— Может быть, умер господин де ла Биллардиер, — спокойно заметила Елизавета, — ведь отец хочет, чтобы ты занял его место, вот он и озабочен.
— Если я могу вам чем-нибудь быть полезен, — сказал, сделав полупоклон, викарий от св. Павла, — прошу вас, располагайте мной. Я имею честь быть известным супруге дофина. Мы живем в такие времена, когда должности необходимо отдавать людям преданным, с непоколебимыми религиозными убеждениями.
— Как? — удивился Фалейкс. — Неужели люди, достойные повышения на государственной службе, все-таки нуждаются в покровителях? Значит, я правильно поступил, став литейщиком; покупатели умеют разыскивать вещи, которые сделаны хорошо...
— Сударь! — ответствовал Бодуайе. — Правительство есть правительство, прошу вас здесь никогда его не критиковать.
— В самом деле, — заметил викарий, — вы рассуждаете прямо как «Конститюсьонель».
— «Конститюсьонель» именно так и говорит, — подтвердил Бодуайе, никогда не читавший этой газеты.
Кассир обычно уверял, что его зять по своим талантам настолько же выше Рабурдена, насколько господь бог выше пономаря; и толстяк в простоте душевной надеялся на повышение Изидора и мечтал об этом, как мечтают о повышениях все чиновники, — желание неудержимое, нелепое, стихийное. Сайяр жаждал успеха, жаждал получить крест Почетного легиона, не входя ни в какие сделки с совестью, просто за свою добродетель. По его убеждению, человек, который имел терпение двадцать пять лет проторчать в присутствии, за решеткой кассы, который, так сказать, пожертвовал своей жизнью отечеству, конечно, достоин ордена. Желая помочь зятю, он не нашел ничего лучшего, как замолвить за него словечко супруге его превосходительства, вручая ей месячное жалованье.
— Послушай, Сайяр, что это ты точно с похорон? Хоть поговори с нами! — крикнула ему жена, когда он вернулся.
Он сделал знак дочери, как бы подчеркивая, что не хочет о важных делах говорить при посторонних, и решительно отвернулся. Когда г-н Митраль и викарий ушли, Сайяр отодвинул стол, опустился в кресло и принял ту позу, которую принимал обычно перед тем, как повторить сплетню, услышанную им в канцелярии; все это сильно напоминало три удара в дверь, раздающиеся в роковую минуту на сцене Французской комедии. Прежде всего он потребовал от жены, дочери и зятя глубокой тайны, ибо сколь невинной ни была бы сплетня, служебные успехи, по его мнению, зависели прежде всего от умения молчать; затем он рассказал о загадочном отозвании депутата, о вполне законном желании секретаря министра занять его место и об отношении к этому министерства, тайно противившегося замыслам человека, который был его наиболее надежной опорой и усерднейшим слугой; упомянул о сложностях, возникавших для де Люпо из-за возраста и ценза. Последовала целая лавина всяческих догадок и бесконечных рассуждений, причем чиновники преподносили друг другу глупость за глупостью. Елизавета же задала всего три вопроса:
— Если господин де Люпо окажется за нас, то наверняка ли назначат господина Бодуайе?
— Еще бы, черт побери! — воскликнул кассир.
«В 1814 году мой двоюродный дед Бидо и господин Гобсек оказали де Люпо услугу...» — размышляла она.
— Интересно, есть ли у него и теперь долги? — спросила Елизавета.
— Долги... и... и..? — Кассир растянул последнюю букву и даже присвистнул. — Конечно, есть. Было уже наложено запрещение на его жалованье, но потом снято по приказу свыше, ввиду возможного депутатства.
— А где находится имение де Люпо?
— Где, черт побери? Да там же, где жили твой дед, твой двоюродный дед Бидо и Фалейкс, недалеко от округа того самого депутата, которого собираются отозвать.
Когда ее муж-великан улегся, Елизавета склонилась над ним и, хотя он называл ее предсказания «бреднями», заявила:
— Знаешь, мой друг, может быть, ты и получишь место господина де ла Биллардиера.
— Ну вот, опять твои фантазии, — рассердился муж. — Предоставь господину Годрону переговорить с супругой дофина и, пожалуйста, не вмешивайся в служебные дела.
В одиннадцать часов вечера, когда на Королевской площади уже царила тишина, г-н де Люпо вышел из здания Оперы и отправился на улицу Дюфо. Это была одна из наиболее блестящих сред г-жи Рабурден. Несколько завсегдатаев ее дома приехали после театра и еще увеличили число гостей, образовавших различные группы, среди которых обращал на себя внимание ряд знаменитостей: поэт Каналис, художник Шиннер, доктор Бьяншон, Люсьен де Рюбампре, Октав де Кан, граф де Гранвиль, виконт де Фонтэн, водевилист дю Брюэль, журналист Андош Фино, Дервиль — один из умнейших юристов, депутат барон дю Шатле, банкир дю Тийе и молодые щеголи вроде Поля де Манервиля или виконта де Портандюэра.
Когда вошел секретарь министра, Селестина разливала чай. В этот вечер туалет и прическа были очень ей к лицу: платье черного бархата безо всякой отделки, черный газовый шарф, приглаженные волосы, заплетенные в косу и уложенные на голове в виде короны, локоны, ниспадающие на плечи по английской моде. Женщина эта особенно выделялась среди других какой-то чисто итальянской артистичностью и непринужденностью, какой-то способностью решительно все понимать и радушной любезностью, предупреждавшей малейшее желание гостей. Природа наделила ее гибким станом, чтобы быстро обертываться при любом вопросе, и черными, по-восточному удлиненными глазами, чуть раскосыми, как у китаянок, позволяющими смотреть не только вперед, но и по сторонам; она так научилась владеть своим вкрадчивым, мягким голосом, что в ее устах каждое слово, даже самое случайное, звучало ласкающим очарованием; у нее были такие ножки, какие увидишь только на портретах, где художники, изображая обувь своих моделей, лгут сколько им угодно, ибо это единственная лесть, которая не противна анатомии. Ее цвет лица, несколько желтоватый днем, как обычно у брюнеток, приобретал особый оттенок, когда зажигались огни, от которых блестели ее волосы и черные глаза. Наконец, ее тонкая, но рельефная фигура напоминала художникам средневековую Венеру, открытую Жаном Гужоном[35], знаменитым ваятелем Дианы де Пуатье[36].
Де Люпо остановился в дверях гостиной и прислонился плечом к косяку. Этот соглядатай чужих мыслей не мог отказать себе в удовольствии пошпионить и за чувствами хозяйки, ибо г-жа Рабурден интересовала его неизмеримо больше, чем все женщины, с которыми он до сих пор имел дело. Де Люпо приближался к тому возрасту, когда мужчина начинает предъявлять к женщинам огромные требования. Первые седины влекут за собой последние увлечения и притом — наиболее страстные; их источник — уходящая сила и наступающая слабость. Сорок лет — это возраст безумств, тот возраст, когда мужчина хочет любить, но главное — быть любимым, ибо его чувство уже не живет собой, как в юные годы, когда можно быть счастливым, любя кого попало, словно Керубино. В сорок лет желаешь иметь все, так как боишься не получить ничего, а в двадцать пять имеешь столько, что не знаешь, чего и желать. В двадцать пять нам даны такие силы, что можно безнаказанно тратить их, а в сорок — за силу принимают злоупотребления ею. Мысли, овладевшие в эту минуту де Люпо, были, вероятно, весьма меланхолического свойства. Нервы стареющего красавца вдруг ослабели, и любезная улыбка, которая обычно не сходила с его лица, служа как бы маской, внезапно погасла. Из-под маски выступила подлинная суть этого человека, и она была отвратительна. Рабурден увидел это и удивился: «Что с ним? или попал в немилость?» А секретарь министра попросту вспомнил, как его некогда слишком скоро бросила хорошенькая г-жа Кольвиль, которая добивалась в точности того же, что и Селестина. Рабурден подстерег этого политического проходимца в то время, когда тот смотрел на г-жу Рабурден, и муж запомнил его взгляд. Ксавье был достаточно проницателен, он знал де Люпо насквозь и глубоко презирал его; но, как бывает у слишком занятых людей, эти чувства внешне никак не выказывались. Увлечение любой работой приводит к тому же, что и самая искусная скрытность, — отношение Рабурдена оставалось для де Люпо тайной за семью печатями. А Рабурден с трудом терпел у себя в доме этого политического пройдоху, но не хотел перечить жене. К тому же правитель канцелярии беседовал с молодым сверхштатным чиновником, которому предстояло сыграть роль в интриге, подготовлявшейся в связи с неизбежной смертью де ла Биллардиера; поэтому он окинул весьма рассеянным взором Селестину и де Люпо.
Здесь, быть может, уместно будет пояснить столько же для иностранцев, сколько и для наших собственных потомков, что такое парижский сверхштатный чиновник.
Сверхштатный чиновник — это в административном управлении все равно, что певчий в церкви, кантонист в полку, хористка в театре: существо наивное, простодушное, ослепленное иллюзиями. Но без иллюзий что стало бы с нами? Они дают нам силу терпеть ради искусства голод и холод и жадно поглощать начала всяких наук, вселяют веру в них. Иллюзия — это чрезмерная вера! Итак, сверхштатный верит в административную власть! Он не допускает мысли, что она холодна, жестока, свирепа, — словом, не видит, какова она в действительности. Есть только два вида сверхштатных: богатые и бедные. Сверхштатный бедняк богат надеждами и нуждается в должности, сверхштатный богач беден умом и ни в чем не нуждается. Богатая семья не настолько глупа, чтобы сделать умного человека чиновником. Если сверхштатный богат, его пристраивают к кому-нибудь из старших чиновников или под крылышко самого директора, чтобы они посвятили молодого человека в то, что Бильбоке[37], этот глубокомысленный философ, назвал высокой комедией административной власти; ему смягчают тяготы стажа, пока не назначат на какое-либо штатное место. Богатого канцеляристы никогда не боятся: они знают, что он метит только на высшие должности. В те времена было немало семейств, которые задавали себе вопрос: «Что нам делать с нашими детьми?» Армия не сулила особых возможностей; другие специальности — инженерное, морское, горное дело, генеральный штаб, профессура — были недоступны вследствие строгости предъявляемых требований или из-за конкурентов, тогда как коловратное движение, делающее из чиновников префектов, супрефектов, податных инспекторов, управляющих окладными сборами и всякие другие фигуры из волшебного фонаря, не ограничивается никакими правилами, не требует никакого стажа. Сюда-то и ринулись сверхштатные молодые повесы — обладатели кабриолетов, щегольских сюртуков и усиков, предерзкие, как все выскочки. Журналисты усердно обличали этих молодых людей за то, что каждый из них неизменно оказывался кузеном, племянником, дальним родственником какого-нибудь министра, депутата, влиятельного пэра; однако сослуживцы такого сверхштатного чиновника искали его покровительства. Но сверхштатный бедняк, настоящий, подлинный сверхштатный — это почти всегда сын вдовы-чиновницы, которая живет впроголодь на убогую пенсию, старается изо всех сил вытянуть сына хотя бы в экспедиторы и, наконец, умирает, оставив его на пути к великой цели, рисующейся ему в виде места письмоводителя, делопроизводителя или — кто знает! — даже помощника правителя канцелярии.
Обреченный вечно жить на окраинах, где квартиры дешевле, сверхштатный бедняк выходит из дому рано, и для него существует только один
Впрочем, простодушие сверхштатного чиновника недолговечно.
Молодой человек при свете парижских огней очень скоро постигает то неизмеримое расстояние, которое отделяет ноль от единицы, проблематические наградные от постоянного жалованья и его самого от помощника правителя канцелярии и которое не мог бы исчислить никакой Архимед, Ньютон, Паскаль, Лейбниц, Кеплер или Лаплас. И сверхштатный скоро убеждается, что сделать карьеру невозможно, он слышит разговоры чиновников о назначениях, происходящих через голову тех, кто имеет на них все права, узнает и скрытые причины этих несправедливостей; он разгадывает интриги, которые замышляются в недрах канцелярий, ухищрения, с помощью которых начальники некогда добились своих мест: один женился на оступившейся молодой особе; другой — на побочной дочери министра; третий взял на себя тайные обязательства; четвертый, одаренный недюжинными способностями, чуть не подорвал свое здоровье, трудясь, точно каторжный, точно крот, — а ведь не всякий способен на такие подвиги! В канцеляриях обычно бывает известна вся подноготная: этот — бездарность, зато жена у него умница, она протолкнула его и вытолкнула в депутаты, и если он не обнаруживает способностей на службе, зато успешно ведет интриги в палате. А у того другом дома состоит видный государственный деятель, а вон тот является пайщиком газеты, в которой пишет влиятельный журналист... И вот, охваченный отвращением, сверхштатный бедняк подает в отставку. Три четверти сверхштатных бросают службу, так и не добившись штатной должности; остаются только упрямцы или дураки, говорящие себе: «Я здесь уже три года, и в конце концов мне все-таки должны дать место!» — или молодые люди, чувствующие в себе особое призвание к административной деятельности. В канцелярии сверхштатный — все равно, что послушник в каком-нибудь монастыре, он подвергается испытанию. И это испытание крайне сурово. Таким путем государство узнает тех, кто в силах терпеть голод, жажду и нищету, не падая духом, трудиться, не чувствуя отвращения, тех, кто по своему характеру способен выносить тяжелую жизнь канцеляриста, — вернее, не жизнь, а мучительное прозябание. И лишь с этой точки зрения институт сверхштатных можно считать не гнусной спекуляцией правительства ради получения даровых работников, а благодетельным установлением.
Молодой человек, с которым беседовал Рабурден, был сверхштатным из разряда бедняков; его звали Себастьен де ла Рош, и он пришел в Марэ с улицы дю Руа-Доре на цыпочках, чтобы ни одна капля грязи не попала на его сапоги. Он называл свою мать «маменька» и не смел поднять глаз на г-жу Рабурден, дом которой представлялся ему чуть ли не Лувром. Он старался поменьше показывать руки в перчатках, вычищенных резинкой. Его бедная мать сунула ему в карман сто су на случай, если уж никак невозможно будет избежать игры в карты, и посоветовала ничего не есть, не садиться и поменьше делать движений, не то, избави бог, он еще опрокинет какую-нибудь лампу или уронит с этажерки хорошенькую безделушку. Одет он был во все черное. Его белое лицо и красивые зеленоватые глаза, в которых вспыхивали золотистые отблески, отлично сочетались с пышными белокурыми волосами теплого тона. Бедный мальчик изредка поглядывал украдкой на г-жу Рабурден и восклицал про себя: «Что за красавица!», а вернувшись домой, он, конечно, будет грезить об этой волшебнице до той минуты, пока сон не сомкнет ему веки. Рабурден подметил в Себастьене подлинное призвание к административной деятельности, и так как относился к институту сверхштатных с должной серьезностью, то живо заинтересовался скромным юношей. Он к тому же угадал нужду, царившую в доме бедной вдовы, вся пенсия которой составляла семьсот франков, причем на сына, лишь недавно окончившего лицей, было, конечно, немало потрачено сбережений. Поэтому Рабурден отечески относился к Себастьену, не раз с трудом добивался для него наградных, а порою даже выдавал их из собственных средств, когда спор между ним и раздающими милости слишком обострялся. Он забрасывал Себастьена поручениями, старался формировать его характер; заставлял его исполнять в канцелярии работу дю Брюэля, сочинителя театральных пьес, известного среди драматургов и упоминавшегося на афишах под именем Кюрси, — дю Брюэль уделял молодому человеку сто экю из своего жалованья. Рабурден был, в представлении вдовы де ла Рош и ее сына, великим человеком, одновременно тираном и ангелом; на него одного возлагали они все свои надежды. Себастьен только и думал о том времени, когда он сделается чиновником. Да! Тот день, когда сверхштатный впервые расписывается в платежной ведомости, — это счастливый день! Все они долго не выпускают из рук деньги, полученные ими за первый месяц службы, и не отдают их матери целиком! Венера всегда благосклонна к этим первым дарам министерской кассы. Все надежды могли осуществиться для Себастьена только при помощи г-на Рабурдена, его единственного покровителя; поэтому преданность юноши своему начальнику была безгранична. Себастьен обедал два раза в месяц на улице Дюфо, но лишь когда не было посторонних, причем Рабурден приводил его с собою; а на балы г-жа Рабурден приглашала его обычно, только если не хватало кавалеров. Сердце бедного молодого человека начинало усиленно биться, когда он видел, как в половине пятого надменного де Люпо уносит министерская карета, — сам же он, Себастьен, скромно стоит на крыльце министерства, раскрывая зонтик, чтобы пешком плестись домой. А секретарь министра, от которого зависела его судьба, одно слово которого могло дать ему место в тысячу двести франков в год (да, да, тысячу двести франков — предел его мечтаний, тогда они с матерью могли бы зажить счастливо!), секретарь министра даже не знал его в лицо! Г-ну де Люпо было едва ли известно, что на свете существует некий Себастьен де ла Рош. Но если сын де ла Биллардиера, сверхштатный богач из канцелярии Бодуайе, также оказывался на крыльце, де Люпо неизменно здоровался с ним дружеским кивком. Ведь г-н Бенжамен де ла Биллардиер был родственником самого министра.
В данную минуту Рабурден разносил бедняжку Себастьена, единственное существо, бывшее в курсе его огромного труда. Дело в том, что молодой человек без конца переписывал знаменитый проект — объемом в сто пятьдесят листов бумаги большого формата Тельер, помимо множества таблиц, всевозможных резюме и расчетов, с дополнительными разъяснениями на обычной бумаге, заголовками, написанными с наклоном вправо, и подзаголовками, выведенными почерком рондо. Двадцатилетний юноша был в таком восторге от своего, хотя бы и механического, участия в столь гениальном исследовании, что мог переписывать целую таблицу из-за одной помарки и тщательно выводил каждую букву, служившую составной частью этого великого плана. И вот Себастьен, желая поскорее закончить переписку, имел неосторожность взять с собой в канцелярию черновик той части проекта, которую опасней всего было разглашать. Это был полный перечень штатных чиновников всех центральных министерских управлений, находящихся в Париже, с данными о финансовом положении чиновников в настоящем и будущем, об их заработках и других доходах помимо службы.
В Париже, чтобы свести концы с концами, каждый чиновник, не наделенный, подобно Рабурдену, патриотическим честолюбием или особыми дарованиями, добавляет к своему жалованью еще какой-либо доход. Иные, как г-н Сайяр, делаются пайщиками торговой фирмы и по вечерам ведут книги своего компаньона. Иные женятся на белошвейках, на хозяйках табачных лавок, управительницах лотерейных бюро или библиотек. Иные, как муж г-жи Кольвиль, соперницы Селестины, играют в театральном оркестре, иные, подобно дю Брюэлю, мастерят водевили, комические оперы, мелодрамы или занимаются постановкой спектаклей. Как пример можно привести г-на Севрена[39], Пиксерекура[40], Планара[41] и т. д. В свое время Пиго-Лебрен[42], Пиис[43], Дювике[44] также состояли на службе. Первый издатель Скриба был чиновником казначейства.
Помимо, этих сведений, Рабурден в своем докладе подвергал подробному рассмотрению духовные способности и физические данные, по которым можно распознать людей, обладающих живым умом, усердием и здоровьем — тремя качествами, необходимыми для тех, на кого должно быть возложено бремя государственных дел и кому надлежит все делать хорошо и быстро.
Однако достойный труд Рабурдена — плод десятилетнего опыта и плод продолжительного изучения людей и дел, возможного благодаря его связям с главными руководителями различных министерств, — этот достойный труд мог легко навести того, кто не понял бы истинных целей автора, на мысль о шпионстве и сыске. Попадись кому-нибудь на глаза хоть одна страница — и Рабурдену грозила бы гибель.
В Себастьене, преклонявшемся перед своим начальником и еще не знавшем, на какие низости способна бюрократия, очарование наивности сочеталось со всеми ее недостатками. Хотя начальник уже побранил его за то, что он унес с собой работу, юноша имел мужество признаться полностью в своей вине: он оставил черновик и копию в канцелярии, в папке, и хотя их-то никто не мог найти, все же он чувствовал серьезность своего проступка, и по его щекам скатилось несколько слезинок.
— Бросьте, сударь, — ласково сказал Рабурден, — будьте впредь осторожнее, а горевать незачем. Отправляйтесь завтра пораньше в канцелярию, вот вам ключ от одного из ящиков моего стола, у этого ящика замок с секретом, вы отопрете его, составив слово «небо», и спрячьте туда черновик и копию.
Этот знак доверия ободрил милого юношу, его слезы высохли; начальник предложил ему выпить чашку чаю с пирожным.
— Мама запрещает мне пить чай, ведь я слабогрудый.
— Ну что ж, дитя мое, — заявила великолепная г-жа Рабурден, желавшая показать пред всеми, как она добра, — вот сэндвичи и сливки, сядьте здесь, рядом со мною.
Она усадила Себастьена за стол, и сердце мальчика отчаянно забилось, когда платье этой богини коснулось его фрака. В эту минуту прекрасная г-жа Рабурден увидела де Люпо, улыбнулась ему и, не дожидаясь, чтобы он подошел к ней, сама устремилась к нему навстречу.
— Что это вы тут стоите, как будто дуетесь на меня? — спросила она.
— Я не дуюсь, — отозвался он, — но я привез вам приятную новость и вместе с тем не могу отделаться от мысли, что вы будете ко мне теперь еще суровее. Я уже предвижу, что через полгода стану для вас почти чужим. Да, вы слишком умны, а я слишком опытен... или, если хотите, испорчен, чтобы нам удалось обмануть друг друга. Вы своей цели достигли, стоило вам это всего нескольких улыбок и ласковых слов...
— Обмануть друг друга? Что вы хотите сказать? — воскликнула она, прикинувшись обиженной.
— Ну да, ведь господину де ла Биллардиеру сегодня вечером еще хуже, чем вчера; и, судя по тому, что мне сказал министр, ваш муж будет назначен начальником отделения.
Он описал ей, как он выразился, «сцену у министра», рассказал о ревности графини, о том, как она отнеслась к его предложению пригласить супругов Рабурденов.
— Господин де Люпо, — с достоинством ответила г-жа Рабурден, — позвольте мне заметить вам, что мой муж дольше всех служит правителем канцелярии и он среди чиновников самый способный, что старик де ла Биллардиер был назначен через голову мужа и это вызвало всеобщее негодование, что, наконец, господин Рабурден уже целый год замещает начальника отделения и у нас нет ни конкурента, ни соперника.
— Это верно.
— Ну вот, — сказала она, улыбаясь и показывая свои восхитительные зубки. — Так неужели мою дружбу к вам можно осквернить хоть какой-нибудь мыслью о корысти? Разве вы считаете меня способной на это?
Де Люпо сделал жест, выражающий восхищение и отрицание.
— Ах, — продолжала она, — сердце женщины останется тайной для самых проницательных мужчин! Да, мне доставляло огромное удовольствие видеть вас здесь, и это удовольствие не было вполне бескорыстным.
— Ну, видите!
— Перед вами открыто безграничное светлое будущее, — зашептала она ему на ухо, — вы станете депутатом, потом министром! — (Что за наслаждение для честолюбца, когда ему щекочут слух подобные слова, произносимые милым голосом милой женщины!) — О, я знаю вас лучше, чем вы сами, и Рабурден окажется вам чрезвычайно полезным: когда вы станете депутатом, он будет за вас работать. Как вы мечтаете быть министром, так я хочу, чтобы Рабурден получил место в государственном совете и пост начальника главного управления. И вот я решила соединить двух людей, которые никогда не будут вредить друг другу, но могут весьма друг другу содействовать. Разве не в этом роль женщины? Став друзьями, вы оба зашагаете быстрее вперед, а вам уже настало время выдвинуться! Ну вот, я сожгла свои корабли! — добавила она, улыбнувшись. — Видите, я с вами откровеннее, чем вы со мной.
— Вы не хотите меня выслушать, — продолжал он печально, несмотря на то, что втайне был очень польщен словами г-жи Рабурден. — Зачем мне все эти будущие посты, если вы меня отстранили от себя?
— Прежде чем выслушать вас, — отозвалась она с присущей ей чисто парижской живостью, — я должна быть уверена, что мы поймем друг друга.
И, отойдя от старого фата, она направилась к г-же де Шессель, провинциальной графине, которая всем своим видом показывала, что собирается уезжать.
«Необыкновенная женщина! — подумал де Люпо. — Я с ней просто не узнаю себя!»
И в самом деле, этот развратник, который еще шесть лет тому назад содержал хористку, который, пользуясь своим положением, устраивал себе целый гарем из хорошеньких жен своих подчиненных и привык вращаться в обществе журналистов и актрис, в течение всего вечера был обаятельно мил с Селестиной и уехал последним.
«Ну, наконец-то место за нами! — говорила себе Селестина раздеваясь. — Двенадцать тысяч франков в год, да наградные, да доходы с нашей фермы в Граже, все это составит тысяч двадцать пять. Конечно, это еще не богатство, но уже и не бедность».
Селестина заснула, размышляя о своих долгах и высчитывая, что если выплачивать в год по шесть тысяч франков, то в три года можно все покрыть. Ей и в голову не могло прийти, что какая-то вульгарная мещаночка, крикливая и жадная, понятия не имевшая о том, что такое салон, ханжа, не видевшая ничего, кроме предместья Марэ, без покровителей и связей, готовится выхватить у нее из-под носа это вожделенное место, на котором г-жа Рабурден уже видела своего мужа. Да и знай она, что ее соперница — г-жа Бодуайе, она просто пренебрегла бы ею, ибо даже не подозревала, какую силу имеет ничтожество, как могущественна личинка короеда, способная разрушить высокий вяз, постепенно вгрызаясь в его ствол.
Если можно было пользоваться в литературе микроскопом какого-нибудь Левенгука, Мальпиги[45] или Распайля[46], как это пытался сделать берлинец Гофман[47], если можно было рассматривать в увеличенном виде и тех жучков-древоточцев, из-за которых Голландия некогда очутилась на волосок от гибели, ибо они подтачивали ее плотины, то почему бы не показать и весьма с ними сходные фигуры таких господ, как Жигонне, Митраль, Бодуайе, Сайяр, Годрон, Фалейкс, Трансон, Годар и компания, — почему бы не показать и этих жучков-древоточцев, имевших, как-никак, великую силу в тридцатом году нашего века. Пора, наконец, нам описать и тех жучков, которыми кишмя кишели канцелярии, где зарождались главные сцены данного повествования.
В Париже почти все канцелярии похожи одна на другую. В какое бы министерство вы ни вошли, чтобы ходатайствовать о снятии пустячной вины или о предоставлении ничтожной льготы, вас всюду встретят одни и те же сумрачные коридоры, едва освещенные переходы и двери с непонятными надписями, подобные дверям театральных лож, с овальным, похожим на глаз, окошечком, через которое можно увидеть невообразимые сцены, достойные Калло[48]. И когда вы, наконец, отыщете нужную вам канцелярию, вы очутитесь сначала в первой комнате, где сидит канцелярский служитель, затем во второй, где обретаются писцы, чиновничья мелкота; справа или слева будет расположен кабинет помощника правителя канцелярии; и, наконец, еще дальше или выше — кабинет самого правителя. Что же касается высочайшей персоны, именовавшейся во времена Империи начальником отделения, при Реставрации — подчас директором, а ныне — вновь начальником отделения, то он обитает выше или ниже своих двух-трех канцелярий, а иногда — за кабинетом одного из своих правителей. Обычно его апартаменты чрезвычайно поместительны, что является особым преимуществом при сравнении с теми своеобразными ячейками, из которых почти всегда состоит улей, именуемый министерством или главным управлением, если хоть одно такое управление еще сохранилось. В настоящее время эти управления, существовавшие когда-то обособленно, вошли в состав министерств. При этом слиянии их директора утратили весь свой былой блеск — у них уже не стало ни особняков, ни многочисленной челяди, ни салонов, ни собственного маленького двора. Кто узнал бы ныне в человеке, бредущем пешком в казначейство и взбирающемся там на третий этаж, бывшего директора лесного управления или управления косвенных налогов, некогда занимавшего роскошный особняк на улице Сент-Авуа или Сент-Огюстен, советника, нередко даже члена государственного совета и пэра Франции? (Господа Пакье и Моле[49], как и многие другие, удовлетворились в свое время местами директоров управления, после того как были министрами, и руководствовались, таким образом, на практике остроумным замечанием герцога д'Антена в беседе с Людовиком XIV: «Ваше величество, когда Иисус Христос умирал в пятницу, он отлично знал, что снова появится в воскресенье».) Если бы такой директор был вознагражден за утрату роскоши бóльшей широтою власти, с этим еще можно было бы примириться, но в наши дни ему едва удается добиться места докладчика государственного совета с годовым окладом в какие-нибудь двадцать тысяч в год, а как символ былой власти ему оставили судебного пристава в коротких панталонах, шелковых чулках и французском платье, если только и приставов сейчас не отменили.
В состав канцелярии входят: канцелярский служитель, несколько сверхштатных чиновников-писцов, которые из года в год бесплатно корпят над бумагами, экспедиторы, письмоводители, старшие чиновники или делопроизводители, правитель канцелярии и его помощник. Отделение обычно объединяет две-три канцелярии, а иногда и больше. Названия должностей старших чиновников меняются в зависимости от нужд самой канцелярии: одного из старших чиновников может заменять контролер, счетовод и т. п.
Пол в комнате, где сидит канцелярский служитель, так же как и в коридоре, выложен плитками, а стены оклеены убогими обоями; в ней есть печка, большой черный стол с чернильницей и перьями, иногда небольшой бак с водой и скамьи, на которых часами сидят просители, опустив ноги на холодный пол; лишь у канцелярского служителя, восседающего в удобном кресле, ноги покоятся на соломенном коврике! Комната, где помещаются чиновники, обычно довольно просторна и более или менее светла, но и в ней пол редко бывает паркетный. Паркет и камин — это исключительное достояние одних лишь правителей канцелярий и начальников отделений, так же как и шкафы, конторки и столы красного дерева, кресла, обитые красным или зеленым сафьяном, диваны, шелковые занавески и другие предметы административной роскоши. В комнате чиновников стоит печка, труба которой по большей части бывает выведена в заделанный камин, если он имеется. Обои — гладкие, без рисунка, зеленые или коричневые. Простые столы выкрашены черной краской. Изобретательность чиновников видна в том, как они умеют устроиться. Зябкий ставит себе под ноги нечто вроде деревянного пюпитра, у сангвиника — всего лишь плетеная скамеечка; флегматик, опасающийся сквозняков, открытых дверей и всего, что вызывает изменения температуры, загораживается ширмочками из папок. В канцелярии обычно есть шкаф, где чиновники хранят рабочую одежду, холщовые нарукавники, козырьки для глаз, картузы, греческие ермолки и другие принадлежности своего ремесла. На камине почти всегда стоят графины с водой и стаканы, валяются объедки завтрака. Если помещение темное, в нем горят лампы. Дверь в кабинет помощника обычно стоит открытой, чтобы ему удобно было неусыпно наблюдать за своими подчиненными, не позволяя им слишком много разглагольствовать, а порой самому беспрепятственно при особо знаменательных обстоятельствах войти к ним поговорить.
Человек наблюдательный может судить о важности учреждения по тому, как обставлена канцелярия. Так, занавески бывают белые, цветные, из бумажной ткани или шелковые; стулья — вишневого или красного дерева, с соломенными, сафьяновыми или матерчатыми сиденьями; обои большей или меньшей свежести. Но какому бы учреждению вся эта казенная мебель ни принадлежала, едва она оказывается вне стен того или иного министерства — что за странное зрелище являют собой все эти предметы, перевидавшие столько хозяев и правительств, бывшие свидетелями стольких катастроф! Поэтому из всех переездов нет более фантастически нелепых, чем переезды канцелярий. Никогда Гофман, этот певец невозможного, не измышлял зрелища более причудливого! Трудно вообразить, что только не громоздится тогда на подводах! Из недр зияющих папок клубами вылетает пыль и влечется за ними следом вдоль улиц. Задрав кверху четыре ноги, лежат столы; изъеденные молью кресла и всякие невероятные предметы, с помощью которых во Франции вершит свои дела административная власть, строят ужасающие рожи. Все это напоминает не то театральный реквизит, не то трапеции уличного гимнаста. Как на древних обелисках, мы открываем здесь следы человеческого интеллекта и полустертые надписи, волнующие наше воображение, подобно всему, что мы хоть и видим, но не в силах понять. И, наконец, эти вещи так ветхи, так потерты, так засалены, что самая грязная кухонная посуда приятнее для глаз, чем утварь административной кухни.
Может быть, достаточно описать отделение, которым управлял г-н де ла Биллардиер, чтобы иноземцы, а также люди, живущие в провинции, получили верное представление о жизни и нравах канцелярий вообще, ибо эти основные черты, вероятно, присущи всем административным учреждениям Европы.
Прежде всего попытайтесь нарисовать себе человека, о котором в календаре сказано следующее:
«Господин барон Фламе де ла Биллардиер (Атаназ-Жан-Франсуа-Мишель), некогда старший прево в департаменте Коррезы, несменяемый камер-юнкер, докладчик государственного совета по чрезвычайным делам, председатель Большой избирательной коллегии департамента Дордони, награжденный офицерским крестом ордена Почетного легиона, кавалер ордена св. Людовика и иностранных орденов — Христа, Изабеллы, св. Владимира и проч.; член Жерской академии и многих других ученых обществ, вице-президент общества «Благие письмена», член общества св. Иосифа и Тюремного попечительства, один из мэров города Парижа и проч. и проч.».
Этот персонаж, потребовавший для своего описания столько места и типографской краски, занимал в данную минуту весьма небольшое пространство всего в пять футов шесть дюймов длиной и дюйма три шириной — он лежал на кровати, в стеганом колпаке, стянутом огненно-красными лентами, а подле него находились: знаменитый хирург лейб-медик Деплен, молодой врач Бьяншон и, в виде подкрепления, еще две старухи родственницы. Всюду были наставлены пузырьки и склянки с лекарствами, разбросано белье, инструменты и прочие предметы, сопутствующие смерти, которую подстерегал кюре от св. Роха, убеждавший больного подумать о спасении своей души. Сын де ла Биллардиера Бенжамен каждое утро спрашивал обоих врачей:
— Как вы полагаете, я буду иметь счастье сохранить отца?
В это утро наследник несколько изменил вопрос и слова «счастье сохранить» заменил словами «несчастье потерять»...
Надо сказать, что отделение де ла Биллардиера находилось в великолепном особняке посреди министерского океана, на долготе в семьдесят одну ступеньку и на той же широте, что и мансарды, к северо-востоку от двора, в глубине которого некогда были конюшни, а теперь помещалось отделение Клержо. Между канцеляриями имелась площадка, а двери комнат с табличками выходили в широкий коридор с неоткрывающимися оконцами. Кабинеты и прихожие отделений Рабурдена и Бодуайе были внизу, на третьем этаже. За кабинетом Рабурдена следовала прихожая, приемная и два кабинета де ла Биллардиера. Второй этаж, разделенный надвое антресолями, занимала квартира и канцелярия г-на Эрнеста де ла Бриера — личности загадочной и могущественной, которой мы посвятим несколько слов, ибо подобное отступление необходимо. Все время, пока существовало министерство, этот человек состоял бессменным личным секретарем министра. Потайная дверь вела из его квартиры к министру, в рабочий кабинет, помимо которого в министерских апартаментах имелся еще другой кабинет, для приемов, чтобы его превосходительство мог работать без свидетелей со своим секретарем или же совещаться с сильными мира сего без секретаря. Личный секретарь для министра — то же, чем был де Люпо для всего министерства. И молодого ла Бриера отделяло от де Люпо такое же расстояние, какое отделяет адъютанта от начальника штаба. Юноша, обучающийся искусству быть министром, и исчезает из поля зрения и появляется снова одновременно со своим покровителем. Если министр теряет свой пост, но сохраняет милость короля и упования на парламент, он уводит с собою и своего секретаря, чтобы затем вернуться вместе с ним; если же он теряет все, то отправляет его пастись на какое-нибудь административное пастбище, хотя бы в счетную палату, этот постоялый двор, где секретари обычно пережидают грозу. Секретаря нельзя назвать государственным деятелем, но он деятель политический, а иногда он — вся политика деятеля. Если представить себе те бесчисленные письма, которые он обязан вскрывать и прочитывать, уже не говоря о прочих делах, то разве не становится ясным, что в монархическом государстве его полезная деятельность должна весьма дорого оплачиваться? Жертва подобного рода стóит в Париже от десяти до двадцати тысяч франков в год; кроме того, молодой человек пользуется министерскими ложами, экипажами и пригласительными билетами. Русский император был бы очень рад иметь за пятьдесят тысяч франков ежегодно одного из этих дрессированных конституционных пудельков; они такие кроткие, такие кудрявые, такие ласковые и послушные; они так безупречно выдрессированы, так бдительны и... верны! Но личного секретаря можно найти, выходить, вырастить только в теплицах конституционных правительств. При неограниченной монархии существуют лишь придворные и холопы, тогда как при конституции вам прислуживают и льстят, вас ласкают люди свободные. Таким образом, во Франции министры счастливее, чем женщины и короли: у них есть человек, который их понимает. Может быть, надо пожалеть личных секретарей, ибо, как женщины и чистая бумага, они все терпят, и, подобно целомудренной женщине, они смеют обнаруживать скрытые в них возможности только втайне, только перед своим повелителем. Если они сделают это открыто — они погибли. Итак, личный секретарь — это друг, дарованный министру правительством. Однако вернемся к канцеляриям.
В отделении ла Биллардиера мирно уживались три канцелярских служителя: один числился при обеих канцеляриях, другой — при обоих правителях и третий — при самом начальнике; они получали квартиру, отопление и обмундирование от казны и носили всем известную ливрею: синюю с красными кантами в будни, а в торжественные дни — с широкими сине-бело-красными нашивками. Служитель же ла Биллардиера был одет в мундир судебного пристава. Желая потешить самолюбие родственника министра, де Люпо смотрел сквозь пальцы на эту вольность, которая к тому же придавала и самой канцелярии более аристократический тон. Являясь истинными столпами министерства и знатоками бюрократических нравов и обычаев, служители эти, при казенном обмундировании, дровах и квартире не ведавшие никаких нужд, богатые благодаря отсутствию потребностей, знали всю подноготную чиновников, ибо единственным доступным для них развлечением было наблюдать за ними, изучать их привычки и пристрастия; поэтому им было отлично известно, кому из чиновников можно дать денег в долг — и в пределах какой суммы. Впрочем, служители исполняли поручения с полнейшим соблюдением тайны: относили вещи в ломбард, брали их из заклада, покупали закладные квитанции, ссужали деньги без процентов; однако чиновники никогда не занимали у них даже ничтожной суммы без соответствующей мзды, а так как это были займы очень незначительные, то получалось нечто вроде «краткосрочного помещения денег». Эти слуги без господ получали девятьсот франков в год, что составляло с наградными и подарками около тысячи двухсот франков, да еще выручали примерно столько же с чиновников, держа стол для тех, кто завтракал на службе. В некоторых министерствах завтраки готовил швейцар. Место швейцара при министерстве финансов некогда давало толстяку Тюилье, сын которого служил в канцелярии ла Биллардиера, до четырех тысяч франков. Иногда просители, добиваясь, чтобы их поскорее приняли, совали в руку служителя монету в сто су, которая принималась с редкостным хладнокровием. Те, кто поступил уже давно, надевали казенную ливрею только в министерстве, а выходя в город, сменяли ее на обычное платье.
Самый богатый из трех канцелярских служителей всячески эксплуатировал чиновников. Шестидесяти лет от роду, коренастый, дородный, седые волосы ежиком, апоплексическая шея, грубое, прыщеватое лицо, серые глаза, рот, как печь, — таков был Антуан, старейший служитель министерства.
Антуан выписал из Эшеля в Савойе двух племянников — Лорана и Габриэля — и устроил обоих служителями, одного при правителях канцелярии, другого при начальнике отделения. Неладно скроенные, да крепко сшитые, как и дядюшка, племянники были уже в возрасте тридцати — сорока лет. С виду они походили на комиссионеров и по вечерам работали в одном из королевских театров, где проверяли контрамарки, — должность, полученная ими по протекции де ла Биллардиера. Оба савойца были женаты, и их жены занимались чисткой кружев, а также штопкой кашемировых шалей и слыли в этом деле большими мастерицами. Дядя-холостяк поселился вместе с племянниками и их семьями и жил лучше, чем иной делопроизводитель. Лоран и Габриэль не прослужили еще и десяти лет, а потому не испытывали презрения к казенной ливрее и выходили в ней на улицу, гордые, как бывают горды драматурги, когда их пьесы делают полные сборы. Дядюшка, которому они служили с неистовой преданностью и которого почитали за человека чрезвычайно тонкого и проницательного, постепенно посвящал их в тайны ремесла. В восьмом часу утра все трое приходили отпирать канцелярии, производили уборку, прочитывали газеты или, как заядлые политики, обсуждали дела своего отделения со служителями других канцелярий и обменивались новостями.
Подобно современным слугам, которые знают до тонкости жизнь и обстоятельства своих господ, они чувствовали себя в своем министерстве, как пауки посреди паутины, и ощущали в нем малейшие колебания.
В четверг утром, на другой день после приема у министра и вечера у Рабурдена, в ту минуту, когда дядюшка при помощи обоих племянников брил себе бороду в прихожей отделения на третьем этаже, неожиданно явился один из чиновников.
— Пришел господин Дюток! — сказал Антуан. — Я узнаю его шаги, он крадется, как вор; этот человек точно на коньках скользит! Вдруг окажется у тебя за спиной, словно из-под земли вырос. Вчера он последним ушел из канцелярии отделения, а этого с ним не бывало и трех раз за все время, что он у нас служит!
Дютоку минуло тридцать восемь лет; у него было длинное желчное лицо, седые, всегда коротко остриженные, курчавые волосы; низкий лоб с густыми сросшимися бровями, поджатые губы, кривой нос, бледно-зеленые глаза, упорно избегающие взгляда ближних, высокий рост; одно плечо несколько выше другого; он носил коричневый фрак, черный жилет, фуляровый шейный платок, желтоватые панталоны, черные шерстяные чулки и башмаки с растрепанными бантами. Вот каков был г-н Дюток, делопроизводитель канцелярии Рабурдена. Бездарный и ленивый, он ненавидел своего начальника, что было вполне естественно: Рабурден не обладал никакими пороками, на которых Дюток мог бы играть, никакой низкой чертой, угождая которой Дюток мог бы втереться к нему в доверие. Рабурден был слишком благороден, чтобы вредить своему подчиненному, и вместе с тем слишком проницателен, чтобы на его счет обманываться. Поэтому делопроизводитель держался только благодаря великодушию своего начальника и не мог надеяться ни на какие служебные успехи, пока отделением управлял этот человек. Дюток и сам чувствовал, что более ответственная должность ему не по плечу, но он слишком хорошо изучил нравы канцелярий и знал, что неспособность отнюдь не является препятствием для блестящей карьеры; получи он более высокую должность — ему пришлось бы только найти себе среди всех этих письмоводителей второго Рабурдена, как сделал ла Биллардиер, который был явно неспособен, прямо-таки бездарен. Злоба в сочетании со своекорыстием стóит порой большого ума; будучи и очень злым и очень корыстным, Дюток постарался упрочить свое положение, сделавшись постоянным сыщиком при канцелярии.
С 1816 года он напустил на себя чрезвычайное благочестие, ибо почуял, какими милостями будут вскоре осыпаны люди, которых в те времена глупцы туманно называли иезуитами. Дюток принадлежал к Конгрегации[50], хотя и не был посвящен во все ее тайны; он бродил по канцеляриям, позволял себе вольные шутки, чтобы испытывать людей и затем составлять донесения для де Люпо, которого держал в курсе мельчайших событий. А тот частенько поражал министра тонким знанием личной жизни каждого чиновника. Будучи, в подлинном смысле слова, сводником, и притом политическим сводником, каким был и де Люпо, он домогался чести выполнять тайные поручения секретаря министра; а де Люпо терпел эту гнусную личность в надежде, что негодяй может еще пригодиться — хотя бы на то, чтобы с помощью постыдного брака покрыть грех или самого де Люпо, или какой-нибудь важной особы. Они отлично понимали друг друга. Дюток и сам надеялся на любовную победу такого сорта и потому оставался холостым.
Делопроизводитель занял место г-на Пуаре-старшего, который, выйдя в отставку в 1814 году, поселился на покое в меблированных комнатах с пансионом как раз в то время, когда в канцеляриях были проведены большие реформы. Дюток проживал на улице Сен-Луи-Сент-Оноре, близ Пале-Руаяля, на шестом этаже доходного дома. Его страстью было коллекционирование старинных гравюр, и он жаждал иметь всего Рембрандта, всего Шарле, Сильвестра, Одрана, Калло, Альбрехта Дюрера и других. Подобно большинству людей, которые собирают коллекции или сами ведут свое хозяйство, он воображал, что умеет все купить очень дешево. Столовался он на улице Бон, вечера проводил в Пале-Руаяле, а иногда в театре благодаря дю Брюэлю, который давал ему свой авторский билет.
Несколько слов о дю Брюэле. Хотя все за него делал Себастьен, который, как вы знаете, получал от него скудное вознаграждение, дю Брюэль все же являлся на службу, но только чтобы самому почувствовать себя помощником правителя канцелярии, дать это почувствовать другим и получить жалованье. Он писал рецензии о маленьких театрах в правительственной газете, печатал также статьи по заказам министра — словом, занимал положение известное, определенное и неуязвимое. Однако дю Брюэль не пренебрегал ни одной из тех маленьких дипломатических хитростей, которыми можно снискать всеобщее расположение. Он добывал г-же Рабурден ложу на все премьеры, заезжал за ней в карете и отвозил домой — внимание, которое она очень ценила. И Рабурден, крайне снисходительный и нетребовательный к подчиненным, разрешал ему бывать на репетициях, являться на службу, когда он хотел, и заниматься своими водевилями. Герцогу де Шолье было известно, что дю Брюэль пишет роман, который намерен посвятить ему. Дю Брюэль одевался, как одеваются авторы водевилей: по утрам носил панталоны со штрипками, мягкие туфли, жилет а-ля реформ, оливковый сюртук и черный галстук; а вечером облекался в изящный костюм, так как хотел прослыть джентльменом. Он квартировал — и не без оснований — в одном доме с актрисой Флориной, для которой сочинял роли. А Флорина в те времена жила у Туллии, танцовщицы, более примечательной своей красотой, чем талантом. Это соседство позволяло дю Брюэлю встречаться с герцогом де Реторе, старшим сыном герцога де Шолье, королевского фаворита. После одиннадцатой пьесы, написанной дю Брюэлем на злобу дня, герцог де Шолье выхлопотал драматургу орден Почетного легиона. Дю Брюэль, или, если хотите, Кюрси, работал сейчас над пятиактной пьесой для Французской комедии. Себастьен очень любил дю Брюэля, он иногда получал от него билеты в партер и по его указанию аплодировал с юношеской доверчивостью в тех местах, за которые автор опасался. Себастьен искренне почитал его великим драматургом. На другой день после первого представления водевиля, написанного, как водится, тремя соавторами и в некоторых местах освистанного, дю Брюэль заявил Себастьену:
— Публика сразу узнала места, которые сочиняли те двое!
— А почему вы не пишете один? — простодушно спросил Себастьен.
Существовали весьма веские причины для того, чтобы дю Брюэль не работал один. Ведь он являлся только третьей частью автора. Дело в том, что драматург, как, вероятно, известно немногим, состоит из: «человека с идеями», который должен сочинять сюжет и строить, так сказать, костяк водевиля или сценарий; затем «труженика», обрабатывающего этот сценарий; и «человека-памяти», который должен перекладывать куплеты на музыку, аранжировать хоровые партии и ансамбли, подбирать и напевать мелодии. «Человек-память» заботится также о сборах, то есть наблюдает за составлением афиши и не отходит от директора, пока тот не назначит на завтра постановку одной из пьес данного товарищества. Дю Брюэль, как настоящий «работяга», читал в канцелярии новые книги и выписывал оттуда остроумные словечки, чтобы вставить их в диалоги. Соавторы Кюрси (псевдоним дю Брюэля) ценили его, зная, что он не подведет. «Человек с идеями» был уверен, что будет понят им и может сидеть сложа руки. Чиновники отделения любили водевилиста и ходили скопом смотреть его пьесы, чтобы оказать ему поддержку, ибо он вполне заслуживал звания «доброго малого». Кошелек его всегда был открыт, он охотно угощал товарищей пуншем и мороженым и давал взаймы до пятидесяти франков, никогда не требуя их обратно. Он жил экономно, умел выгодно поместить свои деньги; помимо загородного домика в Ольнэ и четырех с половиной тысяч жалованья, он располагал пенсией в тысячу двести франков и восьмьюстами франками из ста тысяч экю, выдаваемых по решению палаты в виде поощрения искусствам.
Прибавьте к этим разнообразным доходам девять тысяч франков, получаемых за трети, четверти и половины водевилей, написанных совместно с другими для трех театров, и вы поймете, почему он был такой толстый, круглый, жирный и напоминал всем своим обликом благополучного собственника. Что же касается нежных чувств, то, будучи тайным любовником танцовщицы Туллии, дю Брюэль воображал, как бывает обычно, что она предпочитает его своему официальному любовнику — блестящему герцогу де Реторе.
Дюток со страхом наблюдал за развитием того, что он называл связью де Люпо с г-жой Рабурден, и его глухая ненависть к Рабурдену еще возросла. Кроме того, будучи большим пронырой, он, конечно, догадался, что Рабурден, помимо своей официальной работы, поглощен еще каким-то серьезным трудом, о котором Дюток, к своей досаде, ровно ничего не знает, тогда как этот юнец Себастьен целиком или отчасти посвящен в эту тайну. Дюток постарался сойтись с Годаром, помощником Бодуайе и коллегой дю Брюэля, и преуспел в своем намерении; подружиться с Годаром помогло ему преклонение перед Бодуайе, которое он всячески подчеркивал; едва ли оно было искренним, но, восхваляя Бодуайе, он многозначительно умалчивал о Рабурдене — так утоляют свою ненависть мелкие душонки.
Жозеф Годар приходился Митралю родственником по материнской линии и на основании этого, хотя и довольно отдаленного, родства с семейством Бодуайе стал домогаться руки мадемуазель Бодуайе; совершенно ясно, что в его глазах Бодуайе был прямо гением. Он также питал глубочайшее уважение к Елизавете и г-же Сайяр, еще не замечая, что г-жа Бодуайе готовит для своей дочери Фалейкса. Время от времени Годар подносил мадемуазель Бодуайе маленькие подарки — искусственные цветы, конфеты на новый год, красивые бонбоньерки в день ее рождения. Это был двадцатишестилетний молодой человек, работящий, но ограниченный, чинный, как барышня, бесцветный и вялый; он испытывал какой-то ужас перед сигарами, кофейнями и верховой ездой, ложился ровно в десять, вставал в семь и был не лишен приятных для общества талантов — он умел играть контрдансы на флажолете, чем заслужил особое благоволение Сайяров и Бодуайе; в национальной гвардии он стал флейтистом, чтобы не проводить ночей в кордегардии, и с особым усердием занимался естественной историей. Годар собирал коллекции минералов и раковин, кроме того, набивал чучела птиц, и его комната служила складом для всяких курьезов, купленных по дешевке; там были камни с пейзажами, модели дворцов, вырезанные из коры пробкового дуба, окаменелости из ключа Сент-Аллир в Клермоне (Овернь) и т. п. Он собирал флаконы от духов, чтобы хранить в них образцы барита, сульфатов, солей, магнезии, кораллов и пр.; по стенам висели в рамках картоны с наколотыми бабочками, китайские зонтики и высушенные рыбьи кожи. Жил он у сестры, цветочницы, на улице Ришелье. Хотя маменьки, имевшие дочек на выданье, и восхищались этим молодым человеком, работницы его сестры презирали примерного юношу, особенно продавщица, которая долго питала надежду его окрутить.
Жозеф Годар был среднего роста, худой и щуплый, с реденькой бородкой и обведенными тенью глазами; по словам Бисиу, при виде его мухи мерли от скуки; он мало заботился о своей внешности, платье плохо сидело на нем, широкие панталоны висели мешком, он носил круглый год белые чулки, башмаки на шнурках и шляпу с узкими полями. В канцелярии Годар сидел в бамбуковом кресле с прорезным сиденьем, подложив под себя зеленый сафьяновый круг, — он жаловался на плохое пищеварение.
У молодого человека была страсть к летним воскресным поездкам в Монморанси, к пикникам и обедам на траве, а также к молочным кушаньям на бульваре Монпарнас. За последние полгода Дюток нет-нет да и захаживал к мадемуазель Годар, надеясь обладить в этом доме какое-нибудь дельце, найти там какой-нибудь клад в образе женщины.
Итак, среди чиновников Бодуайе имел в лице Дютока и Годара двух ярых сторонников. Г-н Сайяр, неспособный понять, что такое Дюток, иногда навещал его в канцелярии. Молодой ла Биллардиер, назначенный сверхштатным чиновником к Бодуайе, также принадлежал к их партии. Люди умные очень смеялись этому союзу трех бездарностей. Бисиу прозвал Бодуайе, Годара и Дютока «препустой троицей», а молодого ла Биллардиера — «пасхальным барашком».
— Раненько вы нынче поднялись, — посмеиваясь, сказал Антуан Дютоку.
— А кстати, Антуан, — отозвался Дюток, — вы замечаете, что газеты иногда приходят гораздо раньше, чем вы их нам разносите?
— Да, вот хотя бы сегодня, — ничуть не смущаясь согласился Антуан. — Они, впрочем, каждый день приходят в разное время.
Восхищенные находчивостью дяди, племянники украдкой переглянулись, как будто хотели сказать: «Ну и ловок!»
— Хотя я получаю с каждого его завтрака два су, — пробурчал Антуан, слыша, что Дюток затворил за собою дверь, — но я бы даже от них отказался, только бы он убрался из нашего отделения.
— Ну, сегодня вы не первый, господин Себастьен! — говорил Антуан молодому человеку спустя четверть часа.
— А кто же пришел? — спросил, бледнея, бедный юноша.
— Господин Дюток, — отвечал Лоран.
Целомудренные натуры наделены больше, чем другие люди, необъяснимым даром ясновидения — причина этого, быть может, в нетронутости и цельности их нервной системы. Поэтому Себастьен угадал, что Рабурдена, перед которым он благоговел, Дюток ненавидит. И не успел Лоран произнести это имя, как юноша, охваченный ужасным предчувствием, воскликнул: — Я так и знал! — и стрелой вылетел в коридор.
— Ну, пойдет теперь катавасия у нас в канцеляриях, — проговорил Антуан, качая головой и облачаясь в свою ливрею. — Видно, господин барон действительно скоро преставится... Да, госпожа Грюже, его сиделка, говорила, что он, пожалуй, до вечера не дотянет. Вот засуетятся! Эй, вы, — обратился он к племянникам, — пойдите-ка поглядите, хорошо ли шумит огонь у вас в печах! Черт побери, сейчас все нагрянут!
— А верно, — сказал Лоран, — бедняжка Себастьен совсем голову потерял, когда услышал, что этот иезуит Дюток раньше его пришел!
— Я уж говорил ему, говорил... ведь не скрывать же правды от хорошего чиновника, а хорошим я называю такого, как этот мальчуган, который регулярно дает мне на новый год десять франков, — продолжал Антуан. — Вот я и говорю ему: «Чем больше вы будете стараться, тем больше с вас спросят и все-таки затрут!» Так нет! И слушать не хочет, торчит здесь до пяти часов — на час дольше, чем все.