Здесь никогда не пахло навозом, а вот теперь вместе с травой, ползущей с гор, гнилью зацвел пряный скотный постой.
Вон в том корпусе, под горой, — слесарный цех. Трехсаженные окна в эти часы ослепительно пылали когда-то солнцем в бесчисленных переплетах рам, а сейчас в разбитых стеклах — черная пустота.
И город за бухтой, на взгорье, — тоже иной: поседел, покрылся плесенью и пылью, сровнялся со склоном горы, — не город, а заброшенная каменоломня.
А вот оставленная Дашей открытая дверь в пустую комнату… Внизу, в долине, потухший, забытый завод…
Подошел к ограде петух, задрал голову и посмотрел на Глеба одним глазом, зло и нелюдимо.
— Эт-то кто такой?
2. Морок
Напротив, через улочку, в каменном домике с открытыми окнами скандалил пьяный бондарь Савчук. Истерически визжала Мотя, его жинка.
Глеб прислушался и оживился. Он поднялся и пошел к Савчуковой квартире. В комнате было грязно и смрадно. На полу были разбросаны табуретки и одевка. Жестяной чайник дрябло лежал на боку. И всюду была рассыпана мука. Мотя лежала на мешке с картошкой и прижимала его к груди, а Савчук, в разорванной рубашке, лохматый, рычал и колотил Мотю и кулаками и босыми ногами.
Глеб подхватил его сзади под мышки и оттащил назад.
— Савчук! Осатанел ты, что ли! Черт бородатый!.. Ну-ка, отдышись маленько…
Савчук озирался, как чумной, и рвался из рук Глеба.
Мотя опиралась на руку, а другою тянула юбку на голые ноги и визгливо плакала.
Савчук смотрел на Глеба и не узнавал его.
— Это что еще за идолова душа? Ну-ка, проваливай, пока я не набил тебе холку…
Глеб засмеялся, как свой человек.
— Савчук, друг мой!.. Пришел к тебе в гости — принимай, брат.
В ошалелых глазах Савчука вспыхнуло сознание. Он шлепнул по полу грязной ногой и взмахнул руками.
— Хо, идолова душа!.. Глеб, брат ты мой, Чумалов!.. Какая тебя сатана выдрала с того света?.. Сукин ты сын!..
И облапил его со всего размаху. Он тыкался мокрой бородой в лицо Глеба и хрипло дышал смрадом сивухи. Потом отпрянул от него, толкнул ногой Мотю и засмеялся.
— Вставай, Мотька! Отложим до другого разу. Посижу я с ним, с идоловой душой, Глебом, поплачу. Вставай. Целуй друга-товарища Глеба, а остальное — до другого разу… Мотя сидела на мешке и плакала. Глеб подошел к ней и протянул ей руку.
— Ну, Мотя, молодчина. За права свои ты здорово дерешься, Здравствуй, дорогая!
Она злобно огрызнулась:
— Отваливай, пожалуйста! Много вас прохлаждается на чужой счет.
— Не уйду, Мотя! Угощай пышками, жаревом, чаем с сахаром — ты же мешочница…
Глеб смеялся, играл с Мотей — ловил ее руки, ласково подставлял себя под удары.
— Чего ты меня гонишь, Мотя? Я и так три года был на войне. Нет, чтобы обрадоваться… так, извольте-с, я же ей и враг… А вспомни, какая ты девка была боевая!.. Хотел я на тебе жениться, да отшиб Савчук, окаянный бондарь…
Мотя опомнилась, испугалась, точно впервые заметила Глеба.
— Ой, что же это такое?.. Ведь это же ты — Глеб Иванович… Савчук пьяно захохотал.
— Это же — не баба, Глеб, а жаба. Ежели ты — мой друг, застрели ее из своего пулемета… — И вдруг застонал в отчаянии: — Нет у меня жизни, Глеб, а она жизнь свою спрятала в мешок… Ограбили нас, Глеб!..
Мотя встала и измученно прислонилась к стене.
— Ведь у меня были дети, и я была богатая мать… Где они, Глеб Иванович?.. Зачем я такая живу?..
Она смотрела на Глеба мутными от слез глазами. И дрожащими, руками одергивала юбку на коленях и теребила кофту на груди.
Да, не та стала Мотя. Когда-то была ласковая, приветливая, ясная. Помнил ее Глеб в крикливом выводке ребятишек, нежной хлопотухой, воркотуньей-наседкой.
Савчук сел на табуретку и ударил кулаком по столу.
— Дожили, брат, доехали, Глеб!.. Страшно мне, братуха: не смерти боюсь, смерти мне нет. Морока мне страшно и дикого места. Вот он — гляди… Не завод, а сорная яма, козье гнездо… Нет его… А ежели нет его — где же я, Глеб?..
Мотя смотрела на него застывшими глазами. И вдруг конфузливо улыбнулась.
— Оденься, буйвол… Возьми вон рубаху… Ведь босяк босяком.
Глеб засмеялся.
— Чудаки вы, ребята!
— Мотька, жинка!
Савчук подошел к ней, поднял ее, как девочку, и поднес к Глебу.
— Вот тебе моя Мотька… целуйтесь, идоловы души!..
Из-за горы бездымные верхушки труб прозрачно хрусталились пустыми стаканами. И по ребрам горного массива, мохнатого от бурых зарослей держи-дерева и туи, по ржавому бремсбергу мертвыми черепахами валялись ковши вагонеток.
— Завод… Что было и что сеть, друг ты мой Глеб!.. Вспомни, как в бондарнях пели пилы. Какая была музыка!.. Красота!.. Эх, товарищ милый!.. Я же вылупился здесь из яйца…
Тосковал по былому заводу Савчук, оплакивал могилу минувшего труда, и глаза его заливались слезами. И в скорби своей он похож был на слепого, с той же слезной улыбкой и высоко поднятой головой.
Стояла рядом с ним Мотя, и была она такая же, как он, — слепая и слезная.
— Я — вся для дома… Я — вся для гнезда и детей. Зачем же ты рушишь последнее?..
— Мотька, чтоб я делал то же, что другие?.. Зажигалки? или кадушки клепал для мужиков?.. Пускай ты — бродячая собака… Лучше я сгибну, а не продам души своей черту…
И он опять ударил по столу кулаком и заскрипел зубами.
А Мотя стояла и бредила, как во сне:
— Было у нас богатое гнездо, Глеб Иванович… Было… А где оно? Сгибли, сгорели наши ребятки… Ну куда я такая? На что я годна? Разве можно так жить? Вся изошлась я слезами… Не могу я, не могу, Савчук!.. Вот пойду по дорогам и подберу безродных дитят…
Взволновался Глеб и обнял Савчука.
— Ты — мой старый товарищ, Савчук. Еще ребятами пошли мы с тобою на работу. И не наша ли подруга была Мотя? Ты сидел здесь совой и кликал беду по ночам, а я дрался с врагами… Пришел вот — и гнезда своего нет, и завода нет… Мотя — хорошая баба… Будем собирать силы, Савчук… Мы биты, но мы научились и бить… Здорово научились, Савчук… Поверь!..
Савчук ошалело глядел на него и крутил головою.
Мотя прислонилась к Глебу, охватила рукою его шею.
— Глеб, родной… Савчук — хороший… Он, ей-бо, очень хороший… Ах, Глеб, мне ничего не надо… Только бы опять моя грудь налилась молоком… Какая судьба, Глеб!..
— Мотька, не ласкайся к нему невестой: он еще не твой кавалер…
Глеб пожимал руку Моти и смеялся.
— Чудаки вы, ребята!
3. Машины
От Уютной Колонии к завкому можно было идти двумя дорогами: по шоссе, вдоль заводских корпусов, и по путаным тропам на предгорных сбросах, через кустарники, каменные отвалы и широкие площадки былых разработок.
Отсюда завод был виден во всей массе сложных нагромождений: вышки, арки, виадуки, железобетонные и каменные громады зданий, то воздушно-легких, как гигантские пузыри, то кубически-строгих в своей простоте и архитектурной тяжести. Они громоздились, спаянные друг с другом, или монолитно вырастали из горы на разной высоте. А в горных ущельях, по разрушенным бремсбергам, засоренным камнями, брошенными вагонетками и сизым от пыли кустарником, под скалами, над скалами, на отвалах брекчии, одиноко, вразброс, неожиданно высекались из голубого цементняка маленькие домики. Каменоломни радужными террасами ступенились вниз, в ушелья, и исчезали в буйных зарослях молодого леса. И море за заводом струилось миражами от мыса к мысу. От города, с той стороны залива, и от завода в бухту тетивою натягивались два мола с маяками на концах. И видно, как к заводу и пристаням необъятно струились полукружия зыби и раскладывались у берегов снежными бурунами.
Тот же вид, как три года назад. Но тогда и завод и горы потрясались от внутреннего огня. А от скрытого грохота машин и электрического воя заводские храмины, трубы и пирсы были живые, насыщенные силой вулканного напряжения.
Глеб шел по тропе, смотрел вниз, на завод, слушал низинную застоявшуюся тишину, со сверчковым переливом ручейков, и чувствовал, что он стал тяжелым, покрытым каменной пылью.
Тот ли это завод, где он помнит себя с детских лет, где привык ходить по тропам и дорогам с работы и на работу? И он ли это — Глеб Чумалов, рабочий слесарного цеха, синеблузник — идет сейчас по одичалой тропе с угрюмым вопросом и изумлением в глазах?
Раньше он был небритый (усы — колечками), и копоть и железная пыль не сходили с лица (от этого казался смуглым), а теперь — бритый и скулы и нос сизы и шелушатся, обветренные полями. От него не пахнет уже гарью и маслом, и спина не сутулится от работы. Теперь он — только красноармеец в зеленом шлеме с алой звездой и с орденом Красного Знамени на груди.
Шел он, смотрел на завод, на горные разработки, на трубы, останавливался, думал и злился.
— До чего же довели, окаянные!.. Расстрелять мало мерзавцев… Не завод, а гроб…
Он спустился вниз, к заводу, на пустую площадку, черную от угля, с плесенью ползущей травы. Когда-то здесь громоздились высокие пирамиды антрацита, и кристаллы их цвели смоляными алмазами. Над площадкой обрывалась отвесная скала в желтых и бурых пластах… Она теперь осыпалась потоками щебня и съедала остатки человеческого труда. По краям полукругом тянулись ветвистые рельсы. Прямо, за парапетом, из провала взлетал ввысь на сто метров голубой обелиск трубы, а за нею пласталось огромное здание электромеханического корпуса.
Завод казался потухшим миром. Норд-осты изгрызли льдистые стекла, горные потоки оголили железные ребра бетонов, и кучи старой отработанной пыли на карнизах опять превратились в камни.
Прошел мимо сторож Клёпка. Длинная на нем рубаха из мешка, до колен, без пояса. Он — в опорках на босую ногу. И опорки у него будто из цемента, и в цементе — ноги.
— Эй, ты… огрызок!.. Чего бродишь тут окаянным покойником?.. Прокараулил, черт старый!..
Клёпка равнодушно предупредил по привычке:
— Посторонним лицам вход строго воспрещается!
— Эх ты, борода! Должно быть, и ключи-то все растерял на этой свалке…
— Ключи — без пользы: все замки слиняли… Гуляй вместе с ветром!.. Коза — в заводе… и крысы. А человека — нет… Пропал.
— Сам ты — старая крыса. Забились в норы, как раки, и шатаетесь бездельниками…
Клёпка нелюдимо поглядел на него и зажевал беззубыми челюстями.
— Шляпак с пипкой… Чертячий рог… Тут — некого бодать…
И пошел дальше, шаркая опорками.
С площадки в главный корпус завода шел высокий виадук на каменных устоях. В бетонных стенах пробиты были дыры для пулеметов. Завод был крепостью белогвардейцев. Из завода они сделали конюшни и бараки для военнопленных. И эти бараки были кошмарными застенками в дни интервенции.
Внутри — паутина в цементной пыли. Из далеких сумеречных перекрытий плывет плесенный смрад и старая отработанная пыль. Вот — исполинский массив трубы с вырванной заслонкой. Воздух водопадно ревет в обметанной пылью воронке, плещется косматым вихрем, толкает и всасывает в трубящее жерло. Раньше чугунная заслонка забивала эту жуткую глотку затычкой, и труба с гулом всасывала огненную окалину из цилиндров вращающихся печей. Когда-то они в блеске пламени ворочали свои раскаленные тела чудовищ, и под ними люди тормошились, как муравьи. Чугунными дугами и кактусами путались повсюду тучные трубопроводы.
— Ах, мерзавцы!.. До чего же довели… до чего же довели, негодяи!..
Длинными тоннелями Глеб вошел в машинное отделение. Тут — густой небесный свет и строгий храм машин. Пол выложен цветными плитками, шахматной мозаикой. И черные, с позолотой и серебром, идолами стоят дизеля. Они твердо и четко стоят длинными рядами в кварталах, совсем готовые к работе: толкни — и они запляшут, заиграют зеркальным металлом. Казалось, что воздух струится горячими волнами навстречу Глебу. И маховики стоят и летят. Здесь, как и прежде, все нарядно, чисто, и в каждой детали машин дышит теплом любовная человеческая забота. По-прежнему блистает пол восковым изразцом, и пыль не дымится на окнах; стекла (их — множество) дрожат голубыми и янтарными изломами света. Здесь упрямо жил человек, и от человека жили и напрягались ожиданием машины.
И этот человек, в синей блузе, в кепке, выбежал из переулка между дизелями, вытирая паклей руки и играя белками и зубами. Весь он был цепкий, колючий, пристальный.
— Ха-ха, дружище!.. Ты? Ах, какой же ты — бравый командарм!.. Ну здорово… Вот обрадовал, дружище!..
Здесь он родился (отец был тоже механиком), вырос среди машин, и мир для него существовал только в машинном корпусе. И Брынза и Глеб вместе провели детство и вместе пошли в заводские корпуса.
— Ну и вояка!.. Дай-ка, дай-ка наглядеться… Напялил шлем, а выросли только нос и звезда…
Глеб обнялся со старым приятелем.
— Брынза!.. Друг!.. Ты еще здесь?.. Ах, черт бы тебя подрал!.. У тебя тут такой поворот, словно на ходу все машины…
Брынза схватил Глеба за руку и потащил в глубь узкого прохода между дизелями.
— Смотри, дружище, какие сатанаилы… Они у меня как девчата — чистоплотные. А стоит крикнуть: Брынза, начинай!.. — и вся эта веселая механика завертится и забарабанит железный марш… Машины требуют такой же дисциплины, как твоя армия.
— Ну, а козы есть, Брынза? Не пилишь зажигалок? Брынза засмеялся с веселой злобой.
— Хо, эти козлопасы знают меня… А зажигальщиков я выставляю взашей… Воряги, подлецы!.. Я держу вот на случай винт… Видишь? — Он махнул рукой с паклей на ружье в углу. — Как против бандитов… За латунью и медью охотятся…
Глеб ласково гладил блестящие части машин и поглядывал на Брынзу с пытливым удивлением и надеждой.
— До чего же у тебя, друг, живая организация — уходить неохота! И до чего же опаршивел завод… и до чего же люди опаршивели!.. На кой черт торчишь ты здесь, если завод — пустой сарай, а рабочие — бродяги и шкурники?..
Брынза помрачнел. И Глебу показалось, что он враждебно замкнулся. Но он взволнованно прошелся около дизеля и сказал строго:
— Завод должен быть пущен, Глеб. Завод не может умереть… Иначе — зачем делали революцию? Зачем тогда мы? К чему тогда этот твой орден?
И вдруг печально и тихо сказал, будто жалуясь: