— Ты не знаешь, как живут машины… не знаешь… Можно сойти с ума, ежели видишь это и чувствуешь…
Когда замолкли дизеля и люди ушли с завода массами к революции, к гражданской войне, голоду, страданиям, Брынза остался один в молчании механических корпусов. Он жил так же, как жили машины, и был так же одинок, как эти строгие блистающие механизмы. Он остался им верен до конца.
— Завод обязан пойти, Глеб. Если есть машины, друг, они не могут не работать: они, брат, работают даже тогда, когда стоят… Эх, если бы ты мог это знать!.. Чувствуешь ты или нет, но ты должен сделать все, чтобы зажечь первую спичку. А на меня ты всегда можешь положиться.
Глеб смотрел на глянцевые тела дизелей и на Брынзу, прислушивался к глухой тишине в стенах и пустотах и чувствовал, что он беспомощен, что нет у него слов для друга: он сам растерялся, сам испуган этим кладбищем. Он здесь чужой, и все чудится ему незнакомым и страшным, как после разгрома, который был давно. Что он может сказать теперь Брынзе? У него, Глеба, даже теплого угла нет, даже жена оставила его в тот миг, когда забывается все, когда ничего не нужно, кроме дорогого человека… Разве она не могла ради него отложить поездку?..
4. Братва
В полуподвальном этаже заводоуправления, в узком сумеречном коридорчике, толпились рабочие. В грязном табачном дыму люди, тоже грязные от сивой пыли каменоломен и дорог, были однолики, будто вечерние тени.
Они метались и орали о пайках, о столовой шрапнели, о керосине, о дачках, о зажигалках и козах.
Дверь в завком была открыта; там — тоже дымная грязь и толкотня. Глеба не узнали, когда он пробирался сквозь людскую толчею, только нелюдимо косились на его шлем со звездой и на орден Красного Знамени. Потом сразу же забывали о нем.
Перед дверями выделывал коленца парень в белом чепчике, в корсете поверх пиджака, с наусниками на бритых губах. Его тискала толпа, а он работал локтями и кричал по-бабьи и балаганно жеманился.
— Ах, паз-звольте приставиться… Пар ве брюк рипаке!..
На него глазели, подбадривали его и хохотали.
Задыхаясь от кашля, наскакивал на парня смуглый, чахоточный человек: это был слесарь Громада. Глеб удивился: как здорово скрутило человека за эти три года!
— Брось дискустировать, Митрей! Это довольно совестно с твоей стороны и позорно, и так и дале…
Но Митька оборвал его:
— Ах, товарищ завком, извините-с, простите-с, захлестните-с нервы в узелочек и приколите к пупочку булавочкой… Умер! Сдох! Тронут и потрясен!.. Корсет положу на паркет, шлычку — на поличку, а губную подтяжку — в упряжку: коли вывезет — во всем парате выеду на демонстрацию… Тпру!..
И опять балаганно заломался и, работая локтями, пошел к выходу, а за ним — поползли люди, захваченные зрелищем. Глеб прошел в комнату и стал у стены позади рабочих. За столом сидел горбатый Лошак, по-прежнему черный, проржавленный слесарь. Он сидел грузно, равнодушно, как глухой.
Горласто кричала баба:
— Понасажали вас, брандахлыстов, на нашу шею, проклятых… Вишь, морды какие нахолили!.. Мой чертолом только козе бока чешет, а я ходи на брехню с вами, толстопузыми…
Рабочие толкали ее в спину и давились от хохота.
— Крути крепче, тетка Авдотья!.. Нажимай всем животом — зад выдюжит…
— Молчите, ёрники!.. Для чего их, завкомцев, поставили в головку?.. Это вам шагалки? Это — ходыри?
Широким взмахом она подбросила ногу и грохнула чеботом по столу. Юбка задралась и оголила ногу с синими жилками выше коленки.
Лошак сидел равнодушно, как глухой. А Громада вскочил и задохнулся от гнева.
— Гражданка!.. Товарищ!.. Ты же рабочая женщина… Завком выполняет задание… и так и дале… Ты ж должна понимать…
— Крой, тетка Авдотья!.. Отвечай за всех!..
— Молчите, бабьи гвоздари!.. Где мои боты, которые вы мне дали в паек?.. На сколь их хватило? В станицу прошлась… да трое разов в столовку за шрапнелью для кормежки свиней… а гляди, какие стали подметки…
Она стащила чебот с ноги и бросила его на стол. Башмак уткнулся разинутой пастью в грудь Лошаку.
Он спокойно взял чебот и с любопытством осмотрел его со всех сторон.
— А ну, баба, ставь дальше свое дело на попа. Послухаем.
Громада не вытерпел, вскочил и замахал рукою.
— Я не могу терпеть, товарищ Лошак… как гражданка несознательно соображает и так и дале… но это с ее стороны позорно и стыдно…
— Терпи, Громада!.. Хорошая баня с паром — на пользу… А вот сейчас мы с ней потолкуем. А ну, сирота-обида, гвоздуй; за какую твою работу получила ты таковые чеботы?
— Ты мне, горбатая шпана, не заливай… Работала — не работала, а получить и я горазда…
— Я спрашиваю тебя: за какую трудовую повинность хотишь получить киселя с молоком? Ну?.. Давай другой чебот! Это тебе дали по ошибке… Свиней твоих реквизируем за столовую шрапнель, каковую ты должна кушать сама, ежели голодное брюхо…
Авдотья надавила на рабочих и взбудоражила всю артель до последних рядов.
— Тю, будь ты проклята!.. Держись, братва, береги штукатурку!..
Лошак с тем же угрюмым спокойствием взял чебот и поднял над столом.
— На, бери, баба!.. Посади мужика за починку и носи. А для веселья приходя сюда другим разом.
Авдотья схватила башмак, села на пол и стала торопливо напяливать его на толстую ногу. Кругом хохотали.
Лошак крякнул, надавил на стол руками и встал. Долго смотрел на всех тяжелыми глазами и опять крякнул.
— Слухай, друзья: вникай, как Советская власть ставит дело на попа… От мужика забрала хлеб на войну с буржуями, от буржуев — заводы, как вот, скажем, наш… А работы — нет. Забрала всякое барахло от буржуев и говорит: обделяйся, рабочая артель, чтоб ничего не пропадало. Куда хотишь, туда и девай… Так хочу высказать: пустим завод, тогда будет инако.
Потом опять сел так же тяжело и угрюмо. Глеб пробрался к столу и козырнул завкомовцам.
— Здорово, товарищи! Прошу любить и жаловать… Прибыл вот к своему станку.
Громада ахнул, взмахнул руками и бросился к Глебу.
— Лошак, друг, разве не видишь?.. Глеб Чумалов… Наш Глеб!.. Убитый и живой… Гляди же, Лошак!..
Лошак взглянул на Глеба так же равнодушно, как и на всех рабочих, которые толпились в завкоме каждый день с утра до вечера.
— Вижу. Это нашему козырю — хлюст. Слесарный цех загнил, Глеб: там пилят зажигалки… проклятое место!
Из-за стола он с усилием вытащил длинную и тяжелую руку и медленно протянул ее Глебу.
Подхлынули рабочие разных цехов, смотрели на Глеба с изумлением и растерянностью, как на воскресшего мертвеца, переглядывались, бормотали и, путаясь руками, ловили его обе руки.
— Вот, товарищ Чумалов… Тебе — к прицелу, гляди… Взяли, дескать, в свои руки… Вон оно какое все!.. Прогнали всех хозяев… А гляди, ядри твою корень… Вдрызг! Кто клепку тащит, кто медь с машины дерет, кто ремень режет… Навластвовали!..
А Глеб всматривался в артель и радостно кивал шлемом.
— А-а… бондаря… кузнецы, электрики… слесаря… братва!
Громада протиснулся сквозь толпу со стулом в руках и услужливо поставил его около Глеба.
— Отдай назад, товарищи!.. Дай место товарищу Чумалову! Ведь это — наш боец Красной Армии… И как он есть рабочий нашего великолепного завода, то мы должны им при всяком месте козырять. Когда бы товарищ Чумалов фактически не пострадал… и через зеленых не подался в Красную Армию и так и дале, так, может, многие бы не сделали поступка на предмет вступления в ряды Рекапе… Вот, товарищи, кто такой для нас есть товарищ Чумалов…
Из артели рабочих опять вперебой запели голоса:
— Выжил, брат?.. Это — добро, что выжил… Погуляй, значит, здесь. Как-то, браток, погуляешь?.. Табак — наше дело.
А Громада уже размахивал навстречу им костлявыми руками, надрывался безгрудным голосом:
— Товарищи, как мы все, рабочий класс, бьем до овладения производством, но стыдно и позор, товарищи, как мы способны на панику… Мы победили на фронтах и все ликвидировали, так неужто мы не имеем сил на хозяйственный труд?..
Глеб молчал, смотрел на тифозные лица рабочих, на дохлого Громаду (сам — маленький, а фамилия — большая, и слова говорит большие), на горбатого Лошака и опять больно чувствовал, что и здесь он не нашел той теплоты и душевной радости, о которой мечтал всю дорогу. Все они были как будто поражены его появлением, но от восклицания и улыбок веяло холодом и отчуждением. Люди как будто испепелились, застыли на всю жизнь. И даже в порывах Громады было что-то вымученное, надсадное до смешного, точно он старался кипятиться больше, чем нужно. Что-то общее было у всех этих людей и с Брынзой и с Дашей. Впрочем, может быть, это оттого, что его расстроила странная встреча с ней?
— Да, друзья… не завод у вас, а свалка. Что же вы делали здесь, братва?.. Мы как будто воевали, дрались, а какие дела вы совершали? Кроме коз и зажигалок, ничего умнее не выдумали?
Кто-то хрипло засмеялся сзади, в толпе.
— Ежели бы мы в заводе дурака валяли, будь ты неладно, мы все бы передохли, как мухи… Черт ли в нем, в этом заводе-то?
Этот смех и эти простые слова сразили Глеба: в них была та житейская правда, которая может раздавить любого мечтателя. Не потому ли горячий Громада казался в своем энтузиазме таким смешным и жалким среди этих голодных и грубых людей? Но злой смех и пренебрежение к своему заводу, и к себе, и к своему рабочему долгу взбесили Глеба. Сдерживая себя, он поглядел на рабочих, и лицо его налилось кровью.
— Ну и сдохли бы!.. Вы должны были сдохнуть, а завод держать начеку… Вы же — не громилы и не грабители своего добра…
— Х-хо, нам этак много заливали всякие заливалы, окромя тебя!..
Лошак равнодушно смахивал горстью муху, которая старалась сесть ему на лоб, и басил:
— Прибыл к заводу — это хорошо, Чумалов. Найдем и тебе работу. Будем ставить дело на попа.
Громада смотрел на Глеба горящими глазами и все порывался сказать какие-то большие, непосильные для него слова.
Глеб снял шлем с головы, положил его на стол и смущенно улыбнулся. Но глаза его еще были злы от волнения.
— Пришел вот домой, а жена и не приголубила. Теперь и свою бабу не узнаешь. Все пошло к черту. Зарегистрируй меня, Лошак, на карточку… в столовку и на хлеб…
Рабочие заворошились и повеселели.
— Вво-во!.. Заливай, заливало, а брюхо кушать хотит… Это — по-нашему… С этого бы и начинал… Пришел, брат, к нам — ползи под один колпак… А брюхо кушать хотит…
Громада горячо убеждал рабочих:
— Товарищи, ведь Чумалов есть наш общий рабочий, он — такой же свой… Ведь он страдал в боях и так и дале…
— А мы же о чем?.. Брюхо кушать хотит…
Глеб встал, спокойно оглядел всю эту пыльную толпу, и в этом его почти деревянном спокойствии дышало не то отчаяние, не то угроза.
— Товарищи! Что вы мне хотите доказать! Брюхо здесь ни при чем. Брюхо есть брюхо — черт с ним… Надо иметь башку на плечах… А вы свои башки растеряли и из рабочих сделались шкурниками. Меня не возьмешь голыми руками. Пожалуйста, горланьте, клеймите брюхом — мне не обидно: я еще вас не объел… Но мне стыдно от такого разложения у вас. Это — хуже предательства. Вы очумели, товарищи… Ну, вот пришел я… Куда пришел? К себе. Думаете, бездельничать буду, как вы? Нет-с. Драться, не щадя сил. Вы думали, я подох? Нет-с, воевал и буду воевать… Партия и армия приказали мне: иди на свой завод и бейся за социализм, как и на фронте…
Рабочие растерянно щурились и топтались на месте.
— Ставь дело на попа, Глеб. Так я высказываю… Верно! А мой горбыль выдюжит… Верно!..
Громада смеялся, бегал около стола и горел в лихорадке.
…За окном по бетонной дорожке, тяжело опираясь па палку, шел сутулый, по-барски важный старик с серебряной бородкой. Это — он, инженер Клейст… Как и тогда, в дни белогвардейщины, он опять появился на его пути. Хорошо бы сейчас выбежать из завкома и встретить его с глазу на глаз. Вероятно, он испугался бы до смерти…
II. КРАСНАЯ ПОВЯЗКА
1. Потухший очаг
Днем Глеб совсем не бывал дома: эта заброшенная комната с пыльным окном (даже мухи не бились о стекла), с немытым полом, была чужой и душной. Давили стены, негде было повернуться. По вечерам стены сжимались плотнее и воздух густел до осязаемости.
Глеб бродил по заводу, поднимался на каменоломни, заросшие кустарником и бурьяном, и уставал до изнеможения.
Приходил домой ночью, но Даша не встречала его, как в прежние годы.
Тогда было уютно и ласково в комнатке. На окне дымилась кисейная занавеска, и цветы в плошках на подоконнике переливались огоньками.
Глянцем зеркалился крашеный пол, пухло белела кровать, и ласково манила пахучая скатерть. Кипел самовар и звенела чайная посуда. Здесь когда-то жила его Даша — пела, вздыхала, смеялась, говорила о завтрашнем дне, играла с дочкой Нюркой.
И было больно оттого, что это было. И было тошно оттого, что гнездо заброшено и замызгано плесенью.
Как обычно, Даша пришла после полуночи.
Тускло горел копотный язычок пламени в керосиновой лампе, а матовая розетка льдистым цветком висела в воздухе на почерневшем проводе.
Глеб лежал на кровати. Сквозь ресницы следил за Дашей.
Нет, не та Даша, не прежняя, — та Даша умерла. Эта — иная, с загоревшим лицом, с упрямым подбородком. От красной повязки голова — большая и огнистая.
Она раздевалась у стола, жевала корочку пайкового хлеба и не смотрела на него. Лицо ее было утомленное и суровое.
После возвращения из командировки она прибежала домой, но его не застала: он обследовал бремсберги. А ночью она оживленно ухаживала за ним: вскипятила чайник, заварила морковного чаю, высыпала на блюдечко несколько снежных таблеток сахарина и, с лукавым блеском в глазах, подвинула ему ломтик масла — все это для него, мол, она достала в окружкоме. И когда они пили чай, словоохотливо рассказывала о своей работе в женотделе. Расспрашивала его, как он жил эти годы, на каких фронтах воевал.
А потом о Нюрке говорили: Нюрочка — молодчина, в детдоме она чувствует себя свободно. Без ребят ей уже не житье. Как-то Даша взяла ее на праздник домой, но она всё время рвалась обратно. Правда, много, очень много недостатков: в детучреждениях еще питание неважное — трудно с молоком, нет сахара, а о мясе детишки не имеют понятия. Да и персонал ненадежный: надо за каждым глядеть и глядеть… Но все наладится, все утрясется. А что же будет делать он, Глебушка?
Он не слушал ее, отвечал невпопад: следил за нею, старался понять ее, почувствовать всю, пробудить в ней прежнюю молчаливую покорность. Он обнимал ее, брал на руки, распалялся. Она тоже обнимала его, но целовала настороженно, с испуганной тревогой в глазах, и они от этого делались большими и строгими. Когда он бросался к ней, взбешенный страстью, она рассудительно и сердито приказывала:
— А ну, подожди!.. Стой-ка! Одну минутку!
И эти холодные слова отшибали его, как пощечины. А она оскорбленно упрекала его: