В часы приема доктор Томаш не решался читать книги. Он сидел выпрямившись за своим столиком и ждал. Так было в сентябре и октябре… Со временем он позволил себе чтение газет в сидячем или лежачем положении. В конце декабря того же года он уже откладывал на эти часы пухлые сочинения Золя, Йокаи,[28] Дюма, Лама.[29] В прихожей в это время всегда сидела на мягком стуле, закутав ноги в какой-нибудь войлок, Валентова. В начале так называемых приемных часов баба кашляла, кряхтела и вздыхала в доказательство, что бодрствует, но постепенно она затихала, и вскоре слышался ее могучий храп. Бывало и так, что во время второй части программы раздавался грохот: Валентова, задремав, падала с шаткого стула. После каждого такого случая доктор принужден был давать ей несколько копеек на ром, потому что она клялась всем для нее святым, что это с голоду и слабости ее так бросает оземь. Несколько раз молодого эскулапа приглашали к обитателям дома в случаях внезапных недугов – преимущественно послепраздничного характера. Раз осенью пришел старый переплетчик из соседнего дома, позвонил, разбудил Валентову и поднял страшную тревогу. Юдым исследовал его, выслушивал, выстукивал, наклонял, клал на кушетку, мял, осматривал со всех сторон и, наконец, отпустил, разумеется не получив гонорара. После этого случая наступила тишина, продолжавшаяся добрых два месяца.
Однажды в марте, опять-таки в часы приема, послышался тихий звонок. Валентова открыла дверь и впустила маленькую худощавую даму в черном, с увядшим, сухим и бледным лицом.
Прибывшая спросила доктора Юдыма и, узнав, что он у себя, вошла в кабинет.
«Пациентка, ей-богу пациентка!..» – раздумывал доктор Томаш, испытывая теплое чувство при одной мысли о первом рубле, заработанном в собственных апартаментах.
Дама, после взаимных поклонов, уселась и оглядела меблировку.
– Вы чем-нибудь страдаете, милостивая государыня?
– О да, господин доктор… Годы, много лет…
– Чем же именно?
– О, если бы чем-нибудь одним! Множество болезней. Другого, менее стойкого человека, они уже давно вогнали бы в гроб.
– Но главным образом?…
– Право, не знаю, господин доктор. Вероятно, печень…
– Печень… Значит…
– Потому что, знаете, какое-то удушье, бессонница, кашель, боли…
– Бывают, значит, и боли? Вот в этой области?
– Ах, что за боли! Человеческий язык не в состоянии выразить!
– Боли раздирающие? Чувство, как будто тебя раздирают, не правда ли?
– Да, бывает и это. Иной раз я просыпаюсь утром, вернее, поднимаюсь, проведя бессонную ночь, и чувствую себя такой слабой…
– Скажите пожалуйста, а аппетит?
– Но стоит ли обращать на все это внимание, господин доктор, можно ли сравнивать мои страдания с тем, что приходится выносить страдающему человечеству?
«Смотри-ка… – думал Юдым. – Это еще что такое?»
– Вы, вероятно, слышали, господин доктор… – сказала дама, усаживаясь поудобнее на стуле и прижимая к груди сумочку, – о нашем обществе, целью которого является обращение девушек – вы понимаете, господин доктор, – легкого поведения…
Тут дама опустила глаза и стала смотреть в угол кабинета.
– Ничего не слышал… – сказал Юдым.
– Так вот, целью нашего общества является, во-первых…
И пошла! Полчаса, три четверти часа, час… Дама все говорила о целях общества. В начале второго часа она стала говорить о материальных средствах – вернее, об отсутствии таковых.
По истечении полутора, приблизительно, часов с начала разговора последовала, наконец, просьба о поддержании пособием общества, которое… и т. д.
Доктор без колебаний вынул бумажный рубль, положил его на стол и расправил пальцами. Дама тотчас взяла пожертвование, записала что-то в записной книжечке и снова с библейскими словами на устах, с поклонами и улыбками прошелестела к дверям.
С Валентовой после ухода сборщицы сделался припадок неудержимого кашля. Стоящему посреди кабинета и насвистывающему сквозь зубы доктору показалось, что «сокровище», которое, разумеется, подсматривало в замочную скважину, помирает со смеху, что оно задыхается и фыркает.
Так в кратких чертах можно описать начало карьеры Доктора Юдыма. Остатки унаследованных от тетки средств истощились, кредит у лавочников был подорван, надвигающееся будущее – туманно. С момента прочтения злополучной лекции о пауперизме в салоне доктора Черниша Юдым чувствовал себя в медицинском мире неловко. Он не мог (не имел права) жаловаться, что кто-нибудь отошел от него, сознательно его сторонится; но он чувствовал вокруг себя пустоту и холод. Коллеги – и постарше и помоложе – здоровались с ним так же любезно; некоторые раскланивались даже учтивей прежнего. Но в воздухе как бы носился совет: собирай, философ, манатки, и убирайся подобру-поздорову, ничего ты здесь не высидишь…
Доктор Томаш и сам отлично понимал, что впился в некий живой организм, как инородное тело, которое мешает циркуляции пульсирующей крови. Если бы он сблизился с видными людьми, руководствовался их указаниями, навещал их в качестве гостя и своего в доме человека, он вскоре стал бы одним из колесиков этой машины и нашел бы пациентов. Он прекрасно понимал это, знал, как могло бы повернуться дело и что надлежало бы ему для этого сделать, но его дикие мысли и упорное цеплянье за то, что уже было ими порождено, не позволяли ему изменить свое поведение.
Он решил идти по избранному пути, вот и шел, – ясное дело, в не совсем целых сапогах.
Однажды (в конце марта) рано утром прибежала Викторова жена с вестями о муже. Она долго рассказывала срывающимся от слез голосом, как и что было, а затем, тщательно перечислив все подробности, отправилась на работу.
Доктор долго сидел в квартире, в голове его теснились подлинно мартовские мысли. Все шло удивительно плохо, навыворот, громоздилось, как лед на реке, тормозя ход жизни. Он размышлял о том, что теперь ему придется помогать невестке, заменяя брата, содержать и ее и всю семью, так как взвалить эту обязанность исключительно на плечи несчастной женщины было невозможно. Между тем его финансы были в плачевном состоянии. Полный горьких мыслей отправился Юдым в свою больницу. Оттуда он вышел раньше обычного, чувствуя внутреннее бессилие, мешающее работе. С отвращением потащился он на квартиру к Виктору, где застал одну тетку, что-то штопающую под окном, и шалящих в соседней комнате детей. Глаза тетки покраснели от слез, губы были стиснуты, нос еще более заострился. Она встретила его взглядом, полным неприязни, почти отвращения. Она и раньше всегда косилась на него, как на воспитанника и наследника своей сестры, которую в былые годы прокляла страшным проклятием… Теперь ее ожесточение, по-видимому, усилилось и достигло предела.
Юдым не обратил на старуху внимания. Он сел в углу и сонными глазами рассматривал до сих пор не прибранные комнаты. Зрелище одичавших детей навело его на мысль, что именно теперь, когда у него столько свободного времени, следует заняться воспитанием племянников. Он стал расспрашивать мальчика и убедился, что сорванец кое-как читает, хотя и спотыкается при этом; но кроме этого – ни бе ни ме. Искусству чтения научила его тетка, которая теперь искоса посматривала на экзамен Юдыма. Кароля едва различала буквы.
Уже почти смеркалось, когда доктор вышел оттуда. Он шел, подняв воротник, опустив глаза, полный тоски и лени. Инстинктивно, не видя ни людей, ни улиц, он направлялся в сторону кондитерской, где иногда читал газеты. На углу, быстро свернув на более людную улицу, он столкнулся с доктором Хмельницким.
– О, что это вы, коллега, так браво маршируете? – воскликнул толстяк. – Чуть было меня не опрокинули…
– Я? Ну, что вы – иду…
– Вижу, вижу – к больному.
– Как бы не так! – во все горло расхохотался Юдым.
– Не к больному? – спросила гордость города Хмельника с оттенком иронии в голосе.
– У меня совсем нет больных! – сказал Юдым и протянул руку на прощание.
– Сейчас, погодите минутку! Раз вы не спешите к подыхающим, то отчего бы нам не поболтать?
– Да ведь холодно. Идемте, коллега, приглашаю вас на чашку кофе, – там поболтаете, а я послушаю.
– Ладно! Я иду просмотреть последний номер «Курьера», у меня как раз есть минутка времени.
Они двинулись вдоль улицы и вскоре уселись за мраморным столиком дорогой кондитерской. Доктор Хмельницкий вполголоса освобождался от груза новейших анекдотов, со строгой объективностью вводя в эту серию и такие, где его соплеменники выглядели не слишком привлекательно. Юдым смеялся этим анекдотам, но тем смехом губ, в котором глаза не принимают никакого участия и который более впечатлительный рассказчик мог бы счесть за оскорбление. Рассказывая одну из таких якобы особо потрясающих историй, «лихой казак» неожиданно спросил:
– Ах, да! А, может, вы согласились бы на выезд в провинцию?
– Что? – воскликнул доктор Томаш.
– Да ничего такого! Меня попросил подыскать ему ассистента мой товарищ Венглиховский, директор курортного заведения в Цисах. Если вы не желаете, придется искать кого-нибудь другого. Я было совсем позабыл…
– Так, так. Я не поеду в провинцию.
– Это ведь не какая-нибудь там глухая провинция, не какие-нибудь Курозвенки (хотя это и недалеко оттуда) и не им подобный Лагов. Боже упаси!
– Я не поеду ни в Курозвенки, ни даже в Лагов.
– Ах боже мой, да ведь я не тащу вас за шиворот в Лагов! Я говорю только, relata refero.[30] И тотчас обида! Понятно, вы не можете туда ехать. На что это похоже? Работать в Париже у Шампоньера, и вдруг поехать в Цисы! Это же нонзенс.[31]
– Полагаю, что это не только «нонзенс», но, кроме того, и нонсенс.
– Несомненно. Но из этого вовсе не следует, что мы не можем обсудить вопрос об ассистенте для этого милого Векглиха.
– Это что же за слово: Венглих?
– Венглиховский, мой товарищ по Дерпту. Мы жили там вместе. Дельный врач… мог бы из него получиться, если бы не то, что этот человек всегда подходил ко всему так легко. Читать не любит – вот в чем загвоздка. А с момента знаменитого переворота в варшавской медицине, кто не читает, кто не выдает себя за ученого, тому приходится искать себе какие-нибудь Цисы. Вы слышали о Цисах, коллега?
– Не знаю. Кажется, слышал что-то… Это, кажется, в Келецкой губернии?
– Ой, «кажется»… Как можно не знать таких вещей?… «Чужое знать хорошо, а свое – необходимо!»
– Эту сентенцию вы закатили мне в виде выговора или только в качестве образца отечественных поговорок?
– Замечательно! Блестяще! Но вернемся к Венглиху…
– Опять этот Венглих…
– Да вы только послушайте! Вы, молодежь, знаете друг друга, вам легче указать подходящего человека. Место очень недурное. Шестьсот рублей в год…
– Фью-фью!..
– Прекрасное помещение и на всем готовом.
– А что же надо делать?
– Самые обыкновенные вещи. Сущие пустяки. Летом съезжается довольно много больных – приходится вместе с другими врачами заниматься ими. Ванны, знаете, души – вот в таком роде. Пустячки в сущности, а между тем практика в окрестностях – только держись! Это уже не пустяки. Может, кто-нибудь из ваших знакомых соблазнится поехать туда?
Юдым задумался, заказал себе еще чашку кофе, залпом выпил ее, отставил и сказал Хмельницкому:
– Ладно, я могу ехать на эту работу.
– Ну, не говорил ли я? Великолепная мысль!
– Где же этот доктор Венглиховский?
– Он как раз в Варшаве и завтра явится к вам.
– Может, лучше я к нему?
– Нет, почему же? Он придет к вам. В котором часу?
– Между пятью и семью.
– К вам туда, на Длугую?
– На Длугую.
– Ладно!
Доктор Хмельницкий записал что-то себе в блокнотик, глядя в него левым глазом, как сквозь лупу, положил газету на соседний столик, где какая-то «прекрасная незнакомка» делала глазки истасканному ловеласу, и подал Юдыму руку.
– Итак, до завтра! Превосходная мысль…
– Увидим… – пробормотал доктор Томаш, опустив голову.
Когда доктор Хмельницкий исчез, он погрузился в размышления.
«Да, да… Надо куда-то поступить, ничего не поделаешь. Невестке самой не прокормиться, да и мне не выдержать с таким количеством пациентов, как сейчас. Может, не навсегда, на год – на два. Может, когда вернусь, все будет, черт его побери, совсем по-другому».
Возвратясь домой, ночью и на следующий день, он непрестанно думал об отъезде. Он всем сердцем жалел о Варшаве. Покидать ее было ему тем неприятнее, что он был прирожденным горожанином, знающим деревню только по летним экскурсиям, по романам, устным рассказам и рисункам. О том, как живется среди этих необозримых полей, по которым пляшет вьюга зимой, он никогда не думал. Теперь эта картина вставала перед его глазами и угнетала его.
На следующий день в пять часов пополудни он уселся в кресло и стал спокойно ожидать долженствующих последовать катаклизмов. Прошло едва полчаса, когда сильно дернутый звонок задрожал словно со страху и задребезжал, торопя старуху поскорей открыть дверь. В квартиру вошел и спросил Юдыма маленький господин в поношенной бобровой шубе и шапке. Выйдя навстречу, доктор Томаш услышал фамилию, которую ожидал:
– Венглиховский.
Это был человек лет пятидесяти с лишком, небольшого роста, почти маленький, худой и костлявый. Он принадлежал к породе ядреных, здоровых, проворных старичков, которые, раз поседев, затем уже почти не меняются пятнадцать, двадцать лет. Лицо у него было приятное, с правильными чертами лица и румяной кожей, цвета хорошо пропеченного хлеба. Короткая, но неподстриженная, курчавая, белехонькая, как молоко, борода и такие же усы гармонически завершали эту физиономию и дополняли приятный цвет лица, придавая ему какое-то особое обаяние. При виде этой головы невольно возникала мысль: «Какой милый, какой красивый старичок!» Волосы, такие же белые, как борода, серебрились на его висках и вокруг лысины. Больше всего поражали глаза. Именно поражали. Черные, как маслины, блестящие, они так и сверкали, пока он внимательно глядел, свидетельствуя об уме, а верней – о необычайной сметливости. Доктор Венглиховский был одет в скромный черный костюм, отлично на нем сидевший. Обыкновенный стоячий воротничок и немодный черный галстук удивительно подходили ко всей его фигуре и вместе с тем свидетельствовали о внимательном отношении к одежде, далеком от погони за элегантностью, и о чистоплотности, ставшей привычкой, страстью, законом.
Войдя в кабинет, доктор Венглиховский смерил испытующим взглядом (отнюдь не украдкой и не мимолетно) всю меблировку, сел на поданный ему стул, подальше от стола, стряхнул какую-то пушинку с отворота пиджака, сощурил веки и вперил в Юдыма свои умные глаза. Последний испытывал весьма неприятное чувство принужденности, вернее даже подчиненности, перед этим человеком, которого видел впервые и немедленно разойтись с которым было в его власти. Внутреннее чувство говорило ему, что он не мог бы совладать с этим старичком никакими силами – ни деньгами, ни с помощью науки. Как бы для того, чтобы развеять это впечатление, лицо доктора Венглиховского осветилось любезной улыбкой:
– Мой друг еще с дерптских времен, доктор Хмельницкий, говорил мне, что вы, коллега, согласились бы поехать в качестве ассистента…
Слова эти звучали мягко и тихо.
– Да, я говорил коллеге Хмельницкому… – ответил Юдым, невольно и бессознательно подражая его тону. – Хотя это, конечно, зависит от множества обстоятельств.
– Зависит от множества обстоятельств… Дорогой друг… Знаете ли вы Цисы?
– Нет, совсем не знаю, до такой степени не знаю, что вчера не мог сказать, где, в какой губернии, в каком конце Польши расположены эти Цисы.
Директор Венглиховский помолчал столько времени, какое потребовалось бы, чтобы сказать: «Странно, что вы этим хвастаетесь…»
– Почему вы хотите уехать из Варшавы, дорогой мой? – спросил он вслух.
– По очень простой причине: мне здесь нечем жить.
– Нечем жить… – повторил доктор Венглиховский таким тоном, словно не только эта причина казалась ему вполне достаточной, но и положение молодого врача без практики он считал образцовым и вполне законным.
– Впрочем, – неохотно продолжал доктор Томаш, – есть и другие причины. Не стану их от вас скрывать. Осенью прошлого года я прочел здесь реферат, который является выражением моих давних и непоколебимых убеждений, и он не понравился остальным врачам. Я не надеюсь создать себе здесь возможность какой-нибудь более широкой деятельности.
Директор не спускал с Томаша глаз, пока тот произносил эти слова. Глаза его не просто рассматривали лицо говорящего, ко извлекали из него правду, как магнит шевелит и тянет к себе неподвижно лежащие железные опилки. После долгого мгновения такого допроса глазами, доктор Венглиховский сказал:
– Об этом я знаю. Мне рассказывали эту историю во всех подробностях. Я знал о ней, когда собирался сюда идти. Вы, дорогой друг, были в Париже?
– Был.