Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Чиновники - Оноре де Бальзак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Господин Рабурден любит господина Себастьена, — заметил Лоран.

— Да ведь господин Рабурден пока что не министр. И будет, когда рак свистнет, уж очень он... Ну, довольно! Как вспомню, что приходится таскать жалованье этим шутам гороховым, которые посиживают себе дома и делают, что им нравится, а этот маленький ла Рош тут надрывается, так и спрашиваю себя: неужели бог совсем забыл наши канцелярии? А что получаешь от этих молодчиков, от этих любимцев господина маршала и господина герцога? Одни «спасибо» — и все. (Снисходительно кивая головой.) «Благодарствуйте, милый Антуан»... Эх вы, лодыри, принимайтесь-ка за работу! А то не миновать нам революции! Да, при господине Робере Ленде[51] таких бездельников не было! Ведь я поступил в это заведение еще при Робере Ленде. Вот при нем чиновник работал! Надо было видеть, как эти чернильные души скрипели перьями до полуночи, — все печки, бывало, уже поостынут, а они даже и не чуют; ну да ведь и гильотина тогда работала; а это не шутка, это покрепче, чем какой-то выговор, который им делают теперь за опоздание.

— Папаша Антуан, — сказал Габриэль, — вы нынче не прочь порассуждать, ну-ка скажите, что такое, по-вашему, чиновник?

— Это, — с важным видом отозвался Антуан, — человек, который марает бумагу, сидя в канцелярии. Впрочем, что я чепуху несу? Каково бы нам с вами было без чиновников? Поэтому идите-ка к своим печам и, смотрите, никогда не ругайте чиновников!.. Габриэль, слышишь, как печка воет в большой комнате? Чертова тяга... надо подвернуть вьюшку...

Антуан вышел на площадку лестницы, откуда было видно, как чиновники один за другим входят через ворота во двор; он знал всех министерских и давно привык различать их по одежде и походке.

Однако, прежде чем приступить к драме, следует набросать силуэты ее главных актеров из отделения ла Биллардиера; причем перед нами окажутся несколько таких разновидностей чиновничьей породы, которые оправдают не только наблюдения Рабурдена, но и название этого очерка, изображающего нравы Парижа. Смотрите, не ошибитесь: и по горестям и по странностям — чиновник чиновнику рознь, так же как дерево дереву рознь. В особенности же отличайте чиновников парижских от провинциальных. В провинции чиновнику живется хорошо; у него большая квартира, сад; в канцелярии он чувствует себя как дома; он пьет дешевое, но хорошее вино, ему не нужно есть филе из конины, ему доступна такая роскошь, как десерт. Вместо долгов — у него сбережения. Если неизвестно в точности, что он съедает за обедом, все же каждый вам скажет, что он не проедает своего жалованья. Если он холост, то, завидев его, маменьки любезно ему кивают; если он женат, то ездит с женой на балы к управляющему окладными сборами, к префекту, супрефекту, интенданту. Люди стараются выведать его характер; ему везет в любовных приключениях; он слывет человеком большого ума, при его переводе все будут жалеть о нем, весь город его знает, интересуется его женой, детьми. Он дает вечера; а если у него есть средства и его тесть — человек с деньгами, он может даже сделаться депутатом. Каждый шаг его жены известен — так умеют шпионить только в маленьких городках, — и если он несчастен в семейной жизни, то по крайней мере об этом осведомлен, тогда как в Париже чиновник может совершенно ничего не знать. Наконец, чиновник в провинции — это нечто, тогда как в Париже — он почти ничто.

Вслед за Себастьеном в присутствие пришел письмоводитель из канцелярии Рабурдена, почтенный отец семейства, некий г-н Фельон. Благодаря покровительству своего начальника он вносил только половину платы в коллеж Генриха IV, где учились его два мальчика, — льгота весьма справедливая, ибо у Фельона была еще дочь, бесплатно воспитывавшаяся в пансионе, где его жена давала уроки музыки и сам он преподавал по вечерам историю и географию. Это был человек сорока пяти лет, старший сержант одной из рот национальной гвардии, весьма сострадательный на словах, но неспособный раскошелиться ни на грош. Он проживал на улице Фобур-Сен-Жак, недалеко от приюта глухонемых, в доме с садом, причем помещение (если изъясняться в стиле самого Фельона) обходилось ему всего четыреста франков в год. Гордый своей должностью, довольный своей судьбой, он изо всех сил старался угодить начальству, был уверен, что приносит пользу отечеству, и хвалился своим пренебрежением к политическим спорам, считая, что власть есть власть!

Всякий раз, когда Рабурден просил его остаться еще на полчаса, чтобы закончить какую-нибудь работу, это доставляло Фельону истинное удовольствие, и он тогда говорил девицам ла Грав (ибо имел обыкновение обедать на улице Нотр-Дам-де-Шан, в пансионе, где его жена преподавала музыку): «Сударыни, дела потребовали, чтобы я задержался на службе. Когда принадлежишь правительству, то своему времени уже не хозяин». Он писал книги для пансионов молодых девиц, состоявшие из вопросов и ответов. Эти «маленькие трактаты о самом главном», как он их именовал, продавались в университетской книжной лавке под названием «Исторического и географического катехизиса». Считая своим священным долгом дарить г-же Рабурден экземпляр каждого нового выпуска «Катехизиса», отпечатанный на веленевой бумаге и переплетенный в красный сафьян, он являлся к ней со своим подношением торжественный и разодетый: черные шелковые панталоны, шелковые чулки, башмаки с золотыми пряжками и т. п.

Фельон принимал вечером по четвергам, когда пансионерки укладывались спать; гостям подавалось пиво и пирожное. Затем играли в булиот, по пять су ставка. Невзирая на столь мизерную игру, в иные азартные четверги г-н Лодижуа, чиновник мэрии, ухитрялся спустить целых десять франков. Эту гостиную, оклеенную зелеными обоями с красным бордюром, украшали портреты короля, супруги брата короля и супруги дофина, а также две гравюры: «Мазепа» Opaca Берне и «Похороны бедняка» Виньерона, — картина эта, по мнению Фельона, выражала некую возвышенную идею, которая должна была утешать низшие классы общества и доказывать им, что у них есть друзья более преданные, чем люди, и что чувства этих друзей не умирают даже за гробом. В этом виден весь человек! Каждый год в день поминовения усопших он водил своих трех детей на Западное кладбище и показывал им двадцать метров земли, приобретенных в вечное пользование, где были погребены его отец и теща.

— Все мы здесь будем, — говаривал он детям, дабы приучить их к мысли о смерти.

Одним из самых больших удовольствий было для него изучать окрестности Парижа, и он даже купил себе их карту. Фельон досконально изучил Антони, Аркейль, Биевр, Фонтене-о-Роз, Онэ, столь прославившийся пребыванием нескольких знаменитых писателей, и надеялся со временем ознакомиться со всеми окрестностями к западу от Парижа. Своего старшего сына он предназначал для административной деятельности, а второго намеревался отдать в Политехническую школу. Он нередко говорил старшему: «Когда удостоишься чести служить правительству...» — но подозревал в мальчике влечение к точным наукам, которое старался подавить, решив бросить сына на произвол судьбы, если тот вздумает упорствовать. Фельон ни разу не осмелился просить Рабурдена оказать ему честь и отобедать у него, хотя счел бы этот день счастливейшим в своей жизни. Он уверял, что мог бы умереть спокойно и чувствовал бы себя счастливейшим из отцов, если бы хоть один из его сыновей пошел по стопам такого человека, как Рабурден. Он так расхвалил девицам ла Грав этого почтенного и достойного начальника, что они жаждали увидеть великого Рабурдена так же, как юноша мечтает увидеть Шатобриана. Как они были бы счастливы, говорили девицы, если бы им доверили воспитание его дочки! Когда карета министра подъезжала к министерству или отъезжала от него — сидел ли в ней кто-нибудь или не сидел, — Фельон почтительно снимал шляпу; он уверял, что все во Франции шло бы гораздо лучше, если бы каждый умел чтить власть даже в ее эмблемах. Случалось, что Рабурден вызывал его вниз, чтобы разъяснить какое-либо дело; Фельон напрягал все свои умственные способности и благоговейно внимал каждому слову своего начальника, как любитель музыки внимает какой-нибудь арии в Итальянской опере. В канцелярии он сидел безмолвно на своем месте, положив ноги на деревянную подставку, и, словно оцепенев, добросовестно изучал лежащие перед ним бумаги. Свою служебную корреспонденцию он вел в высоком, почти литургически строгом стиле, относился к каждой мелочи сугубо серьезно и подчеркивал проходившие через него распоряжения министра с помощью особо торжественных фраз. И все же этого человека, столь компетентного во всем, что касалось благопристойности, постигло несчастье на служебном поприще, и какое несчастье! Несмотря на всю тщательность, с какой он составлял бумаги, из-под его пера однажды вышла следующая фраза: «Вам надлежит явиться в известное место с необходимой бумагой». Обрадовавшись, что представляется случай посмеяться над этим невинным созданием, экспедиторы, ничего не сказав Фельону, отправились за советом к Рабурдену; а начальник, представив себе Фельона, не мог не расхохотаться и исправил его оплошность, написав на полях: «Вам надлежит явиться в означенное место с соответствующим документом». Фельон, которому показали исправленную фразу, долго ее изучал, обдумывал разницу между обоими выражениями, затем чистосердечно сознался, что ему понадобилось бы два часа, чтобы найти такой оборот, и воскликнул: — Господин Рабурден гениальный человек! — Однако он остался при убеждении, что коллеги не соблюли по отношению к нему всех форм приличия, поспешив обратиться к его начальнику; правда, он слишком уважал служебную иерархию, чтобы не признать их права на это, тем более что сам он в то время отсутствовал; но про себя Фельон решил, что он на их месте подождал бы — ведь дело не было срочным. После этого случая он несколько ночей не спал. И когда его хотели рассердить, то достаточно было, намекая на злополучную фразу, спросить его, когда он выходил из комнаты:

— А необходимая бумага при вас?

Тогда почтенный письмоводитель оборачивался, кидал на чиновников испепеляющий взгляд и ответствовал:

— Ваш вопрос совершенно неуместен, господа!

Однажды из-за этого разгорелась такая ссора, что Рабурден был вынужден вмешаться и запретил чиновникам напоминать о пресловутой фразе.

Господин Фельон был выше среднего роста, его лицо, бесцветное и рябое, напоминало своим выражением морду задумавшегося барана, губы были толстые, отвислые, глаза водянисто-голубые. Одевался он чисто и аккуратно, как и подобает преподавателю истории и географии, выступающему перед молодыми девицами; он носил отменное белье, плиссированное жабо, черный открытый казимировый жилет, из-под которого порой выглядывали помочи, вышитые руками его дочери, бриллиантовую запонку на сорочке, черный фрак и синие панталоны. Зимой он обычно надевал шинель орехового цвета с тройной пелериной и, выходя, прихватывал налитую свинцом дубинку — необходимость, вызванная опасным безлюдьем его улицы. Он бросил привычку нюхать табак и приводил это как разительный пример того, что можно научиться властвовать собой. По лестницам Фельон всходил неторопливо, опасаясь нажить астму, ибо у него была, по его выражению, слишком жирная грудь. Проходя мимо Антуана, он с достоинством кивал ему.

Сейчас же вслед за Фельоном в канцелярию пришел экспедитор Виме, являвший собой полную противоположность добродетельному Фельону. Виме, двадцатипятилетний молодой человек, получал полторы тысячи франков в год; он был хорошо сложен, статен, наружность имел изящную и романическую, волосы, глаза и брови — черные, как вороново крыло, ослепительные зубы, прелестные руки, а усы до того густые и тщательно расчесанные, что казалось, его главное занятие — это уход за ними. Виме обнаруживал необычайные способности и справлялся с работой быстрее всех.

— Этот молодой человек весьма даровит, — замечал Фельон, видя, как экспедитор, покончив с делами, сидит, закинув ногу за ногу, не зная, куда девать остаток служебного времени. — А пишет — прямо бисер! — говорил он дю Брюэлю.

На завтрак Виме съедал простую булку и выпивал стакан воды, обедал за двадцать су у Каткомба и жил в меблированных комнатах за двенадцать франков в месяц. Его счастьем, его единственной радостью было щегольское платье. Он тратил все свои деньги на ослепительные жилеты, на панталоны в обтяжку, в полуобтяжку, со складками и с вышивкой; на сапоги из тонкой кожи, ловко сидящие фраки, подчеркивающие изгиб талии, на восхитительные воротники, свежие перчатки, шляпы. Надев поверх перчатки перстень с большим щитком и вооружившись щегольской тростью, он старался всем своим видом и манерами походить на богатого юношу. Пообедав и держа двумя пальцами зубочистку, он отправлялся гулять по большой аллее Тюильри — ни дать ни взять миллионер, только что вставший из-за стола. В надежде, что в него влюбится какая-нибудь англичанка, или другая иностранка, или богатая вдова, он изучал искусство играть тростью и стрелять глазами «по-американски», как выражался Бисиу. Виме то и дело улыбался, чтобы показать свои чудесные зубы. Он обходился без носков, но каждый день завивал волосы у парикмахера. Следуя раз навсегда установленным принципам, он готов был ради шести тысяч франков дохода жениться на горбунье, ради восьми тысяч — на сорокапятилетней, а ради трех тысяч — на англичанке. Плененный его почерком и проникшись сочувствием к молодому человеку, Фельон стал уговаривать его заняться уроками чистописания, ибо эта почтенная профессия могла облегчить ему жизнь и даже сделать ее приятной; покровитель предлагал устроить ему уроки в пансионе девиц ла Грав. Однако Виме так твердо держался за свою идею, что никто не мог подорвать в нем веры в его счастливую звезду. Поэтому он продолжал голодать и все так же выставлял себя напоказ, как Шеве выставляет осетра, хотя уже три года безуспешно щеголял своими длиннейшими усами. Задолжав Антуану тридцать франков за свои завтраки, Виме, проходя мимо старика, всякий раз опускал глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом; и все-таки около полудня просил его принести булку. Рабурден напрасно старался вложить хоть несколько мыслей в эту бедную голову, потом махнул рукой. Отец Виме был секретарем мирового судьи в Северном департаменте. Последнее время Адольф Виме перестал обедать у Каткомба и питался только хлебцами, желая накопить денег и приобрести себе шпоры и хлыст. Чиновники в насмешку над его матримониальными планами прозвали его голубок Вильом[52]. Однако к шуткам над этим Амадисом[53], этим модником на пустой карман, их подстрекал только тот дух насмешки, которым порожден водевиль, ибо Виме был хорошим товарищем, а если и вредил кому-нибудь, то лишь себе. Самой популярной шуткой был спор на пари: носит он корсет или не носит? Сначала Виме попал в канцелярию Бодуайе, но потом добился, путем всяких уловок, перевода к Рабурдену, ибо Бодуайе был чрезвычайно строг относительно платежей англичанам — так чиновники называли своих кредиторов. День англичан — это день, когда доступ в канцелярии открыт для посетителей. Зная, что тут уж наверняка можно настигнуть должников, надоедливые кредиторы являются к ним сюда, требуя свои деньги и угрожая наложить арест на жалованье. В такие дни неумолимый Бодуайе заставлял чиновников оставаться на местах.

— Сами виноваты, — говорил он, — нечего было влезать в долги.

Он считал, что такая строгость необходима для общественного блага. Рабурден, наоборот, защищал своих подчиненных от кредиторов, которых выставлял за дверь, заявляя, что канцелярия существует не для личных дел, а для дел общественных. Когда Виме стал ходить по коридорам и лестницам, звеня шпорами, над ним потешались в обеих канцеляриях. Бисиу, состоявший при министерстве в роли мистификатора, носил по отделениям Клерже и ла Биллардиера листок бумаги с карикатурой на Виме: молодой франт сидит верхом на картонном коне, а внизу подпись, в которой предлагается устроить сбор пожертвований на покупку живой лошади; дальше, против фамилии Бодуайе, стояло: «Жертвует центнер сена из собственного довольствия»; затем каждый чиновник сочинил эпиграмму на соседа. Даже сам Виме, будучи действительно человеком незлобивым, принял участие в шуточной подписке под именем «мисс Ферфакс».

Так называемые «красавцы» в духе Виме служат, чтобы иметь кусок хлеба, а разбогатеть надеются с помощью своей наружности. Во время карнавала они, в поисках любовных приключений, не пропускают ни одного маскарада, хотя удача и тут нередко бежит от них. Отчаявшись, иной в конце концов женится на модистке или старухе; порою, впрочем, кто-нибудь из них женится и на молодой особе, обольщенной его красотою, — сначала тянется долгий роман и молодой человек засыпает ее дурацкими письмами, которые, однако, оказывают свое действие. Чиновники бывают настолько дерзки, что, увидев на Елисейских полях женщину, проезжающую мимо них в экипаже, раздобывают ее адрес, наудачу шлют ей пылкие признания и иногда достигают успеха, что, к сожалению, только поощряет эту гнусную спекуляцию.

Упомянутый Бисиу был довольно ловким рисовальщиком и высмеивал не только Дютока, но и Рабурдена, которого прозвал «добродетельная Рабурдина».

Своего бездарного начальника он именовал «Пустошь Бодуайе», а водевилиста — «дю Брюэль — Стрекозель». Бисиу был, несомненно, первым остряком не только своего отделения, но и всего министерства, однако это было обезьянье остроумие, без смысла и толку. Все же Бодуайе и Годар настолько нуждались в этом человеке, что, несмотря на его злой язык, покровительствовали ему, а он с легкостью выполнял их работу. Бисиу очень хотел бы сесть на место Годара или дю Брюэля, но его проделки мешали его повышению: то он пренебрегал службой, особенно если ему удавалось обделать какое-нибудь выгодное дельце, например, издать какие-нибудь портреты, воспроизведя первые попавшиеся физиономии и утверждая, что это и есть участники дела Фюальдеса[54], или опубликовать дебаты на процессе Кастена[55]; то, охваченный жаждой выдвинуться, он вдруг рьяно принимался за работу, но вскоре бросал ее ради сочинения водевиля, который также оставался незаконченным. Эгоист, скряга и в то же время мот, — впрочем, он мотал деньги только ради собственных прихотей, — грубиян, задира и болтун, Бисиу творил зло ради самого зла: он охотнее всего нападал на слабых, ничего не уважал, для него не существовало ни Франции, ни бога, ни искусства, ни греков, ни турок, ни Полей убежищ[56], ни монархии, и больше всего он издевался над тем, чего не понимал. Он первый пририсовал черную скуфью к голове Карла X на монетах в сто су. Он так зло передразнивал доктора Галля[57] на его лекциях, что у самого чопорного дипломата от хохота галстук съехал бы набок. Любимая шутка беспощадного насмешника состояла в том, чтобы как можно жарче натопить печи: те, кто имел неосторожность сразу выйти из его бани на свежий воздух, схватывали насморк, а кроме того, ему доставляло удовольствие бесцельно жечь казенные дрова. Он умел мистифицировать людей так ловко и с такой изобретательностью, что всегда кто-нибудь да попадался на его удочку. Главный секрет его успеха заключался в том, что Бисиу умел угадывать тайные желания каждого; он находил дорогу ко всем воздушным замкам, ко всем мечтам, позволяющим так легко обмануть человека, оттого что он сам хочет быть обманутым; поэтому Бисиу мог заставить любого позировать ему в течение многих часов. Но этот знаток людей, способный на сложнейшие тактические маневры ради какой-нибудь пустой проказы, не имел силы над людьми, когда нужно было их заставить служить его обогащению или успеху. Он охотнее всего оскорблял молодого ла Биллардиера, который был для него пугалом, кошмаром и которого он вместе с тем неустанно ублажал, чтобы тем наглее его мистифицировать: Бисиу писал к нему письма от имени якобы влюбленных в него женщин, подписываясь «Графиня де М.» или «Маркиза де Б.», вызывал Бенжамена на свидание в маскарад и, дождавшись его под часами в фойе Оперы, выставлял молодого человека напоказ, а затем сводил с какой-нибудь гризеткой.

Бисиу был союзником Дютока (считая, что Дюток мастак по части интриг), разделял его ненависть к Рабурдену и горячо поддерживал его, когда тот восхвалял Бодуайе.

Жан-Жак Бисиу был внуком парижского бакалейщика. Его отец, умерший в чине полковника, оставил сына на попечение бабушки, которая была вторично замужем за своим старшим приказчиком Декуэном и умерла в 1822 году. Окончив коллеж и не имея никакой специальности, Бисиу попытался заняться живописью, но, невзирая на дружбу, связывавшую его с детства с Жозефом Бридо, вскоре бросил живопись, чтобы перейти на карикатуры, виньетки и рисунки к книгам, — спустя двадцать лет их стали называть иллюстрациями.

Благодаря покровительству герцогов де Мофриньезов и де Реторе, с которыми его свели танцовщицы, он в 1819 году получил место в канцелярии. Бисиу находился в самых приятельских отношениях с де Люпо и держался с ним в обществе на равной ноге, а с дю Брюэлем был на «ты»; его пример еще раз подтверждал наблюдения Рабурдена, считавшего, что если ряд чиновников стремится приобрести вес и значение не на служебном поприще, а за стенами своей канцелярии, то это неуклонно подтачивает и разрушает иерархический строй парижской административной власти.

Невысокого роста, но хорошо сложенный и стройный, он был примечателен тем, что несколько напоминал Наполеона; изящные черты, тонкие губы, прямой и плоский подбородок, русые бакенбарды, светлые волосы, голос пронзительный, взгляд сверкающий, двадцать семь лет от роду — вот каков был Бисиу. Этого человека, в котором равно кипели ум и страсти, губила яростная жажда всевозможных наслаждений, принуждавшая его вести беспутный образ жизни. Отважный охотник за гризетками, курильщик и шутник, незаменимый собутыльник на обедах и ужинах, он умел приспособиться к любому обществу и блистал за кулисами театра не меньше, чем на балах гризеток в танцевальном зале на Аллэ-де-Вэв; так же поражал остроумием за обедом, как и на пикнике, был так же оживлен и на улице в полночь, и утром, когда вы заставали его еще в постели; но наедине с собой он становился печален и угрюм, как, впрочем, большинство великих комиков. Вращаясь в среде актеров и актрис, писателей, художников и женщин, судьба которых подвержена превратностям, он не ведал нужды, бывал в театрах бесплатно, играл у Фраскати и частенько выигрывал. Словом, этот истинный художник, чье неровное дарование то вспыхивало, то погасало, жил, как бы качаясь на качелях и не заботясь о той минуте, когда веревка перетрется. Живость его ума, сверкающий водомет его мыслей влекли к нему людей, привыкших наслаждаться блеском интеллекта, но никто из приятелей истинно не любил его. Бисиу ни при каких обстоятельствах не мог удержаться от острого словца и, бывало, за обедом, к концу первой перемены, успевал прикончить обоих своих соседей. Несмотря на внешнюю веселость, в его речах нередко сквозило недовольство своим положением в обществе; он жаждал чего-то лучшего, однако таившийся в его душе роковой демон иронии не давал ему выказать ту серьезность, которая так импонирует дуракам. Чиновник снимал на улице Понтье на третьем этаже квартиру из трех комнат, где вечно царил холостяцкий беспорядок, — это был настоящий бивуак. Бисиу частенько поговаривал о своем желании покинуть Францию и попытать счастья в Америке. Ни одна ворожея не могла бы предсказать судьбу молодому человеку, все таланты которого были не довершены, который был неспособен к усидчивости, всегда опьянен удовольствиями и не желал думать о завтрашнем дне. Что касается до его платья, то он прежде всего старался не казаться смешным и, вероятно, был единственным человеком во всем министерстве, при виде которого нельзя было воскликнуть: «Сразу видно, что чиновник!» Он носил изящные сапоги, черные панталоны со штрипками, пестрый жилет и элегантный синий сюртук, галстук — вечный подарок гризеток, шляпу от Бандони и темные лайковые перчатки. Его манеры, смелые и простые, были не лишены грации. Когда однажды, после слишком большой дерзости, сказанной им по адресу барона де ла Биллардиера, де Люпо вызвал его к себе и пригрозил выгнать вон, Бисиу ограничился тем, что заметил: «Все равно опять возьмете из-за костюма». И де Люпо невольно рассмеялся. Наиболее удачная проделка Бисиу в канцелярии состояла в том, что он поднес Годару бабочку, якобы вывезенную из Китая, которую Годар до сих пор хранит в своей коллекции и всем показывает, так и не догадываясь, что она сделана из раскрашенной бумаги. Шутник, ради того чтобы посмеяться над своим начальником, имел терпение корпеть над этой бабочкой до тех пор, пока не создал настоящий шедевр.

Такому насмешнику, как Бисиу, черт всегда подсунет жертву. И этой жертвой в канцелярии Бодуайе был бедный экспедитор, юноша двадцати двух лет, получавший полторы тысячи франков в год; его звали Огюст-Жан-Франсуа Минар. Минар женился по любви на цветочнице, дочери швейцара, работавшей на дому для мадемуазель Годар; он увидел ее впервые в магазине на улице Ришелье. Чего только не придумывала до замужества Зели Лорэн, чтобы вырваться из окружавшей ее среды! Сначала она училась в консерватории, потом была танцовщицей, певицей, актрисой, не раз уже готовилась пойти, как и многие работницы, по опасной дорожке, но страх перед развратом и жестокой нищетой удержал ее от падения. У нее было множество всяких планов, и она все не могла решиться, какой ей выбрать, когда появился Минар и предложил ей законный брак. Зели зарабатывала пятьсот франков в год, Минар — полторы тысячи. Решив, что на две тысячи франков прожить можно, они поженились без контракта, стараясь, чтобы свадьба обошлась как можно дешевле. Минар и Зели поселились возле заставы Курсель, как два голубка, на четвертом этаже, в квартире, стоившей триста франков в год; окна были украшены белыми коленкоровыми занавесками, стены оклеены дешевыми клетчатыми обоями по пятнадцать су кусок; мебель была ореховая, плиточный пол блестел, кухонька сияла чистотой; первая комнатка служила Зели мастерской — она там делала цветы; затем следовала маленькая гостиная, в ней стояли деревянные стулья с волосяными сиденьями, круглый стол посредине, зеркало, часы с вращающимся хрустальным фонтанчиком и позолоченные канделябры в кисейных чехлах; проста была и спаленка, вся белая с голубым: кровать, комод и секретер красного дерева, полосатый коврик у кровати, шесть кресел и четыре стула; в углу — колыбель из вишневого дерева, где спали мальчик и девочка. Зели сама кормила грудью своих детей, готовила, занималась хозяйством и успевала еще делать цветы.

Было что-то трогательное в этой скромной, но счастливой трудовой жизни. Чувствуя, что Минар ее любит, Зели сама искренне привязалась к нему. Любовь рождает любовь, это — как в библии: бездна бездну призывает. Бедняк Минар вставал рано, когда жена его спала, и отправлялся покупать провизию. Идя на службу, он заносил в магазин готовые цветы, а на обратном пути прихватывал нужные жене материалы; в ожидании обеда он вырезал или штамповал листья, обматывал стебли, разводил краски. Минар был маленького роста, худой, щупленький, нервный, на голове у него курчавились рыжие волосы, глаза были желто-карие, а лицо необычайно белое, но осыпанное веснушками. В нем жило глубокое, непоказное мужество. Искусством каллиграфии он владел не хуже, чем Виме. В канцелярии сидел смирно, делал свое дело и держался замкнуто, как человек болезненный и углубленный в свои мысли. За чуть заметные брови и белые ресницы неумолимый Бисиу прозвал его белым кроликом. Минар, этот Рабурден меньшего калибра, жаждал создать для своей Зели лучшие условия жизни и неустанно искал среди океана роскоши и бесчисленных прихотей и потребностей парижской промышленности какую-нибудь идею, новшество или усовершенствование, на котором быстро можно было бы нажить состояние. Минар казался глупым оттого, что мысль его была постоянно занята: он переходил от «Двойной пасты султанш» к «Помаде для волос», от фосфорных плиток к портативному газу, от подметок на шарнирах для деревянных башмаков к гидростатическим лампам, охватывая, таким образом, бесконечно малые величины материальной цивилизации. Минар терпел насмешки Бисиу, как занятой человек терпит жужжание насекомого; они даже не раздражали его. Невзирая на весь свой ум, Бисиу не догадывался о том, как глубоко Минар его презирает. Минар же не хотел ссориться: зачем бесполезно тратить время? И в конце концов его мучитель отстал.

Минар всегда был одет очень скромно, ходил в тиковых панталонах до октября, носил башмаки и гетры, жилет из козьей шерсти, касторовый сюртук зимой и мериносовый летом, соломенную шляпу или, смотря по сезону, шелковую, за одиннадцать франков — он думал только о своей Зели и готов был голодать, лишь бы купить ей новое платье. Экспедитор завтракал утром с женой и на службе ничего не ел. Раз в месяц он водил Зели в театр, когда удавалось достать билеты через дю Брюэля или Бисиу, — ибо Бисиу способен был на все, даже на дружескую услугу. Тогда мать Зели покидала свою швейцарскую и приходила посидеть с детьми. В канцелярии Бодуайе Минар заменил Виме. На новый год чета Минаров самолично делала визиты. И, видя их, люди недоумевали, откуда жена бедного чиновника, получающего полторы тысячи франков в год, берет деньги на приличный черный костюм мужу; благодаря каким ухищрениям может она носить шляпы из итальянской соломки, муслиновые вышитые платья, шелковые манто, атласные башмачки, раздобывать эти прелестные косынки, китайский зонтик, приезжать в наемной карете — и все-таки оставаться добродетельной? А вот г-жа Кольвиль, например, и другие дамы, имеющие в год две тысячи четыреста, едва сводят концы с концами!..

В каждом отделении министерства найдутся два чиновника, которые до того дружат между собой, что их дружба вызывает насмешки — впрочем, в канцеляриях ведь надо всем смеются. Одной из таких жертв среди подчиненных Бодуайе был старший письмоводитель Кольвиль, который, если б не Реставрация, уж давно бы оказался помощником правителя канцелярии или даже правителем канцелярии. Жена его была в своем роде женщиной выдающейся, как и г-жа Рабурден. Кольвиль, сын первого скрипача Оперы, некогда влюбился в дочь знаменитой танцовщицы. Теперь Флавия Миноре, одна из тех ловких и очаровательных парижанок, которые умеют и мужу дать счастье и не потерять своей свободы, превратила его дом в место встреч наших лучших художников и ораторов палаты. Гости едва ли подозревали о том, какое скромное место занимает сам Кольвиль. Поведение Флавии, женщины, пожалуй, уж слишком плодовитой, давало столько пищи для сплетен, что г-жа Рабурден упорно отказывалась от ее приглашений. Тюилье, друг Кольвиля, занимал в канцелярии Рабурдена точно такое же место, как Кольвиль — в канцелярии Бодуайе, и его служебной карьере помешали те же причины. Достаточно было знать Кольвиля, чтобы знать Тюилье, и наоборот. Их близость возникла в канцелярии, и подружились они, вероятно, потому, что одновременно поступили на службу. Ходили слухи, что хорошенькая г-жа Кольвиль принимала ухаживания Тюилье, которому жена не подарила детей. Тюилье, так называемый «красавец Тюилье», некогда имевший большой успех у женщин, вел жизнь настолько же праздную, насколько Кольвиль вел жизнь трудовую. Кольвиль был первым кларнетистом в Комической опере, где играл по вечерам в оркестре, а утром он вел конторские книги; он тянулся изо всех сил, чтобы вырастить свое многочисленное потомство, хотя в покровителях у него не было недостатка. Его считали очень хитрым, тем более, что он скрывал свое честолюбие под напускным равнодушием. Так как Кольвиль казался довольным своей судьбой и, видимо, любил трудиться, все, даже начальники, готовы были поддержать его в мужественной борьбе за существование. В самое последнее время г-жа Кольвиль изменила свой образ жизни и, видимо, решила удариться в благочестие; и чиновники поговаривали о том, что она, должно быть, надеется найти в Конгрегации более надежную опору, чем в знаменитом ораторе Франсуа Келлере, одном из ее наиболее усердных обожателей, которому не удавалось, однако, при всем его влиянии, обеспечить Кольвилю желанное повышение по службе. Флавия понадеялась на де Люпо — и в этом была ее ошибка. Кольвиль увлекался составлением «гороскопов» великих людей по анаграммам их имен. Он месяцами просиживал над этими именами, разлагая их на буквы и слагая буквы на новый лад, чтобы обнаружить якобы заключенный в них сокровенный смысл. Из слов «Корсиканец Наполеон» Кольвиль извлек: «О! Но риск! А плен? А конец?» — Для Марии де Виньеро (племянница Ришелье) он подобрал фразу: «Я в браке ни жена, ни дева!» Для «Gatharina de Medicis»«Henrici mei casta dea»[58], «Господин Женнест, аббат» при дворе Людовика XIV, прославившийся своим толстым носом, который так смешил герцога Бургундского, дал Кольвилю повод к изречению: «Ба, то сапог, не нос! Бдите же!» Словом, анаграммы влекли к себе Кольвиля. Объявив их предметом особой науки, он уверял, что судьба каждого человека заключена в той фразе, которую можно составить, комбинируя буквы его имени, фамилии, звания и проч. Со времени вступления на престол Карла X Кольвиль был занят составлением его анаграммы.

Тюилье, имевший склонность к каламбуру, утверждал, что анаграмма — это каламбур, составленный из букв. Неразрывная дружба, связывавшая Кольвиля, человека истинно доброго, с Тюилье, этим образцом эгоиста, представляла собой неразрешимую загадку, и лишь некоторые из их сослуживцев видели к ней ключ в словах: «Тюилье богат, а Кольвиль обременен семейством». Действительно, ходили слухи, что Тюилье добавляет к своему жалованью доходы с учетных операций; его частенько вызывали из канцелярии всякие коммерсанты, и Тюилье выходил с ними на несколько минут во двор, но вел все эти переговоры от лица своей сестры, мадемуазель Тюилье. Дружба Тюилье и Кольвиля, освященная годами, основывалась на довольно естественных чувствах и обстоятельствах, о которых мы расскажем в другом месте (см. «Мелкие буржуа»), — здесь же эти разъяснения казались бы, как выражаются критики, «длиннотами». Впрочем, нелишне будет отметить, что если в канцеляриях г-жу Кольвиль знали слишком хорошо, то о г-же Тюилье почти ничего не было известно. Кольвиль, человек вечно занятой и обремененный детьми, был толст, жирен и жизнерадостен, а Тюилье, «красавец времен Империи», видимо не отягощенный особыми заботами и всегда праздный, — худощав, бледен и даже печален.

— Быть может, дружба рождается скорее из противоположности характеров, чем из их сходства, — говорил Рабурден, когда речь заходила об этих двух чиновниках.

Совершенно иные отношения, чем между этими сиамскими близнецами, существовали между Шазелем и Помье; они вечно друг с другом воевали; один курил табак, другой нюхал его, и они неутомимо спорили о том, какой способ употребления этого зелья следует признать лучшим. Оба страдали одним и тем же недостатком, делавшим их в равной мере несносными для товарищей по канцелярии: они то и дело пререкались относительно цен на всякие товары — на сладкий горошек и рыбу; на материи, зонтики, сюртуки, шляпы и перчатки, которые они видели у сослуживцев. Они наперебой расхваливали всякие новинки, хотя никогда их не покупали. Шазель коллекционировал проспекты книгопродавцев и объявления с литографиями и рисунками, но ни разу не подписался хотя бы на одно издание. Помье, такой же болтун, без конца разглагольствовал о том, что, будь он богат, он приобрел бы то-то и то-то. Однажды Помье, явившись к известному Дориа, принялся поздравлять его с тем, что тот, наконец, выпускает книги на атласной бумаге, в печатных обложках, и призывал его улучшать свои издания и впредь. При всем том у самого Помье не было ни одной книги!

Семейная жизнь Шазеля, который был под башмаком у свирепой жены, но старался казаться независимым, служила для Помье предметом постоянных насмешек; а Шазель, в свою очередь, издевался над холостяком Помье, голодавшим не меньше, чем Виме, над его поношенной одеждой и тщательно скрываемой нищетой.

И у Шазеля и у Помье уже стало расти брюшко: у Шазеля живот был круглый и тугой, он торчал вперед и, по словам Бисиу, нахально пролезал всюду первым; у Помье живот был рыхлый и колыхался из стороны в сторону; Бисиу раза четыре в год заставлял их производить обмер своих животов. И тому и другому было не больше тридцати — сорока лет. Оба в достаточной мере тупоумные, они, помимо службы, решительно ничего не делали и представляли собою законченный тип чиновников, одуревших от бумажного делопроизводства и канцелярщины. Шазель нередко клевал носом за работой, и перо, которое он так и не выпускал из рук, отмечало легкими брызгами его сонное дыхание. Помье приписывал эту сонливость слишком рьяному исполнению супружеских обязанностей. А Шазель утверждал, что Помье по четыре месяца в году пьет особый лечебный отвар, и предсказывал ему смерть от гризетки. Тогда Помье уверял, что Шазель отмечает в календаре те дни, когда супруга снисходит к его ухаживаниям. Эти два чиновника столь усердно перемывали грязное белье друг друга и так бранились из-за самых ничтожных подробностей своей интимной жизни, что сослуживцы стали в конце концов относиться к ним с заслуженным презрением. «Да разве я Шазель?» — вот слова, которыми обычно заканчивался надоевший спор.

Господин Пуаре-младший — его называли так в отличие от Пуаре-старшего, проживавшего на покое в пансионе Воке, куда хаживал обедать и его брат, мечтая там же окончить свои дни, — Пуаре-младший прослужил в канцелярии уже тридцать лет. Сама природа не столь постоянна в своих круговоротах, как был неизменен в своих привычках этот человечек. Он всегда клал свои вещи на то же место, опускал перо на ту же подставку, в тот же час садился за свой канцелярский стол, грелся у печки в те же минуты, ибо единственной его гордостью были часы, которые шли с непогрешимой точностью, что, впрочем, не мешало ему ежедневно их выверять по часам городской мэрии, мимо которой лежал его путь, так как он жил на улице Мартруа.

От шести до восьми часов утра он вел торговые книги в большом модном магазине на улице Сент-Антуан, а от шести до восьми часов вечера — в магазине Камюзо, на улице Бурдоне. Таким образом, он зарабатывал три тысячи франков, считая и канцелярское жалованье. Ему оставалось до пенсии всего несколько месяцев, поэтому он был глубоко равнодушен ко всяким служебным интригам. Для его старшего брата отставка оказалась роковой: он совершенно опустился; вероятно, это предстояло и младшему, когда ему уже не придется ходить в министерство, садиться на свой стул и выполнять свою работу экспедитора. Ему было поручено подбирать комплекты газеты, которую выписывала канцелярия, а также «Монитера», и он относился к этому делу с рвением фанатика. Если кто-нибудь из чиновников терял один из номеров или, унеся домой, забывал возвратить, Пуаре-младший просил разрешения отлучиться, немедленно отправлялся в редакцию газеты, требовал этот недостающий номер и возвращался, обвороженный любезностью кассира. Ему всегда, уверял он, приходится иметь дело с милейшим молодым человеком, и журналисты, мол, что ни говори, люди чрезвычайно любезные, но их не умеют ценить по заслугам.

Пуаре был невелик ростом, его обветренное лицо бороздили морщины, серая кожа была усеяна синеватыми угрями, нос вздернут, глаза казались угасшими, взгляд был тускл и холоден, рот провалился, и в нем торчало всего несколько гнилых зубов, поэтому Тюилье уверял, что к Пуаре уж никак не попадешь на зубок; огромные кисти его длинных и тощих рук не отличались белизной. Седые волосы, примятые шляпой, придавали Пуаре сходство со священником, что ему отнюдь не могло льстить, ибо он не выносил попов и духовенства, хотя и сам не в состоянии был бы объяснить свои религиозные воззрения. Эта антипатия, впрочем, не мешала ему быть горячим приверженцем любого правительства.

Пуаре не застегивал свой старый зеленоватый сюртук даже в самые сильные холода и неизменно носил черные панталоны и башмаки на шнурках. Покупки он делал, вот уж лет тридцать, все в тех же магазинах. Когда умер его портной, он отпросился на похороны и над могилой пожал руку сыну покойного, торжественно обещая одеваться у него. Он был другом всех своих поставщиков, выслушивал их сетования, расспрашивал об их делах и всегда платил наличными. Если ему приходилось писать одному из них, прося изменить что-либо в заказе, Пуаре был отменно вежлив, выводил «Милостивый государь» отдельной строкой, никогда не забывал указать дату и предварительно составлял черновик письма, который и сохранял в папке с надписью: «Моя переписка». Трудно было себе представить натуру более упорядоченную и жизнь более размеренную. С того времени как Пуаре поступил в министерство, он хранил все свои оплаченные счета, все квитанции, даже самые ничтожные, а также книги расходов, за каждый год — в особой обложке. Он обедал по абонементу всегда в одном и том же ресторане «Телок-Сосунок» — на площади Шатле, за тем же столиком, и официанты так и сохраняли для него это место.

Не задерживаясь и пяти минут сверх положенного времени в магазине шелковых тканей «Золотой кокон», он ровно в половине девятого появлялся в кофейне «Давид», самой знаменитой кофейне его квартала, и сидел там до одиннадцати; сюда он, как и в «Телок-Сосунок», приходил уже тридцать лет и в половине одиннадцатого неизменно выпивал здесь кружку баварского пива. Опершись руками на трость и уткнувшись в них подбородком, он слушал споры о политике, но никогда не принимал в них участия. Место Пуаре было рядом со стойкой, и он поверял буфетчице маленькие происшествия своей жизни, ибо это была единственная женщина, беседа с которой доставляла ему удовольствие. Иногда Пуаре играл в домино, единственную игру, доступную его пониманию. Если его партнеры не приходили, он засыпал, привалившись к деревянной обшивке стены, а перед ним на мраморном столике лежала надетая на палку газета. Он интересовался решительно всем, что происходило в Париже, и по воскресеньям ходил смотреть новые постройки. Он расспрашивал какого-нибудь инвалида, поставленного у входа, чтобы не пускать публику на строительный участок, огороженный дощатым забором, и беспокоился, когда происходили задержки — не хватало материалов или денег или же архитектор испытывал затруднения. «Я видел, — говорил Пуаре, — как Лувр восстал из развалин, я видел, как родилась площадь Шатле, Цветочная набережная, рынки!» Братья Пуаре, родом из Труа, были сыновьями мелкого чиновника, служившего по откупам; родители отправили их в Париж учиться делопроизводству. Мать снискала себе дурную славу беспутным поведением, и хотя они часто посылали ей деньги, она, к их прискорбию, умерла на больничной койке. Тогда оба не только поклялись никогда не жениться, но у них даже к детям появилась неприязнь; и когда те оказывались поблизости, братьям Пуаре становилось не по себе, они опасались их, как опасаются сумасшедших, и растерянно на них поглядывали. При Робере Ленде оба Пуаре были завалены работой. Администрация тогда не оценила их заслуг, но они были рады, что хоть живы остались, и только с глазу на глаз роптали на столь явную неблагодарность: ведь они делали максимум того, что можно было сделать.

Когда Рабурдену пришлось исправлять знаменитую фразу Фельона и чиновники стали издеваться над ее автором, Пуаре перед уходом отвел беднягу в уголок коридора и сказал ему: «Поверьте, сударь, я изо всех сил противился тому, что случилось». С самого своего приезда в Париж Пуаре ни разу не выезжал из города. Уже в это время он начал вести дневник, в который заносил все примечательные события своей жизни: от дю Брюэля он узнал, что дневник вел и лорд Байрон. Пуаре настолько восхитило это сходство, что он даже приобрел сочинения лорда Байрона в переводе Шастопалли, однако решительно ничего в них не понял. Когда он сидел в канцелярии, на его лице нередко появлялось меланхолическое выражение, казалось, он погружен в глубокие думы, на самом же деле он вовсе ни о чем не думал. Пуаре не был знаком ни с одним из жильцов своего дома и всегда держал в кармане ключ от своей квартиры. На новый год он самолично разносил свои визитные карточки всем чиновникам отделения, но никогда не делал визитов.

Однажды, в летнюю пору, Бисиу вздумалось намазать топленым свиным салом подкладку старой шляпы, которую молодой Пуаре (ему было тогда пятьдесят два года) ухитрился проносить девять лет. Бисиу никогда не видел на Пуаре другой шляпы, и она успела нестерпимо надоесть ему; она просто преследовала его во сне, мерещилась ему даже во время завтрака; и Бисиу наконец решил, в интересах своего пищеварения, избавить канцелярию от этой мерзкой шляпы. Пуаре-младший вышел из министерства в четвертом часу. Следуя по парижским улицам, где солнечные лучи, отражаясь от стен домов и мостовой, усиливали жару до чисто тропического зноя, Пуаре почувствовал, что с головы его что-то течет, хотя потливым никогда не был. Придя к заключению, что в этом надлежит усмотреть болезнь или близость к оной, он, воздержавшись от посещения «Телка-Сосунка», пошел прямо домой, где извлек из секретера свой дневник и в следующих словах описал это происшествие:

«Нынче, 3 июля 1823 года, обнаружив у себя необъяснимую испарину, быть может знаменующую собой начало потовой горячки, болезни, весьма распространенной в Шампани, я принял решение посоветоваться с доктором Одри. Симптомы заболевания появились у меня, когда я следовал по Школьной набережной».

Сидя дома без шляпы, он вдруг обнаружил, что влага, принятая им за испарину, не имеет никакого отношения к его особе. Он вытер лицо, осмотрел шляпу, однако ничего не обнаружил, а распороть подкладку не решился. В дневнике было добавлено следующее:

«Отнес шляпу к мастеру Турнану, шляпнику, проживающему на улице Сен-Мартен, ибо подозреваю другую причину упомянутой испарины, являющейся, таким образом, уже не испариной, но результатом присутствия на шляпе какого-то постороннего вещества, появившегося или обнаружившегося на ней в настоящее время».

Господин Турнан тут же указал своему клиенту на жирные пятна — от смазывания топленым салом, свиным или кабаньим.

На другой день Пуаре явился на службу в шляпе, одолженной ему Турнаном, пока будет готова новая; однако вечером, прежде чем лечь спать, он счел необходимым приписать в своем дневнике:

«Установлено, что на моей шляпе было сало свиньи или кабана».

Пуаре в течение двух недель ломал себе голову над столь необъяснимым происшествием, но так и не узнал, каким образом произошло это чудо. А в канцелярии чиновники утешали его рассказами о дожде из жаб, о том, что между корнями вяза была найдена голова Наполеона, и о других не менее загадочных явлениях летней природы. Виме сообщил, что однажды и ему на лицо потекли из-под шляпы струи какой-то черной жидкости — так что шляпники бесспорно сбывают дрянной товар. Поэтому Пуаре ходил несколько раз к Турнану, чтобы проследить самолично, как идет изготовление новой шляпы.

У Рабурдена был еще один чиновник, который держался храбрецом, проповедовал взгляды левого центра и возмущался тираном Бодуайе, притесняющим несчастных рабов, вынужденных корпеть в его канцелярии. Этот молодой человек, по фамилии Флeри, отважно подписывался на оппозиционную газету, носил широкополую серую шляпу, красивые синие панталоны с красным кантом, синий жилет с золотыми пуговицами и наглухо застегнутый сюртук, как у жандармского квартирмейстера. При всей непоколебимости своих принципов он продолжал ходить в канцелярию, но предрекал правительству печальную судьбу, если оно будет упорствовать в своем ханжестве. С тех пор как после смерти Наполеона законы против сторонников узурпатора потеряли силу, Флeри уже не скрывал своих симпатий к великому человеку. Бравый, смуглый красавец был при императоре капитаном линейных войск, а теперь работал по вечерам контролером в Олимпийском цирке. Бисиу никогда не позволял себе задирать его, ибо этот лихой вояка, к тому же отлично владевший пистолетом и рапирой, был, видимо, способен на дикие выходки. Будучи восторженным подписчиком «Побед и завоеваний»[59], он отказался платить за последние выпуски, ссылаясь на то, что их число превосходит указанное проспектом, но возвращать их не возвращал. Рабурдена, который не допустил его увольнения, он прямо обожал, и однажды у Флeри даже вырвалась угроза, что, если с господином Рабурденом по чьей-нибудь милости случится беда, он убьет того человека. Дюток настолько боялся Флeри, что так и лебезил перед ним. Флeри, не выходивший из долгов, пускался на всякие проделки, чтобы не попасть в руки кредиторов. Будучи знатоком законов, он никогда не подписывал векселей и ухитрился сам наложить запрещение на свое жалованье от имени вымышленных лиц, благодаря чему получал его на руки почти целиком; свою обстановку он отвез к хористке из театра Порт-Сен-Мартен, с которой состоял в интимных отношениях. Он очень счастливо играл в экарте, всегда был душой общества, мог выпить залпом стакан шампанского, не замочив губ, и знал наизусть все песенки Беранже. Он признавал только трех великих людей: Наполеона, Боливара[60] и Беранже. К Фуа, Лафиту[61] и Казимиру Делавиню[62] он относился только с уважением. Флeри, по происхождению южанину, предстояло — как вы, вероятно, догадываетесь — рано или поздно сделаться ответственным редактором большой либеральной газеты.

Деруа, самое загадочное лицо среди чиновников отделения, ни с кем не знался, был неразговорчив и настолько скрывал от всех свою жизнь, что чиновники даже не знали, кто его покровители, где он живет, на какие средства существует. Пытаясь объяснить эту замкнутость, иные предполагали, что он карбонарий, иные — что орлеанист, иные — что, может быть, шпион, иные — что просто человек себе на уме. А все объяснялось тем, что Деруа был сыном одного из членов Конвента, не голосовавшего, впрочем, за смерть короля. По натуре холодный и замкнутый, он знал цену людям и рассчитывал только на самого себя. Тайный республиканец, поклонник Поля-Луи Курье[63], друг Мишеля Кретьена[64], он надеялся, что время и рост общественного сознания помогут восторжествовать в Европе его идеям. Он мечтал о Молодой Германии и о Молодой Италии[65]. Сердце Деруа было переполнено той безрассудной любовью к коллективу, которую можно назвать гуманитаризмом, этим первенцем покойницы филантропии, которая столь же мало способна заменить божественное католическое милосердие, как отвлеченная система не может заменить искусство, а рассуждения — творчество.

Этот пуритански-совестливый друг свободы, этот апостол неосуществимого равенства жалел о том, что бедность вынуждает его служить правительству, и делал попытки получить какую-нибудь должность по транспорту. Высокий, сухопарый, величественный, он как человек, чувствующий себя призванным пожертвовать своей головой ради возвышенной цели, изучал Сен-Жюста, вдохновлялся Вольнеем[66] и был занят реабилитацией Робеспьера, которого почитал преемником Христа.

Наконец последний из всех этих людей, заслуживающий хотя бы наброска, был молодой де ла Биллардиер. К несчастью для него, он рано потерял мать; министр покровительствовал ему, он был избавлен от выговоров Бодуайе, посещал все министерские салоны и заслужил всеобщую ненависть своим нахальством и фатовством. Начальники старались быть с ним вежливыми, но чиновники обращались к нему с особой, нелепо преувеличенной и нарочитой почтительностью, тем самым как бы выключая его из своего товарищеского круга. Бенжамен де ла Биллардиер, этот слащавый, длинный и щуплый двадцатидвухлетний молодой человек с манерами англичанина, оскорблявший канцеляристов своим дендизмом, являлся на службу завитой, надушенный, чопорный, с лорнетом, носил желтые перчатки и всегда новенькую шляпу, завтракал не иначе, как в Пале-Руаяле, прикрывал свою глупость лощеными манерами, взятыми напрокат, мнил себя красавцем и усвоил все пороки высшего общества, но не обладал его внешним очарованием. Уверенный в том, что его сделают важной особой, он вознамерился издать под своим именем книгу, чтобы добиться креста за литературные заслуги и приписать его получение своим административным талантам. Он рассчитывал воспользоваться помощью Бисиу и в этих видах обхаживал его, хотя еще не осмеливался ему открыться. Достойный юноша с нетерпением ждал смерти родителя, спеша унаследовать титул барона, недавно пожалованный де ла Биллардиеру, писал на своих визитных карточках «шевалье де ла Биллардиер» и повесил в своем кабинете вставленное в рамку изображение семейного герба (три звезды на голубой поперечной полосе в верхней части щита; две скрещенные шпаги на черном поле и девиз: «Всегда верен»). У него была мания рассуждать о геральдике, и однажды он спросил молодого виконта де Портандюэра, почему у того столь сложный герб, на что получил вполне заслуженный ответ: «Да ведь я не сам его придумал!» Он твердил о своей верности монархии и о милостях, оказанных ему супругой дофина. Бенжамен был хорош с де Люпо, часто с ним завтракал и верил в дружеские чувства секретаря министра. Бисиу, взявший на себя роль его ментора, надеялся освободить от этого желторотого фата и отделение и Францию, толкнув его в пропасть распутства, и во всеуслышание сознавался в своих намерениях.

Таковы были главные и характернейшие фигуры среди чиновников отделения де ла Биллардиера; имелись и другие, но они более или менее подходили к тому или иному из описанных нами типов. В канцелярии Бодуайе можно было встретить лысых, зябких субъектов, обмотанных фланелью, ютившихся на шестых этажах и разводивших там цветы; людей, ходивших в потертом, заношенном платье, с тростью из терновника и с неизменным зонтиком в руках. Эти люди, стоящие где-то между безбедно живущими швейцарами и полунищими рабочими, слишком далеки от административных верхов, чтобы мечтать о каком-либо повышении, и играют роль пешек на шахматном поле бюрократии. Они рады, когда их назначают на дежурства — только бы не сидеть в канцелярии; за доброхотное даяние готовы на все; чем они живут — загадка даже для их начальников, они живое обвинение против государства, которое, допуская существование подобных чиновников, тем самым умножает число нищих. При виде их странных физиономий трудно решить, чиновничье ли ремесло превращает этих млекопитающих пероносцев в кретинов или же они занимаются таким ремеслом потому, что родились кретинами. Может быть, тут в равной мере повинны и природа и правительство. Как сказал некто, «крестьяне подвержены, сами того не сознавая, воздействию атмосферических явлений и фактов внешней действительности. Отождествляясь в известном смысле с природой, среди которой они живут, они незаметно проникаются теми мыслями и чувствами, которые она в них пробуждает, и все это отражается в их поступках и на их лицах, видоизменяясь в зависимости от их индивидуального характера и натуры; окружающие крестьян привычные явления накладывают на них отпечаток и постепенно формируют их; таким образом, деревенские жители представляют собой наиболее интересную и правдивую книгу для всякого, кого влечет именно эта область физиологии, так мало изученная и так плодотворно объясняющая связь между духовным существом человека и факторами внешней природы». А для чиновника природа — это канцелярия; его горизонт со всех сторон ограничен зелеными папками; атмосфера — это для него воздух в коридорах, людские испарения, скопляющиеся в комнатах без вентиляции, запах перьев и бумаги; его почва — плиточный пол или паркет, усеянный своеобразными отбросами и политый лейкой канцелярского служителя; его небо — потолок, к которому он возводит взоры, когда зевает; его родная стихия — пыль. Итак, наблюдения над деревенскими жителями вполне приложимы и к чиновникам, отождествившимся с «природой», среди которой они живут. И если некоторые известные врачи стали опасаться воздействий такой природы — дикой и вместе с тем цивилизованной — на духовную сущность людей, запертых в этих сараях, называемых канцеляриями, куда почти не проникает солнце, где мысль тупеет от занятий, напоминающих хождение рабочей лошади по кругу, где люди предаются мучительной зевоте и рано умирают, — то Рабурден был совершенно прав, желая сократить число чиновников, требуя для них высоких окладов, а от них — напряженного труда. Когда человек занят большим делом, он никогда не скучает. А при существующих порядках чиновники из девяти часов, которые они обязаны отдавать государству, теряют, как мы увидим, на болтовню, пересуды, споры и особенно на интриги по крайней мере часа четыре. Нужно хорошо изучить убогий мирок канцелярий, чтобы понять, насколько он напоминает школьный. Впрочем, где бы люди ни вели совместную жизнь, мы видим то же поразительное сходство: в полку, в суде вы узнаете тот же коллеж, лишь в более или менее увеличенных масштабах. Все эти чиновники, просиживающие в канцелярии по восемь часов, смотрели на нее как на своего рода школьный класс, где задавались уроки, где воспитателей заменяли начальники, а наградные были своего рода наградами за хорошее поведение, выдаваемыми любимчикам; где люди друг над другом насмехались, друг друга ненавидели и где все же существовало своеобразное товарищество — впрочем, уже настолько слабее, чем в полку, насколько в полку оно слабее, чем в школе. По мере того как человек узнает жизнь, его эгоизм все растет и ослабляет узы второстепенных привязанностей. Словом, канцелярия — это как бы все общество в миниатюре, с его нелепыми противоречиями, дружбой, ненавистью, завистью, жадностью и, вопреки всему, с его движением вперед, с его легкомысленными разговорами, наносящими столько ран, и с его постоянным шпионством.

В этот день чиновники г-на барона де ла Биллардиера были охвачены необычным волнением, впрочем вполне понятным, ввиду события, которое должно было вот-вот свершиться: ведь не каждый день умирают начальники отделений, и даже в Обществе пожизненного обеспечения вероятность жизни или смерти, шансы «за» и «против», кажется, не обсуждаются с такой дальновидностью, как в канцеляриях. Чиновники походят на детей: личный интерес заглушает в них всякую жалость; но они сверх того еще и лицемерны.

Чиновники канцелярии Бодуайе бывали к восьми часам уже на своих местах, тогда как чиновники Рабурдена в девять начинали только сходиться, что, однако, не мешало им справляться с делами гораздо быстрее чиновников Бодуайе. У Дютока были важные причины, чтобы явиться в такую рань. Накануне, войдя украдкой в кабинет, где работал Себастьен, он застиг его за переписыванием каких-то бумаг для Рабурдена; тогда он притаился и увидел, что Себастьен ушел без них. Дюток был уверен, что, перерыв одну за другой все папки, он где-нибудь да найдет и довольно объемистый оригинал и копию; в конце концов он действительно отыскал это грозное донесение. Тогда он поспешил к начальнику копировальной конторы и заказал два автографических оттиска; таким образом, Дюток получил в руки документ, воспроизводящий почерк самого Рабурдена. Он спешил положить оригинал обратно в папку, чтобы не возбудить подозрений, и для этого на другой день явился в канцелярию первым. Себастьен задержался до полуночи на улице Дюфо, и ненависть Дютока опередила его юношеское усердие, как ни было оно велико. Дело в том, что ненависть жила на улице Сен-Луи-Сент-Оноре, а преданность — на улице Руа-Доре, в Марэ. И это простое опоздание отразилось на всей жизни Рабурдена. Себастьен поспешно заглянул в папку — там в полном порядке лежали неоконченная копия и оригинал; тогда он спрятал их в столе своего начальника, в ящике, у которого был замок с секретом.

В конце декабря светает поздно, и в канцеляриях по утрам бывает темновато, так что кое-где лампы горят до десяти часов. Поэтому Себастьен и не заметил на бумаге следов копировального пресса. Но когда Рабурден в половине десятого взял в руки свою рукопись, он обнаружил совершенно явственные следы автографической копировки, тем более что у него был немалый опыт по этой части, — в свое время он интересовался, может ли копировальный пресс заменить экспедиторов. Правитель канцелярии опустился в кресло у камина и погрузился в размышления, машинально размешивая щипцами угли; потом, желая узнать, в чьи руки попала его тайна, вызвал к себе Себастьена.

— Кто-нибудь сегодня пришел раньше вас в канцелярию? — спросил его Рабурден.

— Да, — ответил Себастьен, — господин Дюток.

— Хорошо. Он очень точен. Пришлите ко мне Антуана.

Слишком великодушный, чтобы упрекать Себастьена за несчастье, которое было уже непоправимо, Рабурден больше ничего ему не сказал. Вошел Антуан, и Рабурден спросил, не оставался ли вчера кто-нибудь из чиновников в канцелярии после четырех часов; служитель сказал, что оставался Дюток, который ушел уже после де ла Роша.

Рабурден кивком отпустил Антуана и вернулся к своим мыслям.

— Два раза я спас его от увольнения, — произнес он, — и вот награда!

В это утро Рабурден испытывал то же, что испытывают великие полководцы в торжественные минуты, когда они решают дать бой и обдумывают все возможности победы и поражения. Он слишком хорошо изучил нравы канцелярий и знал, что здесь, так же как в школе, на каторге и в армии, не прощают ничего, похожего на донос или шпионство. Человек, уличенный в том, что он способен сообщать сведения о своих товарищах, опозорен, пропал, его смешают с грязью; а министры отрекутся от того, кто был их же орудием. Тогда чиновнику остается только уйти в отставку, уехать из Парижа, его честь навеки замарана: объяснения бесполезны, их никто не спрашивает и не будет выслушивать. Если на такое дело пойдет министр, его провозгласят великим человеком, который ведь должен выбирать себе людей; но простой чиновник прослывет шпионом, каковы бы ни были его побуждения. Отлично понимая всю нелепость этих взглядов, Рабурден знал, как они могущественны и чем ему угрожают. Скорее изумленный, чем подавленный, он стал обдумывать, как ему держать себя при данных обстоятельствах, поэтому он не заметил волнения, которое охватило канцелярии при вести о смерти де ла Биллардиера, и узнал о ней только от молодого ла Бриера, понимавшего, каким полезным деятелем может быть этот правитель канцелярии.

Между тем было около десяти часов. В канцелярии бодуайенцев (так принято было называть этих чиновников, подобно тому как подчиненных Рабурдена звали рабурденцами) Бисиу рассказывал о последних минутах начальника отделения. Его слушали Минар, Деруа, г-н Годар, который даже вышел для этого из своего кабинета, и Дюток, прибежавший к бодуайенцам с двойной целью. Кольвиль и Шазель отсутствовали.

Бисиу (стоя перед печкой и подставляя огню то одну, то другую подошву, чтобы их просушить). Сегодня утром, в половине восьмого, я зашел справиться о здоровье нашего достойного и уважаемого начальника, кавалера ордена Христа и прочая, и прочая. Но, боже мой, господа, увы! Барон был вчера еще и то, и се, и двадцатое, а нынче он уже ни то ни се — даже не чиновник. Я расспросил, как он провел ночь. Его сиделка — это такая охрана, которая сдается, но не умирает[67], — сообщила мне, что с пяти часов утра он начал беспокоиться о королевском семействе. Он приказал прочесть ему фамилии тех из нас, кто приходил справляться о его здоровье. Потом он сказал: «Насыпьте мне табаку в табакерку, дайте мне газету, принесите очки, перемените ленту на моем ордене Почетного легиона, она очень грязна». Вы ведь знаете, он и в постели лежит при орденах и до конца сохраняет верность своим взглядам. Значит, он был в здравом уме и твердой памяти. А потом — раз! Прошло десять минут, и вода в нем стала подниматься все выше, выше, выше, дошла до сердца, заполнила всю грудь. Он уже чувствует, что умирает, отеки лопаются, и вот в эту роковую минуту он доказал, какая у него была голова, какой ум! А мы, разве мы умели ценить его! Мы смеялись над ним, мы считали его старым болваном, первейшим болваном. Не так ли, господин Годар?

Годар. Я лично всегда больше чем кто-нибудь преклонялся перед талантами господина де ла Биллардиера.

Бисиу. Да, вы родственные натуры!

Годар. Ну, в конце концов, он был человек не злой; он никому не делал зла.

Бисиу. Чтобы делать зло, надо что-то делать, а он ничего не делал. Если не вы считали его полной бездарностью, так, значит, Минар.

Минар (пожимая плечами). Я?

Бисиу. Ну, так вы, Дюток? (Дюток с негодованием протестует). Вот как! Никто! Значит, все здесь считали, что у него прямо исключительный ум! Что ж, вы были правы: он кончил как человек умный, способный, одаренный — словом, как великий человек. Да он и был велик

Деруа (нетерпеливо). Бог мой, что же он совершил такого великого? Исповедался?

Бисиу. Да, сударь, он пожелал причаститься святых тайн. Но знаете, в каком виде он причащался? Он облекся в свой камер-юнкерский мундир, надел все ордена, велел напудрить ему волосы и новой лентой перевязать косу (жиденькая косица!). Так вот, я утверждаю, что только человек с сильной волей может в минуту смерти думать о своей косе. Нас здесь восемь человек, и ни один на это не способен. И это еще не все; он сказал — ведь известно, что все великие люди перед смертью произносят последний спич (это слово английское и означает парламентскую жвачку), он сказал... подождите, как он выразился?.. «Я должен одеться как можно пышнее для встречи с владыкой небесным, ведь я всегда надевал парадное платье, идя к владыке земному». Вот каким образом окончил свою жизнь господин де ла Биллардиер! Он постарался оправдать слова Пифагора: «Человека узнаешь только после его смерти».

Кольвиль (входя). Наконец-то, господа, я могу объявить вам великую новость...

Все. Да мы знаем!

Кольвиль. Сильно сомневаюсь! Я сижу над ее разгадкой с восшествия его величества на престол французский и наваррский. И я закончил свою работу лишь сегодня ночью, и притом ценою таких усилий, что госпожа Кольвиль даже спросила меня, над чем это я так маюсь.

Дюток. Вы воображаете, у нас есть время заниматься анаграммами, когда уважаемый господин де ла Биллардиер только что скончался?..

Кольвиль. Узнаю моего Бисиу! Я прямо от ла Биллардиера, он еще жив — правда, кончины ждут с минуту на минуту.

(Годар, поняв, что над ним посмеялись, недовольный уходит в свой кабинет.)

Но, господа, вы ни за что не угадаете, какие многозначительные предсказания (наполовину развертывает какую-то бумажку) раскрываются в анаграмме Карла Десятого, милостью божьей короля французов.

Годар (возвращаясь). Говорите скорей и не мешайте другим работать.

Кольвиль (торжествуя, развертывает бумажку до конца).

«Г. П. корону отдал.

Из С. К. отбыл.

На фелуке блуждает.

В Горице умирает».

Вот! Всё тут (разъясняет): Генриху Пятому корону отдал, из Сен-Клу отбыл, на фелуке (шхуна, бот, яхта, все, что хотите — морское слово) блуждает...

Дюток. Какая чепуха! Как может король уступить корону Генриху Пятому, который, по вашей гипотезе, должен быть его внуком, когда существует его высочество дофин? Значит, вы предрекаете дофину смерть?

Бисиу. А что такое Горица? Кошачья кличка!

Кольвиль (обиженный). Сокращенное название города, милейший. Я откопал его у Мальт-Брена; Горица — по-латыни Gorixia — находится в Венгрии или в Богемии, словом, где-то в Австрии...

Бисиу. Ну да, в Тироле, или в баскских провинциях, или в Южной Америке. Вам следовало бы к этому предсказанию еще подобрать мотивчик для кларнета.

Годар (пожимая плечами, направляется к двери). Какой вздор!

Кольвиль. Вздор! Вздор! Я бы очень хотел, чтобы вы потрудились хоть изучить, что такое фатализм — он был религией императора Наполеона!

Годар (уязвленный тоном Кольвиля). Господин Кольвиль! Бонапарт может быть императором для историков, но не для чиновников.

Бисиу (улыбаясь). Разгадайте-ка эту анаграмму, друг мой! Впрочем, что касается анаграмм, я им всем предпочитаю вашу супругу, ее легче всего разгадать. (Вполголоса.) Флавии следовало бы воспользоваться этими минутами междуцарствия и сделать вас правителем канцелярии хотя бы для того, чтобы избавить от выходок Годара.

Дюток (он на стороне Годара). Если бы все это не было так глупо, сударь, вы бы места лишились; ведь вы предсказываете события, которые королю едва ли могут быть приятны; всякий честный роялист должен понимать, что с его величества хватит и двух поездок за границу.



Поделиться книгой:

На главную
Назад