Пепе съежился еще больше, снова посмотрел на Кристину с состраданием, поднялся и, как-то по-старчески шаркая (хотя был молод, лет тридцать от силы, очень высок, крепок, но худой, несмотря на то что в его торсе чувствовалась сила), вышел в холл, отделанный темным мореным деревом.
— Через полчаса, — продолжал между тем Кирзнер, потеряв всякий интерес к беседе, — мы отвезем вас на квартиру к Роумэну, запрем дверь снаружи и вызовем полицию. Заранее придумайте версию его смерти, это — единственное, чем мы можем рассчитаться за вашу службу. Благодарите Гаузнера, именно он выбил для вас эту привилегию. Он предполагал, что вы откажетесь, хотя я не очень-то верил ему… Молодец, он понял вас отменно…
— Я не стану придумывать версий, — ответила Криста, чувствуя в себе безнадежную, усталую тоску. («Скорее бы все кончилось, нельзя идти в темноте годы; ночь — даже зимняя — так или иначе проходит, но если она продолжается уже тридцать месяцев, то ждать больше нечего… И не от кого… А дважды предательницей я быть не смогу. Я же не актриса. И я люблю Пола».)
— Да? — Кирзнер прикрыл рот рукой, зевнул и снова глянул на часы. — Что вы намерены сказать полиции?
— Правду.
— Всю?
— Да.
— Стоит ли?
— У меня нет больше сил… Врут, когда верят во что-то; у меня сейчас и это кончилось…
— Ну-ну… Не боитесь, что пресса станет вас называть «нацистской подстилкой»?
— Здешняя? Испанская?
— Эта не станет… Мы позаботимся, чтобы ваши показания сделались известными в Норвегии, милая фройляйн. Вас освободят из здешней полиции после двух-трех недель допросов, но вас вышлют отсюда… Куда возвращаться? Вы же математик, а не писатель… Тот бы нацарапал книжонку, они умеют из дьявола делать ангела, но вы ведь тяготеете к точности в выражениях, вы правы, на человека накладывает печать ремесло, а не наоборот…
— Что вам нужно от меня? — спросила Криста, чувствуя, как обмякает ее тело, ноги становятся ватными, чужими.
— Да ничего мне от вас не нужно, — так же лениво ответил Кирзнер. — Мне было поручено Гаузнером отрепетировать с вами встречу с любимым. Вы отказались. Других указаний я не получал. Подождем, пока он позвонит и скажет, когда вас везти на квартиру мистера Роумэна.
— Мертвого?
— Естественно.
— Что-то не сходится, — сказала Криста, приказав себе сжаться в кулак, затаиться,
— Я сказал, что его убьют, когда понял, что вы лжете, стараясь ввести меня в заблуждение по поводу ваших с ним отношений. Если вы скажете мне правду о том, как вы к нему относитесь, его еще можно спасти, у нас осталось, — он посмотрел на часы, — несколько минут. Впрочем, если вы скажете правду, судьба Роумэна по-прежнему будет в ваших руках, ибо после того, как мы отрепетируем — в мельчайших деталях — сцену вашей встречи, дело, как нам кажется, закончится обручением. Но вопрос заключается в том, готовы ли вы продолжать быть с нами, сделавшись миссис Роумэн? Я помогу вам, милая фройляйн. Я, видимо, обязан помочь вам понять правду… Честно говоря, мы попали в засаду. Понимаете? Ваш любимый заманил нас в засаду…
Пришел Пепе, принес чашку кофе и рюмку коньяка.
— Я сделал вам очень горький кофе, Криста, без сахара… И глоток коньяка… Попробуйте… Вот так… Вкусно?
— Спасибо. Действительно вкусно, — усмехнулась Криста, — если только вы не подсыпали туда какой-нибудь гадости.
Лицо человека снова дрогнуло, в глазах что-то вспыхнуло, но это было один лишь миг, потом он снова сгорбился, опустил голову и отошел на свое место к двери.
— Тебе жаль фройляйн, Пепе? — усмехнулся Кирзнер. — Должен тебя обрадовать — мне тоже. Если ты не чувствуешь в себе силы продолжать
Кристина обернулась к Пепе; тот сидел в прежней позе, совершенно недвижимый.
— Хорошо, — сказала она, почувствовав, что слезы вот-вот покатятся по щекам, внезапные, как у ребенка, выпустившего из рук воздушный шарик. — Говорите… Я стану вас слушать… Объясняйте, что я должна сделать…
— Видите, как много неприятных минут нам пришлось пережить, милая фройляйн, пока вы не признались в том, что любите мистера Роумэна… Вы его очень любите, не правда ли?
— Я же объяснила вам… Он устраивает меня как партнер… Он очень… добрый…
— Допустим. Значит, если мы попросим вас влюбиться в него без памяти, — это никак вас не будет травмировать?
— Нет.
— Очень хорошо. Просто замечательно, милая фройляйн. Тогда давайте репетировать… Вы готовы?
…Кемп сидел за стеной, в двух метрах от Кристины, он слышал ее голос, несколько усиленный звукозаписью, представлял ее лицо, страдальческое, осунувшееся, а потому еще более прекрасное, и думал, как жесток этот мир, но — в этой своей жестокости — разумен, то есть логичен.
«Сотни тысяч отцов, какое там, — усмехнулся он, — миллионы — пора научиться признавать правду — оказывались исключенными из жизни рейха, но ведь лишь единицы, я имею в виду их дочерей или сыновей, пошли на сотрудничество с нами во имя их спасения. Природа — главный селекционер; упражнения агрономов — детская игра в угадывание, подход к главной теме; в подоплеке прогресса сокрыто именно это таинство цивилизации, всякое приближение к его разгадыванию чревато всеобщим катаклизмом; создатель не позволит людям понять себя, это было бы крушением иллюзий: бог и вождь должны быть тайной за семью печатями, иначе человечество уничтожит само себя…
…А работать Кирзнер не разучился, — подумал Кемп, — я не зря берег его все эти месяцы. Рихард Шульце-Коссенс всегда повторял: "Этот парень обладает даром артистизма, он не ординарен, его призвание — театр, не надо его ставить на работу с мужчинами, берегите его для женщин, верьте мне, он чувствует их великолепно, а вне и без женщин ни одна долгосрочная комбинация в разведке нереальна — особенно теперь, когда фюрер ушел и нам предстоит поднять нацию из руин. Примат национальной идеи привел нас к краху. Что ж, сделаем выводы. Наша новая ставка будет ставкой на дело, которому мы подчиним дисциплину немецкого духа. Дело — сначала, величие нации — после, как результат новой доктрины. Американцы состоялись именно на этом, и за нами Европа, а это, если подойти к делу по-новому, посильнее, чем Америка. А всю черновую работу сделает «Шпинне»,[3] мы отладим нашу всемирную паутину, будущее — за будущим".
Что ж, «Шпинне» работает славно, — подумал Кемп, продолжая слушать Кирзнера и Кристу, — можно только поражаться, какую силу мы набрали за эти полтора года, если Гаузнер, представитель растоптанных и униженных немцев, смог оказаться здесь, в Мадриде, сразу же после того, как вернулся Роумэн, имеющий все права и привилегии для передвижения по Европе, — еще бы, «союзник», победитель, хозяин…
Гелен не отправил бы Гаузнера по нашим каналам, он слишком мудр и осторожен, чтобы
…А Пепе хорош, ничего не скажешь… Темная лошадка, а не человек… Что я знаю о нем? Мало. Практически — ничего, потому что я не
«Нет, но каков Кирзнер», — снова подивился Кемп, прислушиваясь к тому, как
— Милая фройляйн, если вы настаиваете на том, что в предложенных обстоятельствах самое верное — броситься к любимому, я снова начинаю сомневаться в вашей искренности. Не надо, не сердитесь, я хорошо запомнил, что вы математик по призванию, поэтому я подстроюсь под ваш строй мыслей и докажу вам: либо вы своенравничаете, отказываясь принять мое предложение, либо что-то таите… Ну, давайте анализировать состояние женщины, которую похитили, и во имя ее спасения — вы, понятно,
— Ходят. На бенефис «звезды».
— Ого! Считаете себя «звездой»?
— Я себя считаю женщиной. Этого достаточно. И я лучше вас знаю, чему он поверит, а чему нет.
— Я был бы рад согласиться с вами, если бы речь шла просто о мужчине, милая фройляйн. Но Роумэн — разведчик. Причем разведчик первоклассный, таких мало в Америке, у них либо костоломы Гувера, либо еврейские слюнтяйчики Донована… Так что давайте уговоримся: после того как вы останетесь одни, ведите себя, как хотите, говорите ему, что угодно, — это за вами… Но встречу с милым будем играть в моей режиссуре…
— Когда мы останемся одни… Если мы останемся одни, — уточнила Криста, — я вам не очень-то верю, мой господин. Я имею право сказать Роумэну про эту нашу репетицию?
— Да. Почему бы нет? Разве можно что-то таить от партнера, который держит вас не умом, а мужскими статями? — Кирзнер усмехнулся, снова посмотрев на часы, и обернулся к Пепе:
— Дружочек, пожалуйста, позвоните к портье мистера Роумэна, там сидит наш приятель, возможно, у американца что-то с телефоном? Пусть проверит, хорошо?
Пепе поднялся, и снова Криста заметила в его глазах что-то особенное, вспыхивающее — тоску или, быть может, страх?
Проводив его спину немигающим взглядом, Кирзнер приблизился к Кристе, поманил ее к себе тонким пальцем и шепнул:
— Вы можете рассказать ему все, кроме того, что вы сейчас сделаете…
— А что я сейчас сделаю? — спросила Криста.
— Вы подпишете обязательство сообщать нам и впредь о каждом шаге мистера Пола Роумэна и выполнять те наши просьбы, с которыми мы к вам обратимся как к миссис Роумэн.
Кирзнер достал из кармана три экземпляра идентичного текста и вечное перо.
— Вот, — сказал он. — Это надо сделать сейчас.
— Я это сделаю, когда вернется ваш Пепе и скажет, что с телефоном у мистера Роумэна ничего не случилось и мы можем ехать к нему играть ваш спектакль.
— Такого рода документы, милая фройляйн, подписывают только с глазу на глаз.
— Вы отправите Пепе посмотреть, не прилетел ли на кухню черт. Или генералиссимус Франко. На метле и в красных носках. В это время я подпишу ваш текст. Только перед этим я хочу услышать голос Роумэна и сказать ему, что я к нему еду.
— Хм… Я вынужден согласиться с вашими доводами, — сказал Кирзнер. — Хотя мне очень не хотелось бы с вами соглашаться. Вы жесткая женщина, а? — и он засмеялся своим колышущимся, добрым смехом.
«Подпишет, — понял Кемп, — с этой все в порядке, сработано накрепко, привязана на всю жизнь; даже если решит признаться ему во всем, он перестанет ей верить; она понимает, что Роумэн не сможет переступить свою память».
Штирлиц (рейс Мадрид — Буэнос-Айрес, ноябрь сорок шестого)
— Что, в самолете не чисто? — спросил Ригельт. — Отчего вы конспирируете?
— Оттого, что представляю разгромленную армию. А вы живете под своим именем?
— Конечно!
— Вас минула горькая чаша ареста?
— Три месяца я провел вместе со Скорцени… В мае сорок пятого мы никак толком не могли сдаться американцам, те гоняли колонны вермахта по дорогам вокруг Зальцбурга. Ах, как они пили, эти янки! Отвратительно, по-животному, из горлышка своих плоских бутылок, остатки предлагали нашим солдатам и хохотали: «Пейте, парни, сегодня ночью мы все равно всех вас перевешаем!» Наконец, Скорцени, штурмбанфюрер СС Радль и я кое-как уговорили янки взять нас в плен: мне пришлось объяснять, кто такой Скорцени, чтобы они согласились посадить его в джип… Смешно и горько… Когда вы последний раз видели Скорцени, дорогой Штирлиц?
— Браун.
— Вы не прошли проверку?
— Нет.
— Живете нелегально?
— Да.
— Тогда — простите великодушно… Сытый плохо понимает голодного.
— Учили русский?
— Я? Почему? Никогда!
— Это русская пословица: «Сытый голодного не разумеет».
— Знаете русский?
— Немного… Почему вы спросили, когда я видел Скорцени последний раз?
— Вы бы его не узнали: так он подсох и еще больше вытянулся… Мне пришлось устроить пресс-конференцию, чтобы на него хоть кто-нибудь из американцев обратил внимание… Я сказал им, что мой шеф — человек, который должен был похитить Эйзенхауэра во время Арденнского прорыва… Только тогда они, наконец, доперли, что это Отто освободил Муссолини… Ну, отношение после этого сразу изменилось — взрослые дети, падки на имя и сенсацию, слушали, открыв рты… Потом я подбросил американскому полковнику Шину новую идею: мол, именно Скорцени вывел фюрера из Берлина… Тут они совсем ошалели, допросы за допросами, но уже с соблюдением уважительного политеса. Поняли, наконец, кто перед ними… Переводил, конечно, я, это позволило мне завязать добрые отношения с янки, — мы так уговорились с Отто, не думайте, что это была моя инициатива, — вот они меня и освободили…
— Когда?
— Да летом же сорок пятого!
— А Скорцени?
— В главном — избежать самосуда или выдачи макаронникам — мы выиграли, он стал
Ригельт не знал и не мог знать, что накануне того дня, когда Скорцени перевели в помещение, где содержался начальник имперского управления безопасности Эрнст Кальтенбруннер, «любимца фюрера» вызвал не капитан Бовиаш, обычно допрашивавший его, а незнакомый штандартенфюреру полковник с седым бобриком и почти таким же, как у Отто, шрамом на лице.
— Я ваш коллега, Скорцени, потому разговор у нас будет совершенно открытым, следовательно, кратким. О кэй?
Говорил он по-немецки почти без акцента, на очень хорошем берлинском, видимо, работал в посольстве, слишком отточен язык, несколько отдает мертвечиной: Скорцени, как и Кальтенбруннер, любил австрийский диалект, сочный, красочный, но при этом резкий, как выпад шпаги.
— О кэй, — ответил Скорцени. — Это по-солдатски.
— По-солдатски? — задумчиво переспросил полковник. — Нет, само понятие «по-солдатски» неприложимо к людям, носившим черную форму. И давайте не будем дискутировать на эту тему: вашу позицию по поводу «неукоснительного выполнения присяги» и «повиновения приказу начальника» оставьте для мемуаров. Вы отдаете себе отчет в том, что подлежите суду как ближайший пособник главных нацистских военных преступников?
— Я могу ответить только абзацем из будущих мемуаров, — усмехнулся Скорцени. — Я выполнял свой долг и подчинялся не преступникам, а людям, с которыми Соединенные Штаты до декабря сорок первого поддерживали вполне нормальные дипломатические отношения.
— Верно, — поморщился полковник, — все верно, но это для суда. А я не посещаю судебные заседания, я передаю судьям человека, признавшегося в совершенных преступлениях или же изобличенного в них. И — умываю руки. У меня не вызывает содрогания образ Понтия Пилата, он не был злодеем, судил по совести, никто не вправе вменить в вину ошибку, — с кем не случается. Не ошибись он, кстати, не было бы в мире Христа; люди чтут мучеников, особенно безвинных. Вопрос в другом: вашей выдачи требуют не только итальянцы, но и чехи, поляки, венгры и русские. Каждый из них вздернет вас, вы отдаете себе в этом отчет?
— Вполне.
— Наконец-то я получил ответ, который меня вполне устроил. Боитесь смерти?
— Нет.
— Правда? Тогда идите в камеру и собирайте пожитки. Меня не интересуют психи. Люди, лишенные естественного страха смерти, — психи. Разведке от них нет пользы.
— Хотите что-то предложить мне?
— Я предлагаю здоровым людям, Скорцени. Итак, еще раз: вы боитесь смерти? Я имею в виду повешение в маленькой камере, без свидетелей, один на один с палачом?
— Боюсь. Вы правы. Боюсь.
— Ну и прекрасно. Вопрос не для протокола: Гиммлер вам поручил создание тайной сети «Шпинне», которой вменялось в обязанность восстанавливать третий рейх после его крушения?
— Рейхсфюрер мог отдать такого рода приказ только двадцать седьмого апреля, после того как он предал Гитлера, решив вступить с вами в прямые переговоры. Я в это время был в Зальцбурге, а он на севере.
— Вы настаиваете на этом своем показании?
Скорцени усмехнулся:
— Вы же сказали, что мы беседуем без протокола.