Чтобы представить себе «натуру», с которой Ахматова на склоне лет писала свои сельские картинки, пытаясь отнять у забвения возведенное в символ Слепнево, приведу еще один отрывок из воспоминаний уже знакомой нам Екатерины Черновой, внучатой племянницы Анны Ивановны Гумилевой; ее, еще девочкой, привезли сюда в 1911 году: «Я впервые в жизни видела русскую деревню, меня поражали избы и бесконечные поля, поражали воротца при въезде в деревню, которые бросились нам открывать белоголовые ребятишки, мы давали им пакеты с пряниками и мелкие деньги. Дорога была пыльная, солнце пекло, мне показалось, что ехали мы долго. И вот Слепнево… Проезжая дорога разрезала усадебный участок и проходила очень близко от „барского дома“. Если ехать от Бежецка, то дом оказывается справа, а слева был фруктовый сад. Дом был большой, со старинной мебелью».
В то лето в Слепневе писем не ждали. Один Николай в почтовый четверг старался не уезжать из дома. Заслыша колокольчик, выбегал на дорогу и, на ходу разрывая засургученные пакеты, взлетал к ней, и пока все полученное не было прочитано, увеселения отменялись. Но Гумилев читал быстро, раз в пять быстрее, чем она, и до следующей почты опять упивался ролью души общества. Вера Неведомская, флиртовавшая с Николаем Степановичем, как-то спросила, уж не собирается ли в монастырь его неулыба – ходит, словно монашенка, и голову повязывает по-деревенски. Гумилев передал эти слова Анне. На следующий день, вытянув из саквояжа экстравагантную, с разрезом до бедра юбку, купленную в Париже и еще ни разу не надеваную, откромсала лиф от привезенного Гумилевым африканского балахона и, навертев все это на себя, явилась незваной на репетицию очередного циркового шоу. Придумала, дескать, для себя номер: женщина-змея. И тут же продемонстрировала (фигушки вам монастырь!) сказочную свою гибкость. За змеей последовали стихи про змею:
Григорий Иванович Чулков, когда она в Париже, неумело копируя расфуфыренных любовниц киевских сахарных королей, читала эти «змеиные» стихи, долго смеялся: оставьте в архиве, книжку они не украсят, а будущим вашим биографам пригодятся.
Гумилев отнесся к «змеиному» шоу почему-то всерьез. Впрыгнул в освещенный костром круг и… Но предоставим слово одному из свидетелей семейного поединка – дальнему родственнику Кузьминых-Караваевых художнику Дмитрию Бушену: «Его попросили читать стихи, он повернулся к Анне Андреевне и сказал: "Аня, ты позволишь?" Она сказала: «Да». И он прочел:
Никто из присутствующих подспудного смысла прочитанного, конечно же, не уловил. Компания была ориентирована на сплошную театрализацию, у каждого в слепневской «бродячей труппе» уже имелась назначенная Гумилевым роль. Но Анна была «новенькая», и то, что Николай, при его-то скрытности, прилюдно распахнул дверь в их спальню (она так и скажет ему, теми же словами:
В тот злополучный змеиный вечер, всё одно к одному, и случилась беда с засунутой в Готье запиской Модильяни. Может, и обошлось бы, но муж, как всегда, вслушивался в голос, а не в слова, уверявшие, что с красивым итальянцем ничего
– Знаешь, на кого ты сейчас похожа? На дикую, затравленную помоечную кошку.
Убежденный собачник, кошек Гумилев не любил, кошками он брезговал.
Были бы деньги, она бы уехала. Вывернула сумки, обшарила карманы – ни гроша. К счастью, после единственной во все лето грозы пошли грибы. Колосовики, объяснил Коля-маленький. И появился благовидный предлог – пить кофе, пока все спали, и обедать, когда все отобедали. И так две недели: Гумилев сам по себе, она сама по себе. Он – к Неведомским, она – по грибы. Грибная охота – те же лыжи, идешь-идешь по лесу, а лес делает тебе подарки.[22]
В начале августа, получив в почтовый день какой-то важный конверт, Анна Ивановна засобиралась в Петербург. Уезжала напряженная и рассеянная, вернулась умиротворенная. За обедом доложила: купила в Царском Селе особняк. Малая, 63. Сад, дворик. Высокий первый этаж. Прикупила и флигель, чтоб было где летом остановиться и Мите, и Коле. А большой дом придется сдавать питерским дачникам. С мая по сентябрь. Иначе концы с концами не свести. И ремонт нового дома не осилить. Ремонт нужен
Вечером прямо в столовой стали делить нарисованные на плане комнаты. Анна поднялась, чтобы уйти к себе, но ее, уже в дверях, задержал твердый хозяйский голос Николая: «А вот эта комната будет Аничкина».
Подойти? Глянуть? Не подошла. Однако утром, когда мужики грузили на подводы слепневскую, для нового дома, прадедовскую мебель, сказала:
– Мама, а мне можно вон тот, что в углу на террасе, – столик? И еще шкатулку. Большую. Из прихожей?
Николай Степанович разбирал и паковал книги.
– А я стихи написала. Кошкины. Хочешь, прочту?
– Мне кажется, я могу переменить свое отношение к кошкам. Но, чур, к чужим, подзаборным.
А тебе на новоселье лучше подарю собаку. Девочку или мальчика?
– Девочку, – сказала Анна, – бульдожку.
В то трудное лето долгий и сухой зной кончился резко и безвозвратно в середине августа. Анну дожди и непогодь в деревне ничуть не смущали. Дров здесь не жалели, и дом на глазах хорошел, обуютивался. У каждой печки стелили свежие яркие рогожи – сушили мокрые яблоки. Николай уезжать в Царское без жены не хотел, но свекровь распорядилась по-своему: первыми едут мужчины – оба Коли и Митя, – Александра, Маруся и Анны, тоже обе, останутся в деревне до конца сентября.
Когда Анна вернулась в Царское, ремонтные работы были в разгаре. Чтобы не путалась под ногами, ее тут же отослали в Киев. До середины октября. К октябрю отделали низ, но в ее комнате (Николай сам выбирал обои – синие, под цвет глаз, «в синем и на синем они у тебя почти синие!») еще работал столяр, прихорашивал привезенные из Слепнева кушетку и туалетный столик. Мебели, старинной, красного дерева и карельской березы, хватило бы на весь дом, но Гумилев от красного дерева отказался: для африканской гостиной нужна в стиле модерн. Здесь же устроил и собрание «Цеха поэтов». Был весел, бодр, самоуверен, наслаждался произведенным на «цеховиков» впечатлением. Африканские штучки-дрючки, со вкусом и умело расставленные, и впрямь смотрелись. Даже Анна, не любившая экзотики, тайком погладила слоновий клык, хитроумно ввинченный в каминную стену.
Проводив гостей до перрона, еще долго сидели, пили вино, смотрели в огонь. Внезапно смертельно устав, она поднялась наверх, в Шурочкину с Марусей комнату (Сверчковы все еще оставались в Слепневе). Коля пристроился в гостиной, на модерновом диванчике, коротком, ноги торчат.
Шурочкина – прабабушкина – кровать была чудо как хороша. Впервые за многие месяцы Анна уснула сразу –
Свекровь, не входя, в дверях, сказала:
– Можешь ванну принять. Воды горячей много.
Потом подошла, искоса глянула и объяснила:
– От Кузьминых-Караваевых человек заходил. Маша совсем плоха. Хотели в Италию, да побоялись: не довезут. Решили: в санаторию. Финскую. Если Николай Степанович в городе, пусть проводит. А на вокзал тебе, Аня, не надо. Это он так написал, не знал, как сказать. И еще велел печнику печку переделать, ту, что в твою комнату боком выходит. Тяга плохая, зимой холодно будет.
Ну что за человек ее Коля? И как это все в нем помещается? И совмещается? Африка и «Аполлон»? Смертельная болезнь Машеньки и дымящая печка?
Приняв ванну, Анна опять забралась в постель: ее знобило. Простыла или нервы? И стихи пришли. Они всегда приходили, когда ей было плохо.
Ни завтра, ни послезавтра в зеркала Анна не заглядывала, ее лихорадило, и температура подскочила. А через неделю, когда гостивший у них Миша Кузьмин-Караваев, двоюродный брат Машеньки, постучал, напомнив, что пора ехать на Башню, где будут и Блоки, и Городецкие, по его вспыхнувшему лицу поняла: сегодня даже там, на Башне, она будет «победительницей жизни», не делая для этого никаких усилий. И почему ей так везет на Михаилов? Лозинский – Михаил. Линдеберг – Михаил. Кузьмин-Караваев – Михаил. Три претендента на одну вакансию: «влюбленного не слишком, а слегка»? И просто Кузмин, без мягкого знака – Мишенька. Этот, правда, влюблен не в нее, а в ее стихи, и только пока она сама их читает. У Михаила Четвертого не девочки, а мальчики на уме. Надо запомнить: 1911 год, 7 ноября. Не запомнила. Напомнил, жизнь спустя, Блок. Не сам Блок – дневник, изданный посмертно: «А.Ахматова читала стихи, уже волнуя меня… Стихи чем дальше, тем лучше. Все было красиво, хорошо, гармонично».
Да, было и хорошо, и гармонично. Жаль, Коли не было.
На самом деле 7 ноября 1911 года гостям Вячеслава Ивановича было гармонично как раз потому, что Гумилев отсутствовал. Трещина, наметившаяся между ними еще весной, стремительно углублялась и расширялась. По возвращении Николая Степановича из Африки Иванов накинулся на его маленькую поэму «Блудный сын» так злобно, что все опешили. Уж очень не похоже на «мэтра». Как и Гумилев, хозяин Башни хотя и видел, что его время на исходе, был все-таки «вежлив с жизнью современной». Во всяком случае, старался быть вежливым. И вдруг сорвался. Валя-Валечка говорит: нервы. Она теперь, как за своего доктора по нервным болезням замуж вышла, все нервами объясняет. А по мнению Анны – банальная ревность. Ну кто из башенных краснобаев и пророков способен в одиночку, как Коля, пройти пустыней Черчер? Андрей Белый попробовал – и что? Дальше туристического Каира и носа в африканскую глубинку не сунул. Да и вообще, здесь, на Таврической, в этом подозрительном ковчеге, в этой богатой ночлежке, после внезапной смерти супруги хозяина жизнь идет на ущерб. Что-то ущербное появилось и на личике падчерицы хозяина – Верочки Шварсалон. Эту загадочную девочку Анна и жалела, и не понимала. Давно и безнадежно любит «голубого» Мишу (Кузмина), а спит с отчимом. Не понимала и Верочкиного сожителя. Тоже мне Фауст! Высшие интересы! Философические изыски! Не успел обожаемую жену похоронить, дочку ее совратил. Когда выяснилось, что Вера беременна, все и открылось. Анна догадалась о сути происходящего гораздо раньше. Она чуяла запах кровосмесительного греха так же хорошо, как героиня ее южной поэмы – подземельную воду:
Анна Андреевна вполне отдавала себе отчет в том, что судит о людях Башни криво, с гневом и пристрастием, по-обывательски, как сказал бы Чулков. Но переиначить себя, настроиться на беспристрастие не умела, хотя и не пропускала, как вернулась в Петербург, ни одного башенного приемного дня. Здесь же впервые увидела и юного Осипа Мандельштама. Того, что прочел, – не запомнила, да она и не вслушивалась, наблюдала: ресницы, как опахала, буржуазного кроя костюм и ландыши в петлице…
Открыл Мандельштама Николай, затащил в «Аполлон», уверял, что мальчик с ландышами умнее и старше эстетских своих стихов и о литературе и думает, и говорит интересно. Может быть, гениально. В этом Анна и сама убедилась, когда Гумилев, кажется это было уже зимой, пригласив Осипа в Царское, весь вечер рассуждал с ним про умное. В умные разговоры тогдашняя Анна из осторожности не встревала, ни дома, ни на Башне. На вопросы отвечала уклончиво, но видела все, все замечала и запоминала навсегда. Лучшей формы литературного образования в ее персональном случае не было. И когда Гумилев стал настаивать на Высших историко-филологических женских курсах, отказалась. Незачем попусту тратить силы и деньги. У нее свои университеты. Свой индивидуальный самоучитель.
…Вернулся Николай из Финляндии только в середине ноября. Желтый, некрасивый, худой. О Маше – ни слова. Первым делом про печку спросил. Потом:
Узнав, что «цеховики» собирались и без него, протрубил большой сбор. Опять дым коромыслом и вино рекой. И стихи. Даже Лозинский читал. И Миша Зенкевич осмелился. У Михаила Леонидовича Лозинского стихи обыкновенные, у Михаила Александровича Зенкевича – неожиданные. Звука, правда, не хватает, да не в том дело. Кудрявый, златоглавый, тихий-тихий – и такие стихи? Одно подарил ей – по ее просьбе, не сам. Про городскую бойню. И вселенскую:
Как часто и в войну, и потом,
А тогда, осенью одиннадцатого, насторожился и Николай Степанович. Вскинулся, вслушался. С тем мнимо-туповатым выражением, какое появлялось на его плоском, как бы гипсовом лице, когда сталкивался с неразрешимой, но требующей немедленного разрешения задачей. Потом повернул голову, так, чтобы ломаный, искаженный астигматизмом видоискатель засек в кадре и ее. Но, разумеется, ничего подозрительного не обнаружил. Белые узенькие манжеты, белый, тоже узкий, воротничок, аккуратная челка – сходила-таки к парикмахеру, а то все сама да сама, чуть не садовыми ножницами. Стиль англез в царскосельском исполнении. Ну откуда Зенкевичу, провинциалу и ученому малому, догадаться, на какие дикие выходки и змеиные выкрутасы способна сия молодая и почти стильная дама?
Через минуту Гумилев уже рассыпал любезности перед только что вошедшей Валечкой Тюльпановой, теперь уже Срезневской, а та, разматывая бесконечный – последний писк зимнего сезона – шарф и стараясь закинуть его на плечо Николая, объясняла. Приезжала, мол, в Царское, навестить знакомую одинокую старушку, увидела в окнах у них электрический пожар, вот и заглянула на огонек.
В год Льва и Собаки
1912 год был первым дарующим, а не отнимающим годом в жизни Анны Андреевны Ахматовой. Тот, кому был известен Замысел ее Судьбы, соблаговолил дать передышку. До сих пор жизнь только то и делала, что отнимала: сестер, отца, дом. И вдруг стала одаривать. Да как щедро! Не знаешь, что и делать с привалившим богатством. Своя собака, своя комната в собственном доме, первая книга, впервые Италия. И сын: Гумильвенок. Или если раскладывать дары Судьбы не по порядку получения, а в порядке удивительности: Левушка, «Вечер», Италия, Дом, синяя комната, собака. Вообще-то комната, как и бульдожка, появилась чуть раньше, но впервые они с Молли беспечально уснули в своей постели лишь 1 января 1912 года. Печали, по Высшему Указанию, остались в 1911-м.
23 декабря 1911 года во Владикавказе «внезапно скончался» (покончил с собой) Михаил Линдеберг, тот самый «мальчик странный», с которым она от скуки и с досады слегка поиграла в царскосельскую пастораль.
29 декабря того же года, и тоже вдали от Петербурга, в Италии, в крохотном городишке Сан-Ремо, умерла Мария Александровна Кузьмина-Караваева.[23]
Как встретишь Новый год, таким год и будет. Помня об этой верной примете, Анна с тревогой ждала 31 декабря. Тревога, плавающая, изматывающая, оказалась напрасной: впервые они встретили Новый год вместе. Правда, не дома, а в новооткрывшемся литературном кафе «Бродячая собака» (официальное название – «Художественное общество интимного театра»).
Незадолго до Рождества Анна, приехав из Царского в Петербург за подарками и заглянув мимоходом в «Аполлон», встретила там друзей Николая – Михаила Лозинского и Вольдемара Шилейко. Втроем и отправились на Михайловскую площадь поглядеть, что же делается в арендованном под кафе подвальчике. Николай Степанович, побывавший там еще утром, сказал, провожая: «Собаку» откроют под самый Новый год.
Как скоро выяснится, «Художественное общество интимного театра» окажется для Ахматовой настоящим подарком судьбы. Однако при первом знакомстве с будущим «интимным театром» она фыркнула. До объявленного открытия всего десять дней, а здесь и конь не валялся! Мусор, опилки, эстраду только сколачивают. И из чего? Из грубых, плотницким рубанком причесанных досок. Сергей Судейкин, главный декоратор, еще возится с дебелой своей полуню (про себя Анна называла голозадых судейкиных бабищ «нюшками»). И пахнет отвратительно: прачечной. Лозинский усаживает ее на единственный не заляпанный известкой стул. Здесь, мол, и была прачечная. Выветрится, на ходу бросает Борис Пронин, директор-распорядитель. Господин директор, продолжает Михаил Леонидович, и днюет, и ночует в своем заведении, в обнимку с разлюбезной дворняжкой. В ее честь подвальчик и окрестили «Бродячей собакой».
Ввалились, румяные и прилизанные, какие-то совсем мальчики, еле удерживая на вытянутых руках огромную, от Елисеева, корзину с вином и фруктами, почти точную копию намалеванной на стене. Лозинский с Шилейкой, уже одевшиеся, при виде бутылок с шампанским снова сняли пальто. Анна потихоньку ушла. В поезде, устраивая половчее коробку с хрупкими рождественскими цацками, впервые за свою нелепую замужнюю жизнь поймала себя на том, что возвращается в Царское Село с удовольствием, представляя, как и муж, и свекровь тайком друг от друга сверяют часы с расписанием поездов. Так и оказалось. Анна Ивановна сама открыла ей дверь, а Николай, заслышав их голоса, выскочил из своей комнаты и даже расшнуровал ей ботинки, чего раньше никогда не делал. И сразу же потащил к себе: сначала кофе, про «Собаку» потом. (Чтобы не беспокоить домашних, они рано ложились, Гумилев за вечерним чаем сам заваривал себе кофе. В хитроумном английском термосе
Плотно прикрыв дверь и распахнув форточку, они закурили – курить на глазах у матери Николай ей запретил. Обсудили «проблему "Собаки"» и даже заключили пари. Если Пронин сдержит слово, Анна не украдет из мужнина портсигара ни одной папиросы – за всю новогоднюю ночь; если нет, пусть загадает три желания, он все три исполнит.
Три желания жены Гумилеву исполнять не пришлось: «Бродячая собака» распахнула двери за полчаса до Нового, 1912 года. Правда, в первую ночь здесь было почти по-домашнему, может, и интимно, но отнюдь не театрально. Но уже недели через две выяснилось: «Собака» и впрямь театр, только особого толка, потому что каждый спустившийся в тесный подвальчик становился актером, играющим самого себя.
Мода на литературные кафе, вспыхнувшая в России в начале ХХ века, не угасла и в первые послереволюционные годы (вспомним хотя бы «Стойло Пегаса», связанное с именем Сергея Есенина). Однако войти в легенду довелось лишь «Бродячей собаке». Жизнь у подвальчика (во втором дворе дома Жако, где во времена автора «Русских ночей» Владимира Одоевского жили знаменитые меломаны братья Виельгорские) оказалась и впрямь собачьей, то есть обидно короткой: чуть больше трех лет. Но если собрать под одну обложку воспоминания и судьбы ее завсегдатаев, получится огромный роман, своего рода вторые «Русские ночи», в зеркале которых уместился –
Чтобы передать атмосферу «собачьих ночей», процитирую два мемуарных отрывка, пересказу они не поддаются.
Сергей Судейкин, художник:
«…Вечер Карсавиной, этой богини воздуха. Восемнадцатый век – музыка Куперена… "Элементы природы" в постановке Бориса Романова, наше трио на струнных инструментах. Среди зала с настоящими деревянными амурами 18-го столетия, стоявшими на дивном голубом ковре той же эпохи при канделябрах. Невиданная интимная прелесть: 50 балетоманов (по 50 рублей место!) смотрели, затаив дыхание, как Карсавина выпускала живого ребенка-амура из клетки, сделанной из настоящих роз».
Георгий Иванов, поэт:
«"Бродячая собака" была открыта три раза в неделю: в понедельник, среду и субботу. К одиннадцати часам, официальному часу открытия, съезжались одни «фармацевты». Так на жаргоне «Собаки» звались все случайные посетители… Они платили три рубля за вход, пили шампанское и всему удивлялись… Директор, Борис Пронин, "доктор эстетики гонорис кауза"… носится по «Собаке», что-то переставляя, шумя. Большой пестрый галстук летает по его груди… Комнат в "Бродячей собаке" всего три. Буфетная и две «залы» – одна побольше, другая совсем крохотная. Это обыкновенный подвал… Теперь стены пестро раскрашены Судейкиным, Белкиным, Кульбиным. В главной зале вместо люстры выкрашенный сусальным золотом обруч. Ярко горит огромный кирпичный камин, на одной из стен овальное зеркало. Под ним – длинный диван – особо почетное место. Низкие столы, соломенные табуретки. Все это потом, когда «Собака» перестала существовать, с насмешливой нежностью вспоминала Анна Ахматова:
Есть еще четверостишие Кузмина, кажется, нигде не напечатанное:
Действительно, сводчатые комнаты «Собаки», заволоченные табачным дымом, становились к утру волшебными, чуть «из Гофмана». На эстраде кто-то читает стихи, его перебивает музыка или рояль. Кто-то ссорится. Кто-то объясняется в любви. Пронин в жилетке (пиджак часам к четырем он неизменно снимал) грустно гладит свою любимую Мушку, лохматую злую собачонку… Ражий Маяковский обыгрывает кого-то в орлянку. О.А.Судейкина, похожая на куклу, с прелестной, какой-то кукольно-механической грацией танцует «полечку» – свой коронный номер. Сам «мэтр» Судейкин, скрестив по-наполеоновски руки, с трубкой в зубах, мрачно стоит в углу. Его совиное лицо неподвижно и непроницаемо. Может быть, он совершенно трезв, может быть, – пьян, – решить трудно».
Словом, если чуток переиначить слова Ахматовой о персонажах маскарадных сцен «Поэмы без героя»: «На этом маскараде были все. Отказа никто не прислал», – можно сказать, что и в «Бродячей собаке» побывали все, хотя некоторые все-таки «прислали отказ». Самым чувствительным для престижа подвальчика был отказ Блока. Год
Военврач высокого ранга, Кульбин был своим человеком в закрытом для посторонних доме Блоков. Однако на этот раз даже обаяние Николая Ивановича не сработало. Блок остался при своем особом мнении: полукабак, полупубличный дом в стиле французских заведений конца века. По уходе депутата от партии дворняжек Александр Александрович сделал такую запись: «Вечером пришел Ник. Ив. Кульбин… Говорил, что "нельзя засиживаться": от засиживания на своем месте, на которое посажен «признанный», приходит "собачья старость". Рекомендовал к аристократизму прибавить «дворняжки». Тщетно восстанавливал в моем мнении "Бродячую собаку", кой-что я принимаю, но в общем – мнение мое неколебимо» (запись от 14 декабря 1912 г.).
Конечно, низкопробность тут ни при чем. Большинство
Предубеждение Блока было тем более обидным, что
Впрочем, и среди
Одной Ахматовой здесь, в «Собаке», на крохотной сценической площадке, в самый раз. Она поняла это сразу же, на вечере, посвященном 25-летнему юбилею поэтической деятельности Бальмонта, когда впервые прочла стихи не через столик, как в редакции «Аполлона» или на Башне Вячеслава Иванова. Все нужное враз нашлось: и интонация, и поза («вполоборота, о, печаль…»), и даже сценический костюм: узкое черное шелковое платье и старинная шаль. Шаль – прабабкину, кружевную, из слепневских наследных сундуков – извлекла свекровь, наблюдая, как Анна, волнуясь, перебирает парижские приобретения. Принесла еще и камею – тяжелую, в золотой оправе и тоже старинную –
Не разделяла новоявленная примадонна «Бродячей собаки» и легкого пренебрежения, с каким и Николай, и Осип, и Шилейко поглядывали на гостевые дальние столики. Будь ее воля, Анна Андреевна сослала бы высокомерцев на галерку, а
Однажды появился Маяковский. Юный, еще, как скажет потом Ахматова, «добриковский», то есть широкой публике практически неизвестный. По счастливой случайности, у нас есть возможность представить Маяковского таким, каким он возник почти из ниоткуда в дверном проходе «Бродячей собаки». Портрет этот списан с натуры симферопольским жителем и поэтом-любителем, писавшим футуристические стишки под псевдонимом Вадим Баян. По выразительности, во всяком случае на мой вкус, он превосходит работы классиков мемуарного жанра.
«28 декабря (1913 г. –
Одиссея в рубище представили Ахматовой. Она протянула руку – для поцелуя. Маяковский подержал ее в ладонях – «какие пальчики…».
Успех, пусть пока и не громкий, стянул с нее «лягушечью кожу», Анна перестала «топорщиться». Получив какой-то гонорар, купила дорогущие билеты на Итальянскую оперу и пригласила свекровь. Анна Ивановна, явно тронутая, от предложения невестки не отказалась. Гумилев, высаживая своих дам из извозчичьей пролетки, с удивлением следил за женой. Дикая провинциальная девочка в новой котиковой шубке (его подарок к Рождеству) выглядела стопроцентной петербуржанкой.
Михаил Кузмин, весной 1912 года зачастивший в Царское к Гумилевым (он писал предисловие к ахматовскому «Вечеру»), отметил в Дневнике такую подробность: «Поехал в город вместе с А.А. Пришлось долго ждать. Проезжали цари. С Гумилевой раскланивались стрелки и генералы…» (запись от 22 февраля 1912 г.).
Тот же Кузмин той же зимой, и опять же не без удивления, заметил, что Анне и Николаю хорошо вдвоем, в уюте собственного, стильно отремонтированного дома, с электричеством и бульдогом. Настолько дружно-сочувственно, что, при всем своем гостелюбии, они тяготятся его присутствием: «У Гумилевых по-прежнему, но, кажется, я стесню их несколько». Стеснение, разумеется, не буквальное: дом большой, Кузмин ночует в библиотеке, никому не мешает ни поздно ложиться, ни рано вставать.
Вскоре после встречи первого «
Не подвел и Михаил Кузмин. Не выходя из рамок жанра предисловия, охарактеризовал своеобразие молодого дарования столь точно, что без оглядки на первый эскиз к портрету Анны Ахматовой не обходится ни один из исследователей ее поэтики. «Можно любить вещи, как любят их коллекционеры… или в качестве сентиментальных сувениров, но это совсем не то чувство связи, непонятной и неизбежной, открывающейся нам в горестном или в ликующем восторге… Нам кажется, что в отличие от других вещелюбов Анна Ахматова обладает способностью понимать и любить вещи именно в их непонятной связи с переживаемыми минутами. Часто она точно и определенно упоминает какой-нибудь предмет (перчатку на столе, облако, как беличья шкурка, в небе, желтый свет свечей в спальне, треуголку в Царскосельском парке), казалось бы, не имеющий отношения ко всему стихотворению, брошенный и забытый, но именно от этого упоминания более ощутимый укол, более сладостный яд мы чувствуем. Не будь этой беличьей шкурки, и все стихотворение не имело бы той хрупкой пронзительности, которое оно имеет».
Тираж тоненького «Вечера» крохотный, деньги Гумилев выложил авансом, и уже 7 марта 1912 года Михаил Зенкевич вывез из типографии и ахматовский «Вечер», и свою «Дикую порфиру», изданную в аналогичном оформлении и под той же маркой: «Цех поэтов». Отпраздновать это
Пространство бунта против диктата символистов Гумилев и в самом деле организовал
Не последним пунктом задуманного Гумилевым проекта была и презентация «Вечера» и «Дикой порфиры»: гости строго по выбору, шампанское лучшей марки, героев торжества Анну Ахматову и Михаила Зенкевича увенчали настоящими, в олимпийском стиле, лаврами. Венки смастерили под наблюдением рукодельного Городецкого, ветки закупила в павловских оранжереях и привезла в город Ахматова. Она же оставила краткое описание этого шоу:
«…Когда одновременно вышли "Дикая порфира" и «Вечер», их авторы сидели в лавровых венках. Веночки сплела я, купив листья в садоводстве А.Я.Фишера. Хорошо помню венок на молодых кудрях Михаила Александровича…»
Запомнился Анне Андреевне и
Анну не пронесло.