С Сюзан положение тоже ухудшалось: она забросила телевидение и создала собственную фирму по производству научно-популярных фильмов. Из нее получилась устрашающая бизнес-дама, зарабатывавшая уже не меньше меня. Ее ранило мое безразличие к ней в интимных делах. Чтобы соблазнить меня, она нахваливала мою сексуальную силу, напоминала про наши прежние бурные шалости. Я заставлял себя удостаивать ее вниманием Когда двое целуются, их поцелуи имеют разную ценность: одни – откровение, другие – подтверждение. Машинальный поцелуй превращает рот в регистрационную палату. С его помощью просто метится территория, проверяется взаимная принадлежность. После любовных актов, случавшихся у нас все реже, Сюзан глядела на меня экстатическим взглядом, как будто мы только что вскарабкались, истратив все силы, по лестнице, ведущей в рай. Сколько волнения, глаза на мокром месте – и все из-за жалких потуг! У нее появилась навязчивая идея понравиться мне, и она по два-три раза в день меняла наряды. Как только у меня возникали сомнения насчет ее кардигана или юбки, она тут же надевала что-нибудь другое, надеясь, что я выдам ей недвусмысленный сертификат соблазна. Печаль оглупляет. Я корил себя за то, что унижаю ее, превращаю в обезумевшую марионетку. Наша семья существовала с грехом пополам, застыв в состоянии затянувшейся недееспособности. Я уступал достаточно, чтобы она не развалилась, но во мне не хватало страсти для ее исцеления. Сгущались тучи, мы уже хлебали прокисший суп домашних дрязг. Раздражение – вот имя климату чувств у двоих старых супругов, слишком долго простоявших в одном стойле и уже не выносящих дыхания друг друга. А старым супругом зовется тот, кто после трех лет совместной жизни нервничает из-за предсказуемости партнера, а себя самого признает до невозможности соответствующим тому, что о нем известно. Брак – это война, которую двое ведут ради того, чтобы наказать друг друга за то, что они вместе. Нас приводило в бешенство любое препятствие. Сюзан, не поддаваясь горю, изображала отвратительный оптимизм: фанатик счастливого конца, она непрерывно искала примирения. Ссору полагалось лишить содержания, перевести в слова, как того требовали старые проверенные рецепты. Ну, что не так? Я отказывался отвечать, терзал ее своим молчанием. Она не унималась, хотя и старалась меня не оскорбить. Я чувствовал, что скоро наступит предел ее благодушию. Теща настраивала ее против меня. Наконец она решила отвести меня к психотерапевту. Двенадцать лет, постановила она, – критический срок. Мы очутились на приеме у симпатичных шарлатанов, седовласых, с обликом замученных интеллектуалов, которые без убеждения понесли свою фрейдистскую чушь. Меня так и подмывало сказать им:
– Господа, каждый день я продаю свое тело незнакомкам. Я отдаю им ту часть себя, которой они оказывают предпочтение, и беру у них то, что согласны отдать они. Жена меня корит. КАКАЯ ОНА НЕСПОКОЙНАЯ!
Я представлял, как мы с ней годами рассказываем о своих дрязгах некоему незнакомцу, который вместо нас накрывает на стол, стелет кровать, занимается домашним хозяйством – подобие платного адюльтера. Сюзан не знала, как меня удержать. Она предоставляла мне свободные вечера, описывала супружескую жизнь как поэзию взаимных услуг, нежную взаимопомощь. Она говорила мне:
– Быть с тобой – это жить в непроходящем энтузиазме.
– Неужели?
– Ты загадка, которую я не хочу решать.
– Кроме шуток?
Ее добрая воля уничтожала меня. Я все терпел. Ничего не хотел терять, хватался за все. Чем больше я погрязал в продажной любви, тем больше цеплялся за нормальную жизнь отца и мужа. Меня влекло только переплетение нормы и подполья – двух концов одной веревки.
Беспечная незнакомка
Я в точности помню тот день, когда мой путь пересекся с путем Доры. Я провел великолепный день с двумя амазонками, чье бесстыдство так покорило меня, что я даже забыл потребовать у них свою скромную палату. Я уже далеко отошел от первоначальной суровости и стал кузнечиком, готовым расточать милости бесплатно. Мои кратковременные жены преподносили мне такие подарки, что это мне следовало бы платить им за то, что они ко мне поднялись. Я уже говорил, что хотел в первую очередь вибрато, состязания, в котором сменяются подвластные воображению фигуры. Подобно пауку, я заманивал в свою сердечную тюрьму согласные жертвы. После этого сладкого занятия я всегда испытывал голод. Я мылся и, радостный, расслабленный, отправлялся в бистро, как в декомпрессионный шлюз, – съесть булку с шоколадом и опрокинуть рюмочку, прежде чем возвращаться домой. Мне нравятся кафе этого квартала, полные разноликой живности: там всегда спокойно и никогда не одиноко, это временные деревни, где выбираешь себе соседей, никак от них не страдая. Я почитывал газетку, поглощал устрашающие новости, нисколько не портившие моего хорошего настроения, иногда поднимал голову, чтобы полюбоваться на здоровяков, затянутых в кожу, увешанных цепями и наручниками, попивавших чаек со своими мамочками, прежде чем отправиться развлекаться в кабаре с другими такими же типами. Скоро я обратил внимание на одну из официанток, существо в короткой юбочке, сплошь из ног и округлостей: сзади под коленом у нее было грязное пятнышко. Днем прошел дождь, теплый весенний ливень, вот она и забрызгалась. Развлечения ради я представил себе, как буду слизывать эту крупинку с ее кожи, если она позволит мне подняться после этого повыше. Она оглянулась, и я увидел большой рот, опушенные щеки, зеленые глаза, горевшие, как фары в ночи, с длинными изогнутыми ресницами, каждое движение которых позже стало означать для меня позор или спасение. Во мне тут же вспыхнуло желание отдать себя в ее власть, захотелось, чтобы она набросилась на меня с молниеносной страстью. Вместо всего этого я просто улыбнулся ей и вернулся к изучению ужасающих ежедневных происшествий. Для нее у меня остался добродушный взгляд: я был умиротворен и не настроен приставать. Я и мизинца бы не поднял, чтобы с ней заговорить.
После этого я видел ее почти каждый день, она оказалась в этом заведении новенькой. Я восхищался ее беспечностью посреди всеобщей торопливости. Любую передышку она использовала для того, чтобы открыть толстый том, напечатанный незнакомым мне шрифтом, и, покусывая ручку, что-то записывать в тетрадку. Скорее всего, она была студенткой, подрабатывающей, чтобы было чем платить за учебу. Она жевала конфеты, и постоянное движение челюстей оживляло ее лицо с африканскими чертами, обрамленное курчавой шевелюрой, каждый завиток в которой был толщиной с моток шерсти. Мы улыбались друг другу, но не разговаривали, и эта подчеркнутая улыбка создавала искусственную интимность, которая тревожила меня.
Это смирное изучение друг друга длилось не один месяц. Думаю, ее интриговало мое деланое равнодушие. На самом деле я с каждым днем все более жадно пожирал ее взглядом, когда она шла по шумному залу с подносом в руках. Мое внимание питалось убежденностью в своей неподверженности яду чувств. Однажды я пришел раньше обычного. Была середина августа, дела шли вяло, мои овечки паслись на морском берегу, там же находилась и моя семейка. Она передала мне через официанта клочок бумаги, где красовался один огромный, нарисованный жирными чернилами знак вопроса. Я ответил трижды подчеркнутым, начертанным заглавными буквами «НУ ХОРОШО». Она подписала под моим ответом красным фломастером: «А, ПОНЯТНО». Я предложил ей присесть рядом со мной, с того момента, как мы впервые увидели друг друга, прошло больше четырех месяцев, а мы еще и словом не обмолвились. Нелепости, которыми мы стали обмениваться, произносились таким важным тоном, что мне следовало бы насторожиться. После этого почти каждый день она подсаживалась ко мне выпить рюмочку, если у нее выдавалось несколько свободных минут. Чуть ли не с первого раза она завела речь о Боге. А разве я верующий? Меня, воспитанного в отвращении к кюре и раввинам, сперва позабавило это окропление нас святой водицей. Дора Анс-Коломб – так ее звали – призналась мне, что с девятилетнего возраста говорит с Богом. Ничего не скажешь, повезло мне! Всевышний избрал ее Своей собеседницей и являлся ей в двух обличьях, мужском и женском. Она каждый вечер посещала ближайшие курсы Талмуда и Торы и сетовала на фанатичный антиклерикализм французов. Стоило ей почувствовать мою иронию, как она закрылась, как устрица. Две недели мы не виделись.
Двойное распятие
По моему настоянию она перестала дуться. Мы снова повели долгие беседы, в которых слова значили меньше, чем намерения: нам хотелось общаться, темы бесед не имели значения. Мы любезничали, и эти отношения без предмета и цели никуда не вели, но двигались шустро. Дора была «просвещенной недоучкой»: поступала то на одни, то на другие курсы, но никогда их не заканчивала. Притом она самозабвенно отдавалась познанию: поглощала все, что попадало ей в руки, от точных наук до теологии. В возрасте, когда другие барахтаются в едва наступившей половой зрелости, она уже читала, ничего, правда, не понимая, Аристотеля и Платона. Эта дочь выходца с Антильских островов и еврейки из Франш-Конте обладала матовой кожей цвета кофе с молоком, приобретавшей под солнцем оттенок выдержанного коньяка. Я тут же прозвал ее «мисс Карамель». Она обожала свою бабку по отцовской линии, Наоми Анс-Коломб, по ее словам, красавицу с севера острова Мартиника, жительницу гор, печалившуюся из-за того, что у ее детей и внуков кожа светлее, чем у нее. Бабка разоблачала фатальную нечестивость смешения кровей и даже предрекала конец черной расы из-за всеобщей метизации, при которой восторжествует размытый коричневый цвет, то есть пресность. Дора не любила становиться объектом ее осуждения и, прежде чем навестить старушку, усиленно загорала на солнышке. Но при этом ее светло-коричневые волосы приобретали рыжеватый оттенок. Бабушка всегда говорила ей: «Да, ты очень мила, но я всегда сердилась на твоего отца за то, что он женился на женщине из метрополии. Хороший эспрессо не разводят в чашке со сливками».
Само собой, Дора не умела совместить свои корни: будучи еврейкой и мулаткой, она иногда выставляла себя вдвойне проклятой, наследницей двух бед, рабства и истребления, что превращало ее в аристократку среди отверженных. А иногда она называла себя мостиком между двумя культурами, не поддерживающими диалога, признавалась в своей неспособности сделать выбор между христианством и иудаизмом, задавалась вопросом, что проистекает из этой смеси – богатство или проклятие. У нее имелась сестра-близнец, жившая в ультраортодоксальном квартале Иерусалима, чрезвычайно набожная, с которой она почти не виделась. Все принимали ее за эфиопку-фалаша: она родила пятерых детей и отдавалась супругу только под белой простыней. Дора являла собой живое воплощение разорванного сознания: жить для нее значило искупать грех жизни, ведь столько людей до нее погибли! Все детство она мечтала о самопожертвовании. На Мартинике она делала короны из проволоки и водружала их себе на голову, чтобы походить на Иисуса Христа, восходила для раздумий на вулкан «Плешивая гора», где говорила с кратером, умоляла его проглотить ее – так она искупит людские страдания. Каждый год в сезон дождей островная земля изрыгала мириады крабов, так называемых «красных чертей», которые спускались к океану, безразличные ко всему на свете, повинуясь только своему инстинкту, так что земля превращалась в живой пурпурный ковер из панцирей и клешней. Когда она впервые увидела этот марш ракообразных, то легла у них на пути, готовая оказаться обглоданной до костей, но они, безмозглые, как танки, испугались живого препятствия и обогнули его. Некоторые, правда, в панике вцепились ей в волосы. У нее сохранилось от этого кошмарное впечатление: долго потом ей снилось, как ей на затылок хлещет фонтан из крабов. Дора никогда не выставляла себя жертвой, хотя ей приходилось несладко и на Мартинике, где местные жители, сами пропитанные расовыми предрассудками, обзывали ее «грязной еврейкой» и «грязной мулаткой», и во Франции, где евреи дразнили ее «неумытой негритянкой». В такие моменты она не могла не спрашивать себя: зачем родители оставили ей такое наследство, почему она вынуждена влачить два несчастья, ведь жизнь и без того тяжела?
– Когда моя карибская половина говорит с еврейской, они либо поносят, либо не замечают друг друга, сосуществуя как две незнакомки в одном теле. Каждая считает себя наиболее пострадавшей и обвиняет другую в узурпации.
Дора говорила о себе как о семейной белой вороне: собирать дипломы и делать карьеру казалось ей слишком банальным. Ее отец и мать вели скромное существование на юге Франции, братья и сестры завели семьи. Сама она слишком рано ушла из дома, пожила в Израиле, Египте, Соединенных Штатах, провела полгода в Сьерра-Леоне в составе гуманитарной миссии и едва не поплатилась за это собственной шкурой, долго находилась в Афганистане. Время от времени она превращалась в неистового борца, и тогда требовались большие столкновения, горячие точки планеты, бесконечные войны. Она во всем была противоположностью мне. Она заявляла не без бахвальства, что мечтает по-креольски, думает по-арабски, молится на иврите, а в остальное время болтает по-французски. Я быстро заметил, что ее религиозный зуд не простое позерство. Она страстно рассуждала о Палестине времен Иисуса, кишевшей самопровозглашенными мессиями, зелотами, чудотворцами. Талмуд превратился для нее в переносную родину, в очаг. Она вела со своей бабкой настоящие философские дискуссии, настаивая, чтобы та перешла в Моисееву веру ради сближения двух ветвей семьи. Бабка, анимистка и католичка, упорно сражалась с ней и не уступала ни пяди.
В день очищения йом-киппур[8] (мы тогда еще были мало знакомы) она отказалась мне звонить, объяснив:
– Я должна воздержаться даже от тебя, говорить с тобой – все равно что нарушить пост.
Мысль о том, что я для нее нечто вроде некошерного блюда, становилась все менее неприятной. Я ломал голову, с кем же все-таки столкнулся, ведь Дора, чрезвычайная экуменистка в своих вкусах, охотно смешивала сразу несколько верований. К счастью, однажды, когда она отлучилась в туалет, ее сумка, стоявшая на банкетке, открылась от напора содержимого. И там, рядом с экземпляром Зогара[9] в натуральном кожаном переплете, между пудреницей, картой Парижа, бутылкой воды и пухлым, как воздушный шар, ежедневником, я обнаружил, опознав по розовой, как у беспардонного живого существа, мордочке, вибратор, весь в усиках, этакий гибрид кактуса и улитки. Я осторожно взял его в руки, даже понюхал – я помешан на запахах. Увы, ничего, кроме запаха резины, я не уловил. Эта находка приободрила меня: моя богомольная скромница оказалась настоящей чертовкой, и наше с ней будущее сулило нечто большее, чем занятия богословием. Я продолжал встречаться с ней в кафе, вынашивая плутовские намерения и грезя о ее волшебной дверце и о способах распахнуть ее, пока она разглагольствовала о Книге Бытия и о Псалмах. Долгие месяцы наши отношения оставались сугубо платоническими. Я отъедался в другом месте, зачем же проявлять неуместное обжорство? Мне было достаточно ее рассуждений. Иногда она шутила, что из нее вышел бы неплохой раввин. Я путешествовал в ее мирах рядом с ней, не отрывая взгляда от ее губ, плененный ее красноречием. Я позволял ей расти внутри себя, оставлять свой отпечаток на моей территории. Это сознательное целомудрие, шедшее совершенно вразрез с моими принципами, должно было бы меня насторожить. Но я глупо влюблялся в эту незаурядную особу, несмотря на то количество партнерш, что проходило через мои руки. Слишком долго мое сердце оставалось не у дел. И вот хватило одной песчинки, чтобы повредить программу, которую я запустил тремя годами ранее. Я стал любить ее, потому что она позволяла мне забыть о моей жене, моей среде, отвергала семейное счастье, открывала для меня новый мир, бывший противовесом моему. Я привязывался к ней, потому что не ждал ее. Именно поэтому наша встреча сразу приняла вид счастливой катастрофы. Я попытался захватить ее, но она сама похитила меня.
Прекрасные пожары
Постепенно я открывал другую Дору, более мирскую, чем мне сначала казалось, кокетку, часами просиживавшую у парикмахера, неспособную, входя куда-нибудь, не посмотреться в зеркало и уже утром торопившуюся переодеться, решив, что на нее недостаточно глазеют. Иногда она казалась самой себе незавершенной, так и оставшейся в состоянии наброска, словно Создатель не счел нужным закончить эту Свою работу. Вскоре мне предстояло познать истину об этой двадцатичетырехлетней молодой женщине, которая делала вид, что толкует Библию, но одновременно оказалась страстной поклонницей гороскопов и телесериалов. У меня сложилось ощущение, будто я, пытаясь разобраться в ней, читаю Священное Писание, а она, желая понять себя, штудирует учебник психологии. Я подозревал, что религия для нее – лишь форма поиска самой себя, а Бог – непревзойденный тренер, гоняющий ее по дорожкам, зная, что эти тренировки приведут к расцвету личности мулатки. Однажды вечером, поранившись при сборе осколков от выпавшей у меня из рук вазы с цветами, я явился в кафе с замотанными окровавленным платком большим и указательным пальцами. Увидев меня в этом состоянии, Дора достала компрессы и дезинфицирующую жидкость и умело забинтовала мне порезы. Пролитая кровь сблизила нас больше любых идейных исканий. Ее сострадание и усердие доказали, что я ей совсем не безразличен. Разыгрывая обморок, я навалился на нее и обнял. Немного погодя, не изменяя привычной сдержанности, мы все же поднялись ко мне в студию, «уголок для раздумий вдали от семейного шума», как я выразился, объясняя ей существование этого места. Дора прекрасно знала о моем статусе женатого мужчины и усердного чиновника, постигающего премудрости арабского языка. Впрочем, ее ничуть не удивило, что мое знание языка Пророка близко к нулю. Я тайком отменил единственную клиентку, назначенную на этот день, и сообщил Сюзан, что вернусь поздно из-за совещания по Ближнему Востоку, которое никак не могу пропустить.
Был ласковый октябрьский день, купавшийся в ясности бабьего лета, пронизанный последним дыханием радости перед зимним трауром. Город желтел под горчичным солнцем, скользившим к горизонту, как золотая монета к прорези в копилке. Ласточки и стрижи носились над крышами, столицей завладевало какое-то блаженное успокоение. Я всегда обожал мгновение, когда далекая, закрытая, как могила, женщина начинала отдаваться мне, когда земля обетованная превращалась в землю дозволенную. Мы пришли совсем недавно, а платье Доры рке валялось, как черный флажок, у ее ног. Моя новая подруга тут же покорила меня своей старомодной красотой. Лицо ее было вполне современным, тело же словно сошло с картин художников прошлого, Рубенса или Буше. Природа была чрезвычайно щедра к ней: тонкий стан и большие груди, пленительно выпирающий живот и ягодицы – две нежные подружки, сожительствующие в добром согласии, два надутых воздушных шара, на которые я поспешил возложить ладони, дабы они не воспарили. Меня поразил этот контраст между пропорциями танцовщицы, сулящими наслаждение, и ярко выраженной одухотворенностью личности. Внешность не обманывала. Дора была собранием разнообразных клише, в ее случае только усиливавших друг друга: в ней сочетались мистика и сладострастие, ханжество и распущенность.
Под женскими юбками всегда ожидаешь что-нибудь обнаружить, но я все равно был поражен. Моя подружка тут же выставила себя напоказ, раскинула ноги – так открываешь на нужной странице книгу. С кровати она театрально сползла на пол и запрокинула голову, ее горло трепетало, густые волосы рассыпались по ковру, образовав темную, грозную массу. И я, думавший, что мои ангелочки совершенно пресытили меня, был покорен. Стоит решить, что все уже пережил, как вдруг появляется существо, из-за которого ты превращаешься в жидкий металл, возносишься на самые небеса. Понемногу Дора стала тем, в возможность чего я уже перестал верить: первой женщиной среди всех прочих. Сначала я принял это за мимолетное осеннее увлечение, на самом же деле у меня начался период помешательства, едва ли не безумства. Она обладала редчайшим даром романтичности даже в плотской любви, простой поцелуй она умела превратить в волнующее событие. Она была словно замок, залы которого открываются один за другим, и так без конца: удовольствие, которое я с ней испытывал, бесконечно превосходило то, что я ожидал.
Мы стали постоянными любовниками. Пришлось мне перекроить свой и без того напряженный график, перенести время встреч, нагородить в моем существовании еще больше перегородок. Дора была в тысяче миль от догадки о правде, она всего лишь удивлялась перегруженности моей квартирки украшениями, которая больше напоминала уборную кокотки, чем кабинет поклонника наук. Ее угнетало то, что наша связь внебрачная, она желала, чтобы я принадлежал ей одной, а ведь она и до меня встречалась с женатым мужчиной. Однажды, заявившись без предупреждения и застав меня в рабочем облачении – в футболке из Таиланда с развеселыми девицами и надписью: «Возможно, ты не первая, но ты будешь следующей», она расхохоталась и не потребовала никаких объяснений.
Всю жизнь она мучилась от диктатуры своего необыкновенного тела. С восьмилетнего возраста в быстро едущей машине, особенно на крутом вираже, ее сотрясали судороги, зарождавшиеся в животе и лишавшие ее дара речи. Она просила отца ехать быстрее, связывая наслаждение со скоростью. С тех пор любая срочность, любое опоздание на встречу сопровождались у нее серией судорог, от которых она корчилась, переставала дышать, садилась, чтобы не упасть. Все считали, что это болезненные приступы, сочувственно обступали ее, а у нее было мокро между ног. Она опасалась, что ее интимные мысли плывут у нее над головой, как реплики к комиксах. Это могло случиться с ней в метро, на работе, на улице: тело подводило ее именно тогда, когда надо было сохранять ясный рассудок. Она принадлежала к редкой породе людей, для которых эротизм – не первое проявление взрослости, а последний эпизод детства, продолжение материнской груди и соски. Чувствуя подступающее удовольствие, она начинала сосать палец; большой палец во рту был знаком, что она жаждет ласки.
Любовники всегда изобретают особую грамматику желания, даже когда их действия заурядны. Одна моя невинная привычка превратилась в невероятное роскошество: я практиковал особенный поцелуй лона моей возлюбленной. Для меня это стало княжеской трапезой, которую я вкушал во всех видах, в ноздри мне били густые ароматы, я восторгался сложным узором, приоткрытыми губами, задававшими вопрос, но не сулившими ответа, утешавшими, но не способными насытить. У той, кого любишь, не такие гениталии, как у других, у них особый рисунок, специальная чеканка, неповторимая, как отпечаток пальца. Лоно Доры я рад был бы отделить от тела и унести с собой. Я погружался внутрь, раздвигал носом преграды, сам творил водный пейзаж. Я превращался в пчелу, собирающую мед, в пса, разнюхивающего трюфели, в хряка у кормушки – только кормушка эта была богаче золотого прииска, в ней содержалось то, без чего нет жизни. Я пожирал эту сахарную расселину, вкушал этот питательный нектар. Если по забывчивости я оставлял без внимания темный глазок, маленький вулкан с пряным ароматом, то он гневался, неистовствовал. Когда вы держите губами эту нежную конструкцию, когда трогаете кончиком языка опасную безделушку по имени клитор, то это значит, что вы уже можете спокойно умереть: достигнута самая сердцевина красоты.
Я поселился у своей возлюбленной между ног, выживая между удушьем и воскрешением Из нее сочился сладостный крем, который, соединяясь с моей слюной, образовывал интимную пищу, которую мы с ней делили на двоих, как просфору. Я шлепал ее по животу, доводя его до белого каления. Она уже переходила в разжиженное состояние, закатывала глаза, показывая мне слепое лицо статуи, и издавала какое-то неумолчное гудение, начинала свой концерт, пропевала гаммы с начала в конец и из конца в начало, подолгу, подобно восточным певицам, не расставаясь с каждой нотой. Казалось, ее отрывало от земли ударом молнии, вся она была пропитана электричеством Она распевала псалмы, рыдала, умоляла, а иногда откидывала меня подальше, колотила меня, наказывая за то, что я сделал ей так хорошо. После этого она возвращалась из царства мертвых, лицо ее было белым как мел, то была бледность старинной слоновой кости. Вокруг ее глаз чернели круги. Тут и я выныривал, рот мой был полон соков, а чувствовал я себя, как свежеокрещенный, восстающий из вод Иордана. И я говорил себе: в следующей своей жизни я бы хотел родиться женщиной.
Лед и пламень
Мисс Карамель была сущим ангелом, но плоть брала свое, втягивая ее в беспутство, за которое ей потом бывало стыдно: ее неопалимая купина смердела похотью и непристойностью. Она призналась мне, что с раннего детства ни дня не проводила без оргазма, хотя бы с целью уснуть. Она научилась отличать кофейный оргазм – сухое опьянение, что изнуряет и сжигает, от чайного – легкого, мимолетного хмеля; а еще у нее бывали кинжальные оргазмы, раздирающие нутро, штормовые, оставляющие после себя опустошение всего естества до самой макушки, оргазмы-фейерверки, вспыхивающие по всему телу. После любовного самозабвения она часто проявляла сдержанность, которой я не мог перечить. В разгар совокупления она, бывало, просила меня остановиться и переходила от любовного обладания к отвращению. Она и отдавалась, и брала саму себя обратно. В борьбе с собственным распутством она уповала на величие веры, на ледяное наставление, но лед горел синим пламенем, вера оказывалась бессильной перед человеческой слабостью. Ее капитуляция неизменно потрясала. Физическое удовольствие служило трамплином для прыжка в возвышенное, но сам трамплин был до того возвышенным, что она забиралась на него снова и снова Сразу после этого она отрекалась от содеянного, гневаясь на собственное малодушие, и запрещала приближаться к ней. Мне приходилось каяться и достигать своих целей при помощи ханжеского многословия. Вожделение становилось приемлемым только при упоминании Священного Писания. Она была не прочь приносить жертвы Венере, но не забывала при этом о Создателе, ангелах Его и всем таком прочем Аминь. Человек ценен не своими убеждениями, а своей непоследовательностью. Возможно, Дора была права, обожествляя эротизм, превращая его в священнодействие. «Для чего служит любовный акт, если не для обретения в нем главных истин?» – спрашивала она меня. Иногда она фантазировала, что в разгар экстаза из ее чрева вырывается сказочный цветок, свидетельство ее доброкачественной набожности. Она вытатуировала себе на внутренней стороне правой ляжки мезузу,[10] чтобы на каждого, кто попадет в эту область, снизошло благословение, радость и благодать. Прежде чем приступить к делу, я был обязан уважительно лобызать этот священный текст.
Эти ее кривлянья забавляли и одновременно тревожили меня. Иногда Дора пугала: в ней невероятным образом сочетались целомудренность и животная страсть, в ней жили две натуры, бранившиеся друг с другом. Со временем она становилась мне все более близкой, но все менее понятной, как я ни старался ее постичь. Она подробно докладывала мне о своих прошлых приключениях, беспощадно обрушивая на меня мельчайшие подробности, пугая, но и распаляя меня своей откровенностью. Когда я встретил ее, она как раз заканчивала двухлетний роман с интеллектуалом поколения моего отца, маниакальным сочинителем петиций. Она утверждала, что ее тянет к зрелым мужчинам, объясняя, что есть женщины – любительницы стариков, как есть женщины – любительницы солдат.
– Ошибаются те, кто верит в утонченный эротизм он работает, потому что первичен и подчиняется простым инстинктам Ты – мужчина, я знаю твою логику. Для вас существуют каноны, соблазнительные женщины и такие, что сойдут на безрыбье, а также рыбины, на которых вы не польститесь ни в коем случае. Но запомни, есть и другая категория, на которую падки мы, женщины: ЕПС, «еще пригодные старики или старухи», те, кому за сорок и за пятьдесят. Мы предлагаем им свою молодость в обмен на их мудрость.
Как объяснить ей, не выдавая себя, что возраст для меня ничего не значит, что я целыми днями только тем и занимаюсь, что отдаю должное старым, но еще вполне пригодным, очень даже пригодным бабенкам? С другой стороны, мне было отвратительно представить, что какой-нибудь старикашка, ветеран шестьдесят восьмого года, осмеливается касаться ее своими грязными лапами. Этот тип, нечесаная жердь, каких в семидесятых было пруд пруди, каждую неделю нес околесицу с телеэкрана. Он был вроде бы светилом в своей области и читал лекции по философии в университете. Хуже всего было для меня узнать, что он до нее почти не дотрагивался, довольствуясь болтовней. Эта половая скаредность обесценивала мои подвиги. По словам Доры, у него был мелодичный голос пленительного тембра, околдовывавший слушателей. Я ухмылялся: влюбиться в голос! Выходит, он импотент?
– Ничего подобного. Наоборот, он отменный любовник, только это для него не главное. Слушая его, я почти впадала в транс, умнела буквально на глазах.
– Если вы с ним не спали, чем же вы занимались?
– Мы разговаривали обо всем и ни о чем, он объяснял мне, что такое немецкий идеализм, буддизм, суфизм, израильско-палестинский конфликт. Он такой начитанный!
– Какой интерес в болтовне о конфликте между племенами, грызущимися из-за нескольких квадратных километров территории?
– Не говори глупости, Себастьян. Ты не учил бы арабский, если бы тебя не интересовал этот регион.
Дора не одобряла мое отрицательное отношение к дипломатии. Как только я начинал зубоскалить про шутов с Ке-д'Орсе[11] – клерков, поклоняющихся начальникам отделов, боящихся директоров департаментов, трясущихся перед министром, – она меня останавливала.
– Ты смотришь на вещи в перевернутый бинокль. Это захватывающее занятие, предоставляющее возможность многое изменить. Смотри не останься на обочине из-за своей лени или мелочности.
Оскорбительно, когда тебя осаживает девчонка на десять лет тебя моложе! Минуты не проходило, чтобы она не завела речь о своем старом писаке: судя по всему, этот друг всех угнетенных объявил личную войну злу и клеймил массовые убийства с гневом, граничившим с гурманством. Он ни на минуту не прекращал свою обличительную песнь, бичуя дряблость и безразличие сытых. Теперь я понимал, откуда у нее взялись такие дурные привычки, начиная с манеры умствовать. Я вдруг почувствовал себя тупицей по сравнению с этим публичным персонажем: я бы предпочел фанатика приверженцу чистого разума, с которым не мог соперничать. Приходилось делать упор на скабрезные обстоятельства.
– Как же ты мирилась с тем, что мужчина спал с тобой от силы раз в две недели?
– Для этого у меня был Рауль!
«Раулем» звался вибратор, который я обнаружил ранее в ее сумочке, рядом со шпильками для волос и безвкусными духами. Иногда мы прибегали к нему в наших любовных играх как к стартеру.
Как ни странно, от этих ее бестактных откровений, которые должны были превращать меня в лед, у меня, наоборот, даже волосы становились дыбом Добровольное воздержание, которое моя любовница блюла с этим мужчиной, казалось мне одной из форм распутства Слушая ее признания, я воображал бездны, рядом с которыми сам представал неискушенным новичком Дора (при звуке ее имени мне так и хотелось произносить столь же гулкие слова: Odorat, Adorer, Ardeur, Aura[12]) была большой мастерицей таких признаний и обычно выбирала момент поспокойнее, чтобы поведать очередную мерзкую историю. Однажды в лютеранской церкви в глубине сквера на улице Гренель – она обожала культовые сооружения, таскала меня на слркбы, трепетала на Святом причастии – она поведала, как одна ее подружка зарабатывает выгулом старых академиков и членов Французской академии. Она держала их за руку, развлекала беседой. Ей нравилось общество старичков – хрупких, полупрозрачных, с синими венами на руках, с худыми и тонкими, как надкрылья у насекомых, пальцами. Этот рассказ вызвал у меня тревогу, когда Дора прибавила:
– Тех, кто настаивает, она готова приласкать. Моя подруга – смазливая брюнетка египетского происхождения. Они прячутся под деревом или под навесом. Она мастурбирует их – нежно, как мать или медсестра. Ей всегда страшно, как бы у слабого здоровьем старичка не случился сердечный приступ. Семя старца похоже, кажется, на капли теплого дождя с легким привкусом мыла. Оно почти прозрачное. Еще она говорит, что большинство кончает без эрекции, словно писает.
Для своего возраста Дора обладала удивительной эрудицией.
– А твоя сперма, которой ты так редко меня потчуешь, – заявила она мне уверенным тоном ресторанного сомелье, – обладает сильным вкусом овечьего молока с привкусом грибов лисичек. Когда у тебя стресс, в ней появляется кислинка.
Она обожала дурацкие, малоаппетитные истории, вгонявшие меня в краску: я подозревал, что она выдумывает их, хотя это было бы признаком больного рассудка; хуже, если они происходили с ней самой. Она делалась совершенно неиссякаема, когда мы поднимались к ней на ветхий чердак. Она жила в двухкомнатной мансарде под самой крышей, где все стены были до потолка заставлены книгами. Мы взбирались туда по служебной лестнице с истертыми деревянными ступеньками. Здание на бульваре Сен-Жермен, стоявшее в каких-то сотнях метров от министерства, было великолепным. Там имелся огромный двор и частный сад. В этом очаровательном чулане она становилась особенно болтлива, словно сам хаос побуждал ее к непрошеным откровениям. Дора хрустела суставами пальцев – она делала это всегда, когда нервничала, – крутила из волос колтуны, превращая свою голову в щетку трубочиста. Еще одна ее подруга, например (я не был знаком ни с одной), наутро после первой ночи любви с парнем оставила полный унитаз, не спустив воду. Что она хотела этим сказать? Как бы на такое прореагировал я? Воспринял бы я это как проверку? В этом была вся Дора: с ней всегда необходимо было проявлять въедливость талмудиста и долго предаваться трактовке происходящего.
Она была помешана на чистоте. После душа она подолгу изучала прогрессирующую порчу своего тела. Раз в час она обнюхивала себя, ловя момент, когда безупречность уступит место сомнительности, труп начнет побеждать жизнь. Эта грань при всей своей неуловимости имела колоссальное значение: гниение вело неустанную войну против человеческого духа. Мытье позволяло отложить на несколько лет фатальный исход, триумф тухлятины. Она неустанно цитировала фразу святого Августина, волновавшую ее, хотя и совершенно противоречившую принципам иудаизма: «Inter faeces et urinam nascimur» – «Мы рождаемся в моче и экскрементах».
Она твердила, что секс родствен нечистотам. Ибо одни и те же органы служат и для наслаждения, и для отправления естественной нужды. Я обожал после любовных объятий нюхать свои пальцы, покрытые влагой ее вожделения, а она морщила нос и говорила:
– Хватит меня по-собачьи обнюхивать, ты смешон. Если бы ты увидел мои внутренности под этой шелковой кожей, тебя бы вырвало.
В принципе любовь – это процесс приручения новизны: она преображает неизвестное в знакомое, включает его в нормальный круг вещей. С Дорой же все происходило наоборот: я отчаивался от ее неизбывной непредсказуемости. К двадцати четырем годам с ней столько всего успело случиться! А рассказывала она про все это, грызя шоколадку, как оболтус, перечисляющий сотворенные им в школе глупости. Речь ее была нейтральна. Так изъясняются подростки: оргазм она называла «гениальным», об удачном половом сношении говорила: «неплохо, симпатично», наши с ней отношения были «классными». Она вела интимный дневник, который прятала, но зачитывала мне отрывки. Там, конечно, говорилось обо мне, но либо на иврите, либо по-креольски, с вкраплением арабских слов, так что я не смог бы прочесть его, даже если бы похитил. Люди никогда не бывают ни такими невинными, ни такими развращенными, какими мы их представляем. Порой я подозревал Дору в наихудшем распутстве, а спустя минуту дивился ее наивности. Но эта простушка показывала мне, вернее, намекала, что знает больше, чем я думаю. Слишком умная или слишком бесстыжая, она всегда оставалась загадкой. Под личиной беспечности она множила безумства и опрометчивые поступки. Молодость нерасчетлива, ибо ставка для нее – бесконечность, возможности ее безграничны. Дора была свободна как ветер: вставала в полдень, работала несколько часов, ночь проводила в кабаре, при желании легко могла отправиться на край света, тогда как я не мог вырваться из сетей абсурдных обязанностей, разрывался между делами. В любое время дня и ночи я задавал себе один и тот же вопрос: чем она занимается и с кем?
Я осознал свое подневольное состояние в тот день, когда по самой невероятной случайности ее бывший любовник, интеллектуал-словесник – мои родители прочли все его книги, хотя теперь считали его реакционером, – явился на Ке-д'Орсе, читать доклад на тему «Франция перед лицом американского господства». Чего ради нашему директору по кадрам понадобилось приглашать этого клоуна – не потому ли, что к нему якобы прислушивался наш министр? Меня сразу охватило отвращение к этому типу. Я нашел его рыхлым и дряблым, мне была мерзка его прическа а-ля «Битлз», его похабные губы, касавшиеся моей ненаглядной, толстый язык, шаривший по дуплам в поганом рту, когда он переводил дыхание… Его голос вовсе не был великолепным, он терзал мой слух, казался невыносимо низким, вкрадчивым, зазывным. Он не доказывал, а пророчествовал, с непробиваемой серьезностью изрекал свои софизмы. Когда все аплодировали, я свистел. Коллеги не понимали моей озлобленности, усматривали в ней политическое несогласие, подозревали меня в симпатиях к идеям атлантизма. Я же своей досадой лишь демонстрировал глубину привязанности к Доре. Приревновать к потрепанному пятидесятилетнему субъекту, почти импотенту, – нет, для этого надо совсем слететь с катушек! Значит, я влюбился – непростительная ошибка при моем ремесле. Я предпочел одну женщину всем другим, отдал должное принципу исключительности. Я обвинял Дору в том, что она нарушила мое устоявшееся существование, внесла ненужный беспорядок в его исполненное страсти течение.
Глава V
С поличным
Вот уже пять лет я балансировал на нагромождениях лжи: один этаж для жены, другой для коллег, третий для Доры, четвертый для друзей. Множимые мною в изобилии, этажи эти грозили мне самому крахом. Вся эта нестойкая конструкция могла вот-вот обрушиться. Многоликий обман как хмель, от его паров даже изрекаемая мной истина у меня же вызывала сомнение. Стоило мне упомянуть некий непреложный факт – и я уже не знал, выдумал я его или пережил в реальности. Любой мистификатор рискует рано или поздно начать обманывать самого себя, принимать на веру собственные выдумки. Мой мозг превратился в замкнутый лабиринт, приоткрывавший каждому только часть вымысла. Я всегда боялся короткого замыкания, потери способности вспомнить, что и кому я говорил. Я заблудился во мной же созданной путанице, потерялся в собственных ухищрениях. Пришло время привести в порядок этот лохматый клубок.
Протрезвевшие любовники
На этот раз Сюзан объявила мне открытую войну, время диалога осталось в прошлом. Она бранила меня по любому поводу, сухо и резко: дети, отпуск, дом, отсутствие у меня желания, моя топчущаяся на месте карьера. Последнее было главным предметом нареканий: она могла простить все, кроме профессиональной неудачи.
– Когда мы уедем за границу, Себ? Во Франции я задыхаюсь. Куда подевались твои амбиции? Ты хочешь остаться вечным посыльным в министерстве, как все эти ничтожества вокруг тебя? А я-то надеялась, что ты хотя бы немного обгонишь своего отца…
Ее трескотня становилась горькой, злобной. В такие моменты ее нос заострялся, превращался в лезвие ножа с двумя дырочками ноздрей, в ужасный отросток, напоминавший о Сирано. Наказывая саму себя за отсутствие у меня интереса к ней, она надумала сесть на диету, хотя и без того в ней были только кожа да кости. Она питалась отварами для похудания, из-за которых ее дыхание стало зловонным. Наши дети насмехались над ней, пораженные, чего ради их мама, и без того тощая, занялась голоданием.
– Это чтобы нравиться вашему папе, – говорила она, призывая таким способом на помощь и одновременно укоряя меня.
– Пять килограммов больше или меньше – какая разница, любимая?
Как ни старался я сдерживаться, слишком часто раздражение охватывало меня. Когда она принималась изрыгать желчь, я представлял ее обезображенной, с раздутым лицом, с отяжелевшими, произвольно падающими веками, и этот досрочный распад доставлял мне удовольствие. Любовь, прекрасная любовь, воспеваемая поэтами, – это машина для накопления недовольства, банк, подсчитывающий время, делящий его на дебет и кредит. Но Сюзан не могла долго сдерживать ярость. Печаль лишала ее сил. Она лила слезы, била посуду, хлопала дверями, будоражила детей. Те раскололись: старший занял мою сторону, младшие, особенно дочь, объединились против меня. Все вместе они кричали, плакали, а я под шумок на цыпочках удалялся. Через несколько минут квартира начинала сотрясаться от ударов молотка: это Сюзан бралась что-нибудь мастерить, чтобы успокоиться. Власть над мелкими вещами была для нее утешением при утрате больших. Потом, жалкая и шмыгающая носом – шмыганье есть выродившееся рыдание, то, что прежде трогало, превратилось в размазывание соплей, – она просила у меня прощения за свои оскорбительные речи и втолковывала мне, что ради спасения брака мы должны как можно быстрее покинуть Париж. Она могла заниматься своим делом, находясь в любой точке земного шара. Я соглашался, желая выиграть время, а главное, не открывать третий фронт.
Потеряв голову, я искал козла отпущения. Вину за гнев Сюзан я взвалил на Дору. Та, кого я боготворил, внезапно предстала главной преградой моей свободе. А поскольку я был в нее влюблен, надо было заставить себя разлюбить ее, совершить безжалостное движение маятника в обратную сторону, подчинить свои чувства воле подобно тому, как обученное войско подчиняется командующему. То было постоянное, неуклонное освобождение от обязательств, конец неиссякаемого искрения. Когда преодолены некие пороги интимности, любовные проявления могут сменить направление и разделить любовников, которых раньше все сближало. Мы думаем, что любим человека. Но любим мы не его, а свое состояние, в которое он нас приводит, для которого он является всего лишь предлогом. Я заставлял себя забыть о ней и в какой-то момент как будто преуспел, я придумывал всяческие причины, хорошие и дурные, чтобы сбросить это тираническое иго. Как всегда, с уходом очарования множатся аргументы в пользу утраты другим былых достоинств. Мелочи, остававшиеся прежде незаметными, превращались в помехи. Включился тонкий механизм распада. Я всегда считал Дору «исчезающей красотой», теперь же видел одно лишь исчезновение, затмение и тщетно искал фазы красоты, света. Время от времени в ней побеждал кричаще дурной вкус: она красила губы кроваво-алой помадой, веки делала черными как уголь, влезала в донельзя обтягивающие джинсы и в неприлично короткую футболку, живот торчал у нее из штанов, как грыжа проколотой шины. Стоило сделать ей замечание, как она выряжалась еще отвратительнее прежнего. Я уже не смотрел на нее восхищенно, как вначале, когда все в любимой пленяет нас так, что становится даже неловко. Наступает момент, когда от другого остается только то, что он представляет собой на самом деле, – неповторимое и одновременно ограниченное, когда он уже не подавляет нас своей новизной. Терпение я потерял тогда, когда, зайдя с ней в аптеку, услышал от фармацевта, любовавшегося из-за прилавка ее огромным пузом, гордо выставленным напоказ, такие слова:
– Как я погляжу, мадам ждет счастливого события!
– Нет, мадам просто разнесло, – не сдержался я.
Выйдя, я стал упрашивать ее взяться за ум, заняться спортом, упражнениями для пресса, иначе она быстро превратится в жирную развалину. Мои предостережения ее обидели. Мне было предложено принимать ее такой, какая она есть.
В другой раз я сидел за столиком кафе с одним знакомым, никому не известным безработным кинематографистом, каких хоть лопатой греби в этих кварталах, где каждый или почти каждый снедаем напастью века – желанием быть художником. Дора прошла мимо нас, не заметив, с недовольным видом, волоча ноги, с устало опущенными плечами. Я спросил у приятеля, как ему эта девица, ни слова не говоря о наших отношениях. Он небрежно ответил:
– Не очень страшная, только кожа ни к черту.
Немного помолчав, он добавил:
– А главное, у нее потерянный вид.
Его слова сразили меня: казалось, суд общественного мнения вынес свой суровый приговор. Мне досталось жалкое, выброшенное на обочину создание! Воображение сразу нарисовало брошенный чемодан, мучающийся одиночеством на вокзальном перроне и готовый льнуть к руке каждого проходящего мимо.
Теперь все в ней заставляло меня болезненно морщиться. Тем более что она взялась «извлечь меня из потемок невежества» и приобщить к Каббале. Ее раж новообращенной проявлялся в нескончаемом, изводившем меня разглагольствовании. Я оставался неуязвим для ее библейской чуши. Это приводило ее в отчаяние, она разрывалась между разными пристрастиями, Сионом и негритюдом, Римом и Иерусалимом, Новым и Ветхим Заветом. Меня раздражала ее квартирка: сплошь голые лампочки на облепленных дохлыми мухами проводах, пятна на ковре, испачканные стены, повсюду валяющиеся диски и книги, вечно не убранная постель. Неумолчный стук кастаньет – с таким звуком она ломала себе один за другим суставы пальцев – приводил меня в бешенство. Мне не нравилась ее манера жевать с открытым ртом, как невоспитанный ребенок, я невольно сравнивал ее с Сюзан и ее холодноватой утонченностью. Она оказалась кошмарно надоедливой, ныла, что я не обращаю на нее внимания, что наши отношения ни к чему не ведут. У нее все обязано было иметь смысл, каждые две недели она подводила итоги. С ней я снова чувствовал себя несчастным человеком, загнанным в тиски супружества.
Наконец, из-за нее я забросил своих ангелов. Я уже не мог показывать класс грязного разврата. Пришлось почти забыть, что моим призванием была не страстная любовь, а эротическая преданность сразу многим. А ведь когда-то я поднимался в свой второй кабинет с лопающейся от напора ширинкой, в нетерпеливом желании предаться прелюбодейству с моими Совершенствами. В моей тетрадке не было свободного места, и меня угнетала невозможность удовлетворить все ожидания. Каждая моя эрекция походила на восход солнца. С Дорой же я вел себя отвратительно, закатывал сцены по пустяковым поводам, заставляя ее с лихвой расплачиваться за все мучения, принимаемые мной от супруги. Вместо того чтобы помогать ей, я раздувал ее недостатки, усугублял ее несчастье. Правда, все неизменно завершалось крепкими объятиями, она снова превращалась в бьющую копытами прекрасную кобылицу, галопировавшую на пару со мной по дороге блаженства. Она перебирала четки оргазмов, как мальчик-с-пальчик, сжимавший крошки хлеба в кулачке; от приступа чувственной радости ее лицо оживлялось, очаровательными судорогами выдавая испытываемый ею экстаз. Но нас не переставал разъедать яд раздора. Пока что она сносила мои приступы желчности. Отсутствие у нее реакции усиливало мое плохое мнение о ней. В любви действует непреложный закон: слабость другого встречает не снисхождение, а презрение. А ведь она еще ничего не знала о моем любовном ремесле.
Интимные истины
Существует еще одна деталь, которую я позволю себе назвать анатомической. Мои занятия на улице Край Света требовали некоторых предосторожностей: как всякий мужчина, я должен был беречь силы, ибо не обладал способностью к неограниченному восстановлению. Выражаясь напрямую, я не мог извергать семя с каждой клиенткой, в противном случае я бы оказался непригоден для следующей. Приходилось притворяться. Я отработал кое-какие уловки: в частности, ржал по-ослиному, создавая иллюзию ураганного порыва. Врал, будто научился у одного мастера дзен оргазму без эякуляции, одним внутренним сосредоточением. Дамы восхищались моим мастерством, а я старательно гримасничал, восполняя этим отсутствие положенных ощущений в причинном месте. Мне даже удавалось прекращать эрекцию, усиливая этим достоверность происходящего. Где-то я вычитал, что некоторые мужчины-проститутки тайком мажут себе ляжки яичным белком, изображая эякуляцию, для чего держат под кроватью мисочку. Но меня отвращали трудности такого трюкачества, к тому же яичный запах убивал бы всякую иллюзию. Поэтому я обходился без реквизита и совокуплялся без семяизвержения. Я сопровождал своих посетительниц в их наслаждении, как провожают покойников: один уходит, другой остается. Свои подлинные оргазмы я продавал дорого, ведь они лишали меня главного средства производства. Семя – редкий и ценный материал. Агония сокращающегося члена, подобная агонии задыхающегося без воздуха аккордеона, была для меня тягостным зрелищем.
С Дорой я старался избегать излияний семени и позволял себе настоящий экстаз только в каждое третье-четвертое совокупление. Она удивлялась, допытывалась, достаточно ли она меня возбуждает: вечная ее одержимость доказательствами, словно мало было одной эрекции. Пришлось и ей нести чушь насчет мастера дзен, но она прервала меня на полуслове. Она читала справочники на эту тему, она вообще про все на свете читала. Там говорилось, что мужское сдерживание – проявление стремления питаться энергией от женщины для достижения бессмертия. Дора доказывала мне:
– Если для тебя любовь – не обмен, значит, она для тебя – присвоение, источник сил, которые ты хочешь обрести.
Эти слова поразили меня в самое сердце, я не знал, что ответить. Но однажды под давлением обстоятельств и уверенности, что терять мне уже нечего, я решил сознаться. У меня имелась тогда регулярная клиентка, директор крупного магазина, любимым занятием которой был экзамен по мастурбации. Она приходила в строгом облачении – в толстых солнечных очках, в сером костюме, юбка которого доходила до икр, а пиджак стискивал груди, здоровенные, в тугом, как сжатый кулак, чехле. Ее излюбленным инструментом была плетеная тросточка. Я играл роль плохого ученика, тупицы с задней парты. Она громко командовала:
– Виржиль, к доске!
Я вставал и брел к ней с понурой головой. Она резкими движениями расстегивала на мне ремень, спускала с меня штаны и трусы (в виде плавок, ужасный старомодный предмет, который приходится натягивать выше пупа, придавая мужскому достоинству вид длинного носа), придирчиво рассматривала мой пенис, приподнимая его своей тросточкой.
– Посмотрим, что нам поведает этот лентяй. Слушаю вас, Виржиль. Предупреждаю, я на вас очень сердита. В последний раз вы отвечали хуже некуда.
В этой неудобной и смешной позе, с ногами скованными спущенными штанами, я приступал к рукоблудию. Она следила за происходящим согнувшись, чуть ли не тычась носом мне в срам. При этом она густо краснела, ее ноздри трепетали, она охаживала мне задницу своей тросточкой, покрикивая:
– Быстрее, не отлынивай, бездельник!
Мне приходилось усердствовать минут десять, ускоряя движения по ее требованию. Потом она отправляла меня на место, ждала, пока член у меня размягчится, и снова вызывала, надрывая связки. Одно и то же повторялось без перемен в сценарии раза три-четыре, пока тяжкий однообразный труд в течение получаса и более не приводил к тому, что у меня сводило и парализовывало руку. На это она реагировала размахиванием тростью и криком:
– А заключение, Виржиль? Вечно вы забываете про заключение. Вам не стыдно?
Обычно она таскала меня за ухо, до крови щипая и выкручивая мочку, от отвращения плевала мне на член, блестевший от слюны. Подобно римскому императору, опускавшему большой палец, подавая знак, чтобы побежденного прикончили, она затем клала ледяную руку мне на член, и это прикосновение дарило мне полнейшее блаженство. Наконец-то мне разрешалось облегчиться, что я и делал, издавая загробный хрип. Полагалось, чтобы я все вокруг забрызгал спермой. Потом она, кривясь, исследовала следы этого извержения, трогала сперму пальцем, нюхала и выставляла оценку, зависевшую от объема семяизвержения, силы струи и консистенции капель. За дополнительные двести евро я должен был все начинать сначала. Моя суровая учительница сама никогда не раздевалась и уходила такой же, какой пришла, сложив и убрав в сумочку трость. Красные рубцы, оставленные ею у меня на руках, на спине и на заду, быстро проходили.
Как-то раз спустя час после такого ее визита я увиделся с Дорой. С некоторых пор, устав от скрытной жизни, которую я навязывал ей, она вбила себе в голову, что надо помирить меня с Сюзан; она, видите ли, чувствовала себя виноватой перед моей семьей, причем до такой степени, что по ночам ей снилось, что мои дети обвиняют ее в краже у них папочки.
– Ложь – форма воровства, – говаривала она, цитируя Талмуд.
– Нет, это форма сострадания, ведь так мы избавляем ближнего от страданий, причиняемых откровенностью.
– Брось свои софизмы, Себастьян. Скажи правду своей жене, она благородный человек, она тебя простит. Я готова уйти, чтобы вас помирить.
Обычно, приняв это решение, она взбиралась на меня и навязывала дикую возню, царапала и обзывала меня, орошала меня своими сокровенными водами и надолго хлопалась в обморок, успев обругать меня и наговорить богохульств в манере ломового извозчика. Но в тот вечер, лишившись сил после недавних ответов у доски, я отверг ее приставания. Этот отказ, не имевший в наших отношениях прецедента, обидел ее. Впервые за долгое время она вышла из себя. Много недель она копила негодование и теперь выпалила, как пушка От ее сетований некуда было деваться. Она изводила меня обвинениями:
– Ты всего лишь мелкий игрок, днем ты якшаешься со мной, а потом идешь ночевать под бочок к женушке.
Глупо, но этим она меня уязвила. Мне бы держать язык за зубами, но нет, меня вдруг охватило желание окончательно все разрушить и во всем признаться.
– Ах, я, значит, трус? Ладно, сейчас я тебе все выложу. Поверь, ты не разочаруешься…
И, не думая о последствиях, я по порядку поведал ей обо всех перипетиях своей продажности. Внезапность моего признания мигом ее успокоила.
– Так вот почему ты сдерживаешься?
Она не могла мне поверить, слишком невероятным было услышанное. Я испытывал двойное наслаждение: оттого, что сказал правду, и оттого, что сказанное выходит за границы достоверного. Нарисованный мной портрет жиголо превосходил ее разумение, ведь она была знакома только с тихим чиновником и с капризным любовником.
– Тебе нужны деньги, ты наделал долгов?
– Нет, я совершаю это ради удовольствия, мне это нравится.