобы людям по всему миру смотреть приятно. А потом вонючий пепел развеем и поделим рубли, и камни, и серебро, и меха — словом, все, что они награбили, или же бедным отдадим, ведь ихнее все это по праву. Вот помяни мое слово — недолго ждать, мы сделаем все, как я говорю, потому Господь наш, которого они распяли, справедливой мести желает.

Он бросил одно весло и перекрестился.

Яков чуть было не последовал его примеру. Мешок с филактериями, всплеснув, упал в Днепр и свинцом пошел ко дну.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

1

Куда вы пойдете, если некуда вам пойти? Сначала он таился в еврейском квартале, иногда выходил украдкой, чтобы оглядеться, поразведать, проверить, тверда ли под ногами земля. Киев, «Русский Иерусалим», все еще пугал его и тревожил. Он был здесь когда-то, несколько жарких летних дней перед армией, и теперь снова только одна его половина смотрела на город — вторую одолевали заботы. Однако он бродил из улицы в улицу, и как светлы, хороши были краски. Золотистая дымка дрожала в воздухе вечерами. Деловые улицы были запружены разным людом: украинскими крестьянами в малоросских костюмах, цыганами, солдатами, попами. По ночам белые газовые шары сияли по улицам и плыл над рекою густой туман. На трех холмах стоял Киев, и Яков помнил, как впервые, дрожа от волнения, увидел город с Николаевского моста — белые крапинки домов под зелеными крышами, церкви, монастыри, и золото, серебро куполов парит над зеленой листвой. У него был глаз на красоту, хоть жизнь ему это нисколько не скрашивало. Но человек ведь не какая-нибудь тебе рабочая лошадь, или это пустые слова?

На том берегу, за блестящей темной рекой, — там, куда он добрался на своей издыхающей лошади, — степь тянулась в просторную зеленую даль. Каких-нибудь тридцать верст, и штетл стал невидим, исчез — пуфф! — пропал, может, и нет его вовсе. Хоть Якову хотелось домой, он знал, что никогда не вернется, но дальше-то что? Сколько раз Рейзл его обвиняла, что он боится уехать, и наверно, была права, но теперь уж она не права, нет. Вот я и уехал, думал он, и что меня ждет хорошего? Интересно — она вернулась? Он проклинал ее всегда, как вспомнит о ней.

Он ходил туда, где не бывал прежде, и отвечал по-русски всякому кто с ним заговорит, — проверяя себя, так он себе объяснял. Почему человек должен бояться мира? Потому что он боится, только и всего. Цепенея от страха, что в нем угадают еврея и выгонят, он тайком смотрел с церковных хоров, как крестьяне, иные с заплечными котомками, на коленях молились у алтаря перед большим золоченым распятием, перед иконой Богоматери, убранной жемчугом, покуда священник, здоровенный детина в богатом облачении, бубнил православную службу. У мастера мурашки бежали по коже, и вдобавок ему действовал на нервы этот странный запах ладана. Он чуть не умер с испугу, когда чернобородый горбун, стоявший с ним рядом, ткнул пальцем в крестьян внизу, целующих каменные плиты, колотясь об них головой. «Иди и ты! Ешь соленый хлеб и слушай слово истины!» Мастер поскорее ушел.

Сам дрожа от своей смелости, он потом спустился в катакомбы Лавры — под древним монастырем на Печерской горе у самого Днепра — вместе с толпой крестьян, серолицых, пугливых, с горящими свечами в руках. Они шли неровной чередой по низким переходам, пахнувшим сыростью, и сквозь зарешеченные окна он видел православных святых — они лежали в открытых гробах под истлевшими покровами, золотыми и алыми. Красные лампадки светились на стенах под образами. В озаренном свечами закутке, когда они проходили, монах с косичкой тянул мощи «Руки Святого Андрея» верующим для поцелуя, и каждый опускался перед пергаментной рукой на колени, прежде чем потянуться к ней ртом. Яков уж подумывал, не чмокнуть ли эти кости, но, когда дошла до него очередь, задул свечу и стал в темноте пробираться к выходу.

Снаружи была толпа нищих, в том числе безрукие и безногие с последней войны. Было трое слепцов. Один закатил глаза. Другой их выкатил так, что они стали как рыбьи. А третий читал громко — «святым духом» — по евангелию, которое держал в руках. Он уставился на Якова, Яков уставился на него.

2

Он жил в самом центре еврейского квартала в Подольском околотке, в набитом доходном доме, где проветривались на веревках перины и сушилось белье, а внизу был двор — там теснились деревянные мастерские, и все вечно трудились, и никто почему-то не зарабатывал. Только что жили, не умирали. Мастер хотел большего, такого он вдосталь уже нахлебался. Какое-то время, когда зарядил осенний холодный дождь, он держался квартала, но едва выпал первый снег — через месяц примерно, — он снова стал вылезать, присматривать работу. Забросив за плечо мешок с инструментом, он шлепал из улицы в улицу по Подолу и Плосскому, деловым местам, ровно тянущимся до самой реки, а то взбирался на соседние холмы, где евреям запрещалось работать. Он искал — так он по-прежнему себя уговаривал — благоприятных возможностей, хотя, если честно сказать, часто чувствовал себя шпионом во вражьем тылу. Еврейский квартал, не меняясь веками, кишел и смердел. Его земные блага были блага духовные; одного здесь не хватало — благополучия. Нет, не для такой жизни мастер ушел из штетла. Он нанялся было в подмастерья к щеточнику с пенной бородой, который пообещал обучить его ремеслу. Расплачивался щеточник супом. И стал Яков опять мастерить и чинить что придется, и выходило так, что задаром, иной раз за суп. Разобьется у них окно, они его заткнут тряпьем и скажут молитву. Он предлагал окно заделать, а плата — сколько дадите, и когда он кончал работу, он получал благодарность, благословение и тарелку лапши. Жил он скудно в низкой каморке в квартире у Аарона Латке — тот был подносчик печатника, — спал на скамье, подложив под себя рядно, из которого шьют дешевые мешки; в квартире продыха не было от детишек и вонючих перин, и мастер, туго расставаясь с каждой копейкой и не зарабатывая ни одной, все больше тревожился. Надо бы уходить, туда, где можно заработать, или профессию поменять, или то и другое. Глядишь, у гоев и больше повезет, хуже-то некуда. Да и какой выбор у человека, который сам не знает своих возможностей? То есть в мире. А потому он ушел из гетто, когда никто не смотрел. Шел снег, и ему казалось, что он никому неведом, в каком-то смысле невидим в своем русском тулупе — так, рабочий без места. Русские проходили мимо не глядя, и он мимо них проходил. Говорили ему, что он не похож на еврея, вот он и сам убедился. Яков под снегом поднялся до Крещатика, широкой главной улицы, разведал по киоскам, по лавкам, по деловым заведениям, но работы нигде не было, так, кой-какие поделки, и оплата в позеленелых медяках. Ночью в своей каморке, согревая красные руки стаканом чая, он думал вернуться в штетл, и он тогда думал о смерти.

Латке, когда мастер ему такое сказал, в ужасе вытаращил глаза. У него были артритные руки и восемь голодных детишек. Боль мешала дневным трудам, но не мешала ночным.

— Б-га ради, терпение, — сказал он. — У тебя есть мозги, и это уже начало счастья. В конце концов, как говорят, и бык отелится.

— Чтобы было счастье, нужно везение. Мне не сказать что очень везет.

— Ты только что приехал, не имеешь опыта, имей терпение, пока поймешь, на каком ты свете.

И мастер дошел искать счастья.

Однажды в сумерках, в ненастную погоду, когда зеленоватый отблеск бросали на снег фонари, Яков, бредя по Плосскому, наткнулся на человека, который лежал ничком на утоптанном снегу. Перед тем как его перевернуть, минуту он сомневался, боясь угодить в историю. Человек этот был толстый лысый русский, лет шестидесяти пяти, меховая шапка валялась в снегу, снег был в усах, лицо пошло сизыми пятнами. Он дышал, и от него воняло спиртным. Мастер сразу заметил черно-белую бляху, пришпиленную к пальто, с двуглавым орлом Черной Сотни. Пусть сам управляется, подумал Яков. В испуге он добежал до угла, потом побежал обратно. Схватил антисемита под мышки, поволок к двери дома, возле которого тот рухнул, и тут услышал крик. Девушка в зеленой шали поверх зеленого платья неловко бежала к ним. Сперва он подумал, что это хромая девочка, потом разглядел, что это молодая женщина с увечной ногой.

Она опустилась на колени, стряхнула с лица толстяка снег и, тормоша его, выговорила, задыхаясь:

— Папа, вставайте! Папа, нельзя так!

— Мне бы надо за ним присмотреть, — сказала она Якову, прижимая к груди кулачки, — он за этот месяц второй раз на улице падает. Когда напивается в кабаке, это просто невозможное дело. Будьте добры, сударь, помогите мне его отнести домой. Мы живем совсем близко отсюда.

— Ноги ему держите, — сказал Яков.

С ее помощью он не пронес, а скорей проволок толстого русского до трехэтажного желто-кирпичного дома с навесом из кованого железа над дверью. Девушка кликнула швейцара, и вместе с мастером — девушка ковыляла рядом — они понесли толстого вверх по лестнице в просторную, богато обставленную квартиру первого этажа. Его положили на кожаный диван возле кафельной печки в спальне. Стал лаять и зарычал на мастера пекинез. Девушка взяла собачку на руки, отнесла в другую комнату и тотчас вернулась. Пекинез пронзительно верещал из-за двери.

Когда швейцар снимал с господина мокрые сапоги, тот шелохнулся и застонал.



Поделиться книгой:

На главную
Назад