Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Статьи - Сергей Владимирович Волков на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Советское образование, соединенное с наивным мифологизатортвом славянофилов XIX в. привело к распространению представлений о том, что Россия рухнула едва ли не потому, что стала империей, «слишком расширилась», европеизировалась, полезла в европейские дела вместо того, чтобы, «сосредоточившись» в себе, пестовать некоторую «русскость». Курьезным образом в качестве недостатков в этих воззрениях называются как раз те моменты, которые как раз и обеспечили величие страны. Характерно, что они особенно развились в последнее десятилетие, когда российская государственность оказалась отброшена в границы Московской Руси и представляют (часто неосознанные) попытки задним числом оправдать это противоестественное положение и «обосновать», что это не так уж и плохо, что так оно и надо: Россия-де, «избавившись от имперского бремени», снова имеет шанс стать собственно Россией, культивировать свою русскость и т. п. Соответственно, допетровская Россия, находившаяся на обочине европейской политики и сосредоточенная «на себе», представляется тем идеалом, к которому стоит вернуться.

Трудно сказать, чего тут больше — глупости или невежества. Во-первых, уже Московская Русь не была чисто русским государством, более того — если куда и расширялась — так именно на Юг и Восток (на Запад, куда больше всего хотелось — слабо было), населенные культурно и этнически чуждым населением в присоединении которого обычно обвиняется империя Петербургского периода. Тогда как приобретенные последней в XVIII в. территории — это как раз исконные русские земли Киевской Руси.

Во-вторых, присоединить их, т. е. выполнить задачу «собрать русских» было немыслимо без участия в европейской политике, поскольку эти земли предстояло отобрать у европейских стран. Наконец, крайне наивно полагать, что какое бы то ни было государство вообще, тем более являющееся частью Европы (а Киевская Русь тем более была целиком и полностью европейским и никаким иным государством — тогда и азиатской примеси практически не было) и в течение столетий сталкивавшаяся в конфликтах с европейскими державами, могло отсидеться в стороне от европейской политики. За редким исключением островных государств (Япония) мировая история вообще не знает примеров успешной самоизоляции. Этого вообще невозможно избежать, не говоря уже о том, что тот, кто не желает становиться субъектом международной политики, неминуемо обречен стать ее объектом. Тем более это было невыгодно России, которая в XVII в. находилась в обделенном состоянии и перед ней стояла задача не удержать захваченное, а вернуть утраченное, что предполагало активную позицию и требовало самого активного участия в политике. Да она и пыталась это делать (еще в 1496–1497 гг. Иван III воевал со Швецией в союзе с Данией; и Ливонская война Ивана Грозного, и борьба за Смоленск в 1632–1634 гг. были прямым участием в общеевропейской политике, причем в последнем случае — непосредственным участием в Тридцатилетней войне, где Россия оказалась на стороне антигабсбургской коалиции; в 1656–1658 гг. Россия принимала участие в т. н. «1–й Северной войне» на стороне Польши и Дании против Швеции и Бранденбурга), только сил не хватало. Так что принципиальной разницы тут нет, дело только в результатах: в Московский период такое участие было безуспешным, а в Петербургский — принесло России огромные территории.

В-третьих, т. н. «европеизирование» являлось по большому счету только возвращением в Европу, откуда Русь была исторгнута татарским нашествием. Киевская Русь — великая европейская держава, временно превратилась в Московский период в полуазиатскую окраину Европы, и это-то противоестественное положение и было исправлено в Петербургский период. Что же касается появившихся военно-экономических возможностей, то тут едва ли нужны «оправдания». Можно по-разному понимать «прогресс» (я лично склонен вообще отрицать его общеисторическое содержание), но технологическая его составляющая очевидна и не нуждается в комментариях. Заимствование европейского платья на этом фоне — не бездумное и самоцельное «обезьянничанье», а лишь технически-необходимый элемент использования адекватных принципов военного дела и экономико-технологического развития. В условиях, когда враждебный мир обретает более эффективные средства борьбы, грозящие данной цивилизации гибелью или подчинением, для нее, не желающей поступиться основными принципами своего внутреннего строя, может существовать лишь одно решение: измениться внешне, чтобы не измениться внутренне. Так поступила Россия в начале XVIII в., так поступила Япония в середине XIX в. (Именно этот эффект — сочетания европейской «внешности», т. е. культурно-военно-технических атрибутов с собственной более здоровой внутренней организацией и позволил им примерно через сто лет: России к началу XIX, а Японии к середине XX в. стать ведущими державами в своих регионах.) Страны, не сделавшие это, будь это самые великие империи Востока — государство Великих Моголов в Индии, Турция, Иран, Китай — превратились в XIX в. в полуколонии европейских держав (а более мелкие государства — в колонии). Россия и Япония не только избегли этой участи, но в начале XX в. были среди тех, кто вершил судьбы мира.

В-четвертых, ставить в вину российским императорам какие-то «ошибки», не понимая ни существа стоящих перед ними задач, ни идеалов, которыми каждый из них руководствовался, не чувствуя духа времени, не зная ни их реальных возможностей, ни всей совокупности конкретных (очень и очень конкретных!) обстоятельств, при которых им приходилось принимать решения, ни особенностей мышления каждого из них и тех влияний, которые они считали существенными или не очень существенными, короче говоря, оценивать политику российских самодержцев с точки зрения современных представлений о прошлом и исходя из багажа советского человека, попросту смехотворно. Поистине, «как будто в истории орудовала компания двоечников». Разумеется, и с точки зрения современных им политических условий направители российской политики не всегда поступали наилучшим образом. Но ведь они были — только люди. Дело ведь не в том, чтобы не делать ошибок, а в том, чтобы делать их меньше, чем другие. Рассматривая российскую политику в отрыве от политики других стран, можно усмотреть и весьма серьезные просчеты русских императоров. Но на общеисторическом фоне картина будет совершенно иной, ибо сами результаты (постоянный и неуклонный рост могущества России в XVIII — первой половине XIX вв.) свидетельствуют, что в это время ошибок делалось меньше, чем когда бы то ни было — в прошлом и будущем. И кого принимать за образец, коль скоро лидеры других стран делали ошибок еще больше?

Достигнутое Россией геополитическое положение было одним из важнейших залогов ее величия как явления мировой цивилизации. Для того, чтобы отстоять свою культуру во враждебном окружении (а мировая история есть история «борьбы всех против всех») государству (цивилизации) прежде всего необходимо обладать достаточным стратегическим потенциалом. То есть обладать населением и территорией, позволяющими мобилизовать военно-экономический потенциал, достаточный для противостояния внешнему воздействию и утверждения своих принципов на международной арене. Для всех великих мировых цивилизаций всегда было характерно стремление к внешней экспансии. Без этого их существование, строго говоря, лишено смысла. Во всяком случае, важнейшей составной частью стратегического потенциала есть достижение естественных границ, т. е. таких внешних рубежей, которые обеспечивают геополитическую безопасность. Вот почему все великие державы всегда были империями если не всегда по форме правления, то по полиэтничности, т. е. включали в свой состав помимо основного государствообразующего этноса и другие народности. И императорская Россия в высшей степени отвечала этим условиям.

Ее территориальное расширение и участие в европейской политике было вполне традиционным и исторически обусловленным. Российская империя являлась в этом отношении (как и в других) наследницей и продолжательницей Киевской Руси, которая, с одной стороны, была европейской империей, а с другой, — традиционным направлением ее экспансии были Восток и Юг. Московское царство, принявшее эстафету российской государственности после крушения Киевской Руси, было лишь преддверием, подготовкой к созданию Российской империи, т. е. достижению российской государственностью всей полноты ее величия и могущества. Московская Русь, хотя и оставалась до конца XVII в. лишь «заготовкой» будущей возрожденной империи, и не была в состоянии по своему внутреннему несовершенству и несоответствию достигнутому к этому времени в мире уровню военно-экономических возможностей возвратить европейские территории Киевского периода, тем не менее по сути своей тоже была империей, включая в свой состав более чем наполовину территории, чуждые в культурном и этническом отношении русскому народу, которые она, тем не менее, интенсивно осваивала и «переваривала».

Собственно, то значение, которое обрела в мире Россия с принятием православия, неотделимо от идеи империи. Идея России как Третьего Рима и в религиозном, и в геополитическом аспекте возможна только как идея имперская. Само православие — религия не племенная, не национальная, а имперская по самой сути своей, предполагающая включение в орбиту своего влияния все новых и новых народов и территорий, которым несет свет истины. Поэтому вполне закономерно, что империями были и Первый, и Второй Рим, и тем более ничем иным не мог быть Рим Третий. Таким образом, идея, лежавшая в основе Московского царства, была вполне органичной. Другое дело, что это царство оказалось не на высоте поставленных задач и не было способно их осуществить.

Вся история Московского периода была историей борьбы за возрождение утраченного значения русской государственности. Длительной, но по большому счету малоуспешной. Достаточно показателен уже тот факт, что за период с 1228 по 1462 г. из около 60 битв с внешними врагами выиграно было лишь 23, т. е. поражения терпели почти в двух третях случаев (свыше 60 %), причем на севере (включая Северскую, Рязанскую и Смоленскую земли) из около 50 сражений русские терпели поражение почти в 3/4 случаев (свыше 70 %). Даже для воссоединения чисто русских территорий, не находящихся под властью иностранных государств, а представлявших самостоятельные владения, Москве потребовалось более двух столетий (Тверское, Рязанское княжества, Псковская земля были присоединены только в самом конце XV — начале XVI вв.).

Даже переход окрепшего русского государства к активной внешней политике в середине XVI в. не принес успехов на Западе. Если ликвидация ханств, оставшихся от разложившейся и распавшейся Орды прошла успешно, то столкновения с европейскими соседями были большей частью безуспешны, и если на Востоке границы России продвинулись на тысячи километров, то на западном направлении продвижения не только практически не было, но еще в начале XVII в. стоял вопрос о самом существовании России под натиском Польши и Швеции. Если к концу собирания центрально-русских земель (каковое считается окончательным формированием «русского национального государства») — в первой трети XVI в., ко времени царствования Ивана Грозного западная граница его проходила под Смоленском и Черниговым, то столетие спустя (да и еще в середине XVII в.) западная граница России проходила под Вязьмой и Можайском. К концу Московского периода Россия не сумела возвратить даже значительную часть земель на Западе, которые входили в ее состав еще столетие назад. Впитав в успешной (за счет своей «европейской» сущности) борьбе с Востоком слишком большую долю «азиатчины», Россия оказалась неспособной бороться с европейскими противниками. Достаточно беглого обзора конкретных событий после конца татарского ига, чтобы стала очевидной разница в этом отношении между Московским и Петербургским периодами.

Несмотря на отдельные тактические успехи, абсолютное большинство войн с западными противниками либо оканчивались ничем, либо даже сопровождались еще большими территориальными потерями. На обоих стратегических направлениях: попытках пробиться к Балтийскому побережью и вернуть прибалтийские земли (до немецкого завоевания обоими берегами Западной Двины владели полоцкие князья, которым платили дань ливы и летты, эстонская чудь находилась в зависимости от Новгорода и Пскова, а часть Эстляндии с городом Юрьевым непосредственно входила в состав Киевской Руси) и вернуть западные земли, захваченные Польшей и Литвой после татарского нашествия, за два с лишним столетия успехи были более чем скромными.

Плодотворными для России были только войны с Литвой: 1500–1503 гг. (возвратившая Северские земли) и 1513–1522 гг. (возвратившая Смоленск). Все остальные войны (с Ливонским орденом 1480–1482 и 1501 гг., с Литвой 1507–1509 гг., со Швецией 1496–1497 и 1554–1556 гг.) ничего не принесли. Война же с Литвой 1534–1537 гг. привела к утрате Гомеля (отвоеванного было в 1503 г.), а продолжавшаяся четверть века и обескровившая Россию Ливонская война 1558–1583 гг. не только не решила поставленной цели (выход в Прибалтику), но и привела к уступке шведам Иван-города, Яма и Копорья (шведская война 1590–1593 гг. лишь вернула эти города, восстановив положение на середину XVI в.). Наконец, в результате войн Смутного времени с Польшей в 1604–1618 гг. Россия утратила и то, что удалось вернуть от Литвы столетие назад, а следствием войны со Швецией в 1614–1617 гг. — стала не только новая утрата тех земель, которые были потеряны в Ливонской войне и возвращены в 1593 г., но и огромной части Карелии с Корелой и полная потеря выхода к Балтийскому морю. Война с Польшей 1632–1634 гг. принесла ничтожные результаты: Смоленск так и остался у поляков, удалось вернуть лишь узкую полосу земли с Серпейском и Трубчевском. Новая война со Швецией 1656–1658 гг. также была безуспешной. Даже впечатляющие поначалу успехи русских войск в войнах с Польшей 1654–1655 и 1658–1667 гг. (в самых благоприятных условиях — когда Польша почти не существовала, потрясенная восстанием 1648–1654 гг. на Украине и едва не уничтоженная шведским нашествием 1656–1660 гг.) после разгрома под Конотопом в июне 1659 г. обернулись весьма скромными результатами Андрусовского перемирия, по которому Россия вернула только то, что потеряла в 1618 г. (и это после того, как русскими войсками была занята почти вся Белоруссия!), а из всей освобожденной до Львова и Замостья Украины к России по Переяславской унии присоединялось только Левобережье. В результате к концу Московского периода, если не считать украинского левобережья (присоединенного не завоеванием Москвы, а благодаря движению малороссов) конфигурация западной границы России была хуже, чем до правления Ивана Грозного.

И вот в течение одного XVIII столетия были не только решены все задачи по возвращению почти всех западных русских земель, но Россия вышла к своим естественным границам на Черном и Балтийском морях. Важнейшими вехами на этом пути было присоединение Балтийского побережья, Лифляндии и Эстляндии в 1721 г., возвращение северной и восточной Белоруссии в 1773 г., выход на Черноморское побережье по результатам турецких войн 1768–1774 и 1787–1790 гг., ликвидация хищного Крымского ханства в 1783 г., возвращение южной Белоруссии, Волыни и Подолии в 1793 г. и присоединение Курляндии и Литвы в 1795 г. В течение более полутора столетий российское оружие не знало поражений, и (за единственным исключением неудачного Прутского похода 1711 г.) каждая новая война была победоносной. В целом можно сказать, что в Московский период несмотря на отдельные успехи, внешняя политика была безуспешной, в Петербургский же — наоборот — несмотря на отдельные неудачи в целом исключительно успешной. Европейская территория страны и ее население практически удвоились по сравнению с допетровским временем, и только это обстоятельство позволило России играть в мире ту роль, которую она в дальнейшем играла.

Расширение территории империи в XIX в. не было ни иррациональным, ни случайным, а преследовало цель достижения естественных границ на всех направлениях. В Европе ее территориальный рост завершился с окончанием наполеоновских войн, когда был создан такой миропорядок, в котором Россия играла первенствующую роль. Приобретение присоединенных тогда территорий (Финляндии в 1809 г., Бессарабии в 1812 г. и значительной части собственно польских земель в качестве Царства Польского в 1815 г.) часто считают излишним и даже вредным для судеб России. Однако Бессарабия относится к территориям, входившим еще в состав Киевской Руси, а присоединение Финляндии при крайне важном и выгодном геополитическом положении (сочетающимся с крайней малочисленностью ее населения) ничего, кроме пользы принести не могло. (Если что и было ошибкой, то разве что предоставление ей неоправданно широких прав, позволивших в начале XX в. превратиться в убежище для подрывных элементов, да присоединение к ней вошедшей в состав России еще при Петре и Елизавете давно обрусевшей Выборгской губернии.) Что касается Польши, то ее включение в состав империи вытекало из общеевропейского порядка, возглавлявшегося Священным Союзом: существование независимой Польши означало бы провоцирование Россией ее претензий на польские земли в Австрии и Пруссии, чего Россия при том значении, которое она придавала Союзу, допустить, конечно, не могла.

Другой вопрос, верной ли была ставка на союз с германскими монархиями в принципе. Но, как бы на него ни отвечать исходя из опыта XX века, тогда у российского руководства не было никаких оснований предпочитать ему любой другой. Исходя из реалий того времени не было абсолютно никаких возможностей предвидеть, как развернутся события в конце столетия, и ту эгоистичную и недальновидную позицию, которую займут тогда эти монархии. Даже в начале XX в. П. Н. Дурново был очень недалек от истины, когда утверждал в своей известной записке, что объективно интересы России нигде не пересекаются с германскими, тогда как с английскими пересекаются везде. Тем более это было верным для первой половины XIX в. (что вскоре подтвердила Крымская война). Теперь, разумеется, можно считать ошибкой и даже первопричиной всех дальнейших неудач российской политики спасение Австрии в 1848 г. (распадись тогда Австрия, Россия имела бы свободу рук на Балканах, не проиграла бы Крымскую войну, не вынуждена была бы делать уступки в 1878 г. и т. д.). Однако Николай I помимо рыцарственности своей натуры и верности принципам легитимизма, исходил из тех же стратегических соображений, которые лежали в основе Священного Союза и не были исчерпаны к тому времени (в конце-концов недальновидная политика отошедшей от этих соображений Австрии обернулась и ее собственной гибелью). Так что ошибку сделала тогда не Россия, ее сделала Австрия, а позже и Германия, предав Россию на Берлинском конгрессе (что и привело Россию к союзу с противниками Германии и Австрии и обусловило тот расклад враждующих сил, который сформировался к Мировой войне на беду всех бывших членов Священного Союза).

На Юге, где России противостояли Турция и Иран, ее естественным рубежом является, конечно, Кавказ. Причем существование единоверных Армении и Грузии, в течение столетий третируемых мусульманскими завоевателями, диктовало необходимость как включение их в состав империи (тем более ими желаемое), так и обеспечение непрерывной связи с этими территориями. Что, в свою очередь, предполагало установление контроля над горскими народами Кавказа. Да и в любом случае недопустимо было бы оставлять Северный Кавказ вне сферы российского контроля, ибо он неминуемо превратился бы в антироссийский плацдарм турецкой агрессии, угрожающий всему Югу России. Никаких иных соображений завоевание Кавказа не имело, и осуществление этой задачи к 60–м годам XIX в. окончательно сделало неприступными южные рубежи страны. Полный контроль над Каспием (куда совершались походы еще во времена Киевской Руси), казавшийся столь желательным в первой половине XVIII в., спустя столетие — с ослаблением Ирана (когда он после поражения в войне 1826–1828 гг. перестал представлять какую-либо угрозу России, но, наоборот, сохранил значение как противовес Турции) утратил свою актуальность. Поэтому Россия с тех пор не пыталась продвинуться дальше Ленкорани.

Продвижение России в Среднюю Азию первоначально вызывалось главным образом необходимостью более эффективной защиты от набегов кочевников на Уральско-Сибирскую линию, в основных чертах сложившуюся еще в Московский период с освоением Сибири и защитой той части казахских родов, которые еще в XVIII в. находились в российском подданстве, от набегов и притеснений Кокандского ханства. Но в любом случае великая держава не могла долго терпеть соседства с хищническими, практически «пиратскими» образованиями, каковыми были Кокандское ханство и Бухарский эмират, промышлявшими работорговлей, объектом коей становилось русское население Урало-Сибирской линии. Естественными рубежами России в Азии были бы ее границы с другими большими государствами, имевшими длительную традицию исторического существования и исторически сложившиеся устойчивые границы. Таковыми и были Китай, Иран и Афганистан, чьи северные границы сложились задолго до продвижения к ним России (и характерно, что, приблизившись к ним во второй половине XIX в. вплотную, Россия не оспаривала их, и за исключением обычных пограничных инцидентов (типа спровоцированного англичанами у Кушки), ни с кем из этих государств войн не вела (это же касается в равной мере и Дальнего Востока, где Приамурье и Приморье были закреплены за Россией договорами без войны). А все то, что находилось между ними и Россией не имело ни устойчивой государственной традиции, ни зачастую вообще признаков государственности (обширные территории закаспийских пустынь и части казахстанских степей были вообще практически незаселенными, «ничейными»), и рано или поздно должно было стать объектом экспансии если не России, то Китая.

Однако на продвижение в южную часть Средней Азии в огромной степени повлияло и другое обстоятельство. Вторая половина XIX в. остро поставила вопрос об англо-русском соперничестве, и политическая принадлежность Средней Азии приобрела с этой точки зрения огромное значение. Вопрос стоял так: или Россия, владея этим регионом, будет угрожать английскому влиянию в Афганистане и Иране и непосредственно английским владениям в Индии (и действительно, кошмар возможного российского вторжения в самую драгоценную часть британской империи даже незначительными силами, что повлекло бы волну восстаний, постоянно преследовал английские власти), — или Англия, прибрав к рукам среднеазиатских властителей, получит возможность нанести удар в самое подбрюшье России, рассекая ее надвое и отсекая от нее Сибирь (что произошло бы в случае успеха попыток поднять против России уральских и поволжских мусульман). То, что Россия опередила Англию, начисто исключив неблагополучный для себя сценарий, послужило еще одной опорой ее роли в мире.

В результате выхода к своим естественным границам, завершенного к концу XIX в., Россия обрела исключительно выгодное геополитическое положение. Теперь она могла угрожать всем своим гипотетическим противникам из числа великих европейских держав на всех направлениях. Австрии — угрозой провоцирования прорусских выступлений ее славянского населения (что вполне проявилось в ходе Мировой войны), Германии — угрозой предоставления независимости русской Польше и обращения претензий последней на исконно польские земли Германии (именно такое решение было принято в 1914 г. с началом войны), и даже для давления на «труднодостижимую» Англию теперь имелся мощный рычаг (с Францией у России не было геополитических противоречий). В отличие от других европейских держав, колониальные империи которых были разбросаны по всему миру и были как абсолютно чужды им по истории и культуре, так и крайне уязвимы для противников, не имея сухопутной связи с метрополией, Россия представляла собой компактно расположенное государство, окраинные территории которого, даже чуждые культурно и этнически, имели давние, часто многовековые, связи и контакты с русским ядром. Россия не пыталась ни навязывать населению этих территорий свои обычаи и культуру, ни переплавлять их «в едином котле» (напротив, при малейшей возможности предоставляя им, как Хиве и Бухаре, управляться своими традиционными правителями). Характерно, что она при этом практически не имела серьезных проблем со своими азиатскими владениями (единственное серьезное выступление — восстание 1916 г., было даже в условиях военного напряжения сил легко подавлено). Так что, несмотря на отдельные издержки, территориальный рост империи был важнейшим источником ее силы и могущества. Без него она не выдержала бы конкуренции европейских держав еще в XVIII в.

Политический строй России в плане способности страны к выживанию выгодно отличал ее от европейских держав, с которыми ей приходилось иметь дело. Смысл существования всякого государства — в продолжении его существования. Государство, хотя бы теоретически мыслящее себя ограниченным во времени — нонсенс (это же не банда, объединившаяся для ограбления поезда, после чего разбегающаяся). Великие вопросы времени, когда решается, чем будет данное государство в мире и будет ли оно вообще, неизбежно требуют исходить из соображений высших, чем сиюминутная экономическая выгода, благосостояние отдельных слоев населения или даже всего его вместе взятого. Не обеспечив за собой своевременно жизненное пространство и природные ресурсы (которые на Земле ограничены и неизбежно служат предметом спора с конкурентами), страна не может в дальнейшем рассчитывать на процветание никогда. Но такое обеспечение требует от населения жертв, иногда весьма продолжительных по времени. Поэтому решения, принимаемые во имя высших целей — существования государства в веках и обеспечение безопасности потомков, неизбежно непопулярны в населении. Такие решения может принимать и проводить в жизнь только сильная, неделимая и независимая власть, власть, пребывание которой во главе страны носит не временный характер, а устремлено теоретически в бесконечность (и власть монархическая, естественно, в наибольшей степени отвечает этому образу).

В том случае, когда верховная власть при принятии решений вынуждена оглядываться на оппозицию, или даже постоянно находится под угрозой смещения последней, тем более если носит принципиально временный характер, ограниченная сроком в 4–5 лет, она, как правило, не в состоянии действовать решительно, а обычно и не ставит далеко идущих целей. (Поэтому, кстати, всякая система стремиться максимально «демократизировать» соперничающую, обеспечив себе самой максимальную централизацию и жесткость принятия решений независимо от того, под какой оболочкой это происходит.) Подчиненность единой воле и отсутствие необходимости принимать во внимание при принятии политических решений борьбу партий и какие бы то ни было политические влияния и обеспечили России возможность занять на мировой арене то место, которое она занимала в XVIII — начале XX вв. Именно соединение современного европейского аппарата управления (и вообще всей совокупности военных, технологических и культурных достижений европейской цивилизации) с традиционным самодержавием и дало столь выдающийся эффект.

Опираясь на мощную историческую традицию, российским императорам удавалось гораздо дольше сдерживать разрушительные тенденции, обозначившиеся в европейских странах и приведшие к гибели к XIX в. в ряде стран, а в XX в. и во всей Европе традиционных режимов или «старого порядка». Собственно говоря, только гибель России и положила окончательный конец этому порядку как явлению мировой истории. Тенденции эти (не будем сейчас говорить о субъективных причинах их возникновения) социально везде в Европе были связаны со стремлением набравших экономическую силу и образованных социальных групп занять и политически более значимое место в обществе, т. е. претензиях торгово-промышленного и «интеллигентского» элемента на равенство с традиционной элитой «старого порядка» — служило-дворянским и духовным сословиями.

Идея «равенства» возникла только поэтому и не предполагала ничего иного, кроме равенства этих элементов («третьего сословия») с двумя первыми. Менее всего «буржуазные» элементы могли иметь в виду свое, скажем, имущественное равенство с основной массой населения. Даже понимая ее опасность и для своих интересов (а она в иных интерпретациях им потом доставила немало неприятностей), никакой иной идеи для разрушения монополии дворянства и духовенства выдвинуть было невозможно. В результате со сменой господствующего элемента формальное неравенство сменилось неформальным. То же с идеей «свободы», таким же оружием наступающего «третьего сословия». Свобода, понятное дело, нужна только тем, кто может хоть как то ею распорядиться: заняться политической деятельностью или хотя бы изрекать что-то общественно значимое, т. е. тем, кому есть что сказать. «Народу» (имея в виду, как это обычно и делается, основную массу населения) свобода не нужна, ибо он при любой власти занимается лишь простым трудом и его интересы не выходят за рамки благоустройства собственного быта и доступных его кругозору развлечений.

Однако технологический и научный прогресс есть процесс объективный и вызываемый им рост численности обслуживающих его «образованных», а, следовательно, и нуждающихся в свободе самовыражения слоев и групп закономерен. Поэтому возникновение и рост печати и журналистики представляются явлением абсолютно неизбежным, равно как неизбежна и оппозиционность значительной их части властям (т. к. такая оппозиционность есть психологически оправданная и понятная форма реализации собственной индивидуальности). Это неизбежные издержки использования государством плодов технического прогресса. Так что возникновение в 60–х годах XIX в. в России антигосударственой журналистско-литературной среды не было, конечно, какой-то аномалией, которой можно было не допустить.

Вопрос в этом случае стоит лишь о соотношении между «свободой» и «порядком». Задача государства сводится к тому, чтобы, дав «выпустить пар», остаться верным своему долгу сохранения государственной целостности. Когда возможность выражения оппозиционных мнений перерастает в «перевоспитание» в соответствующем духе самого государства или в лишение его воли к сопротивлению и отстаиванию принципов своего существования — тогда и только тогда оно гибнет. В России это случилось достаточно поздно именно потому, что сочетание между «свободой» и «порядком» было более оптимальным, чем в других странах, почему с точки зрения внутреннего развития Россия была дальше от революции, чем любая другая страна, и если бы не война, в ходе которой и противники, и союзники равно были заинтересованы в крушении традиционного режима в России, она бы не произошла еще очень долго.

В России существовала именно та степень «свободы», которая соответствовала ее внутренним условиям. Демократические начала существовали там, где они только и были оправданы — на уровне местного самоуправления — земства. Что же касается «большой политики», то, как отмечал еще Н. Я. Данилевский, для того, чтобы компетентно судить о ней, необходимы как достаточно высокий уровень знаний, так и образ жизни, позволяющий заниматься ею профессионально, чего масса населения никогда и ни при каких обстоятельствах иметь не может. (Нигде реально этого и не бывает, разница только в том, что в одном случае интересы народа выражает традиционная власть, а в другом от его имени правят те, кто сумел ловчее одурачить массы.) Таким образом, населению предоставлялась возможность влиять на те стороны жизни, о которых оно имело адекватные представления, но не допускалась возможность использование невежества массы в целях влияния на государственную политику противниками государства из числа политически активных элементов. С другой стороны, этим элементам была предоставлена практически полная свобода слова, злоупотребление которой, однако, не влияло на решимость властей проводить свой курс. Народ их не читал, а чиновники не слушали, и нигилисты фактически изощрялись перед себе подобными. Не нарушала этих принципиальных установок и Конституция 17 октября 1905 г., поскольку представительные учреждения, нося совещательный характер и являясь механизмом «обратной связи», не угрожали стабильности государства (до тех пор, пока верховная власть сама оставалась на высоте своего положения).

Одним из важнейших факторов, способствовавших политической стабильности было церковно-государственное единство как выражение принципиальной неделимости власти. Настоящая власть всегда неделима. Поэтому понятие «разделение властей» лишено всякого реального смысла. Оно имеет его только в переходные периоды, когда вопрос о власти еще не решен — тогда за каждой из ветвей может стоять одна из борющихся за власть сил. В обществе с «устоявшимся» режимом оно всегда формальность. Что из того, что по закону исполнительная, законодательная и судебная власть будут строго разграничены? Если все они будут состоять, допустим, из коммунистов (как в СССР), то вся система — работать точно так же, как если бы такого разделения не было, или бы эти органы вовсе не существовали. Точно так же и в демократических странах демократический режим существует только потому и до тех пор, пока все эти органы состоят из его приверженцев (в равной мере служащих интересам одних и тех же реальных политических сил).

Между тем, реальный исторический опыт свидетельствует, что «духовная» власть, т. е. власть церкви как иерархии священнослужителей (в том случае, если она не была формально объединена со светской) никогда не была лишена «земной» составляющей и всегда имела свое политическое выражение, совершенно определенным образом влияя на политическое поведение паствы. Католическая церковь демонстрирует в этом отношении лишь наиболее яркий пример. Хотя православная традиция предполагает безусловный примат светской власти во всех сферах земной жизни, и на Руси гармония между властями не раз нарушалась непомерными претензиями церковных иерархов на «земную» власть. В этом плане византийскому принципу «симфонии властей», как ни парадоксально, в большей мере соответствовал «синодальный» период, которому более всего «не повезло» на оценки.

Не следует, впрочем, забывать, что оценки, которые делаются сегодня, делаются в ситуации, когда российской государственности не существует, а церковная продолжала и продолжает существовать на ее обломках, вынужденная приспосабливаться к реалиям бытия. Одно только это обстоятельство более чем объясняет их природу. Ненависть к реально-исторической России ее разрушителей и их наследников неразрывно связана и с неприязнью к существовавшим в ней формам управления церковью. (Доходит до того, что среди наследников иерархов, предавших Империю и радовавшихся своему «освобождению», стала популярна идея о том, что эта «неволя» не дала-де церкви предотвратить революцию.) Порицание синодального периода происходит несмотря даже на то, что именно в это время было достигнуто небывало широкое распространение православия, т. е. в наибольшей степени осуществлена основная миссия церкви — нести свет истины во все пределы ойкумены. Именно и исключительно благодаря императорской власти в лоно православия были возвращены миллионы русских людей на западе и обрели спасения миллионы иноплеменных обитателей южных и восточных окраин России. Кто же принес больше пользы православному делу: те, кто расширил его пределы или те, кто свел к ничтожеству, превратив православную церковь едва ли не в секту (еще и пытаясь обосновать это положение в духе некоторых «христианских демократов», что гонения и притеснения лишь идут на пользу истинному христианству)?

Достаточно, однако, вспомнить реальную картину идейно-политических настроений в обществе, чтобы представить себе, что бы произошло, не будь церковь столь тесно связана с императорской властью. Как уже говорилось, возникновение и распространение нигилистических настроений было неизбежно, коль скоро существовали СМИ и вообще светское образование. Едва ли можно сомневаться, что при том противостоянии, которое имело место, в случае разделения светской и церковной власти даже малейшее различие в их позициях (даже не идейное, а чисто личностное) привело бы к тому, что либо церковь превратилась бы в прибежище антигосударственных настроений (и всевозможные чернышевские и добролюбовы были бы не вовне, а внутри нее), либо, наоборот светская власть все более секуляризировалась вплоть до «отделения церкви от государства». Именно официальная нераздельность церкви с государственной властью, когда покушение на одну неминуемо означало покушение на другую, когда государство защищало церковь и веру православную как самое себя (а бороться с покусителями и карать их могло только государство, но не церковь!) спасло церковь от полного упадка. Следует иметь в виду, что «отход от церкви» нигилистических элементов — это отход не столько от церкви, сколько именно от веры, поэтому лукавый довод, что он был порожден именно слишком тесной связью церкви с государством, вполне обличает его носителей, выдавая их желание превратить церковь в орудие борьбы против государства. Но так не получилось, поэтому тенденция противопоставления веры государству вылилась лишь в толстовство; в противном же случае роль толстовства стала бы играть вся церковная структура.

Важнейшей причиной прочности, величия и славы Российской империи был характер и состав ее элиты, особенно ее устроителей и защитников — служилого сословия. Можно выделить по крайней мере три аспекта этой проблемы. Во-первых, основной чертой, отличавшей российскую элиту от элиты других европейских стран была чрезвычайно высокая степень связи ее с государством и государственной службой. И преподаватели, и врачи, и ученые, и инженеры в подавляющем большинстве были чиновниками. Ни в одной другой стране столь широкий круг лиц интеллектуального труда не охватывался государственной службой. Соответствовал этому и характер формирования высшего сословия — дворянства.

Особенностью российского дворянства (и дворянского статуса, и дворянства как совокупности лиц) был его исключительно «служилый» характер, причем со временем связь его с государственной службой не ослабевала, как в большинстве других стран, а усиливалась. Имперский период в целом отличается и гораздо более весомым местом, которое занимала служба в жизни индивидуума. Если в Московской Руси служилый человек в большинстве случаев практически всю жизнь проводил в своем поместье, призываясь только в случае походов и служил в среднем не более двух месяцев в году, то с образованием регулярной армии и полноценного государственного аппарата служба неизбежно приобрела постоянный и ежедневный характер (к тому же Петр Великий сделал дворянскую службу пожизненной, так что дворянин мог попасть в свое имение лишь увечным или в глубокой старости; лишь в 1736 г. срок службы был ограничен 25 годами). Традиция непременной службы настолько укоренилась, что даже после манифеста 1762 г., освободившего дворян от обязательной службы, абсолютное большинство их продолжало служить, считая это своим долгом. Еще более существенным был принцип законодательного регулирования состава дворянского сословия. Россия была единственной страной, где дворянство не только пополнялось исключительно через службу, но аноблирование на службе по достижении определенного чина или ордена происходило автоматически. Причем, если дворянский статус «по заслугам предков» требовал утверждения Сенатом (и доказательства дворянского происхождения проверялись крайне придирчиво), то человек, лично выслуживший дворянство по чину или ордену признавался дворянином по самому тому чину без особого утверждения.

Во-вторых, этот характер высшего сословия повлиял и на качественный состав всего элитного слоя в целом (включающий помимо дворянства и образованных лиц других сословий). Селекция такого слоя обычно сочетает принцип самовоспроизводства и постоянный приток новых членов по принципу личных заслуг и дарований, хотя в разных обществах тот или иной принцип может преобладать в зависимости от идеологических установок. При этом важным показателем качественности этого слоя является способность его полностью абсорбировать своих новых сочленов уже в первом поколении. Принцип комплектования российского интеллектуального элитного слоя (предполагавший, что он должен объединять все лучшее, что есть в обществе) соединял наиболее удачные элементы европейской и восточной традиций, сочетая принципы наследственного привилегированного статуса образованного сословия и вхождения в его состав по основаниям личных способностей и достоинств. Наряду с тем, что абсолютное большинство членов интеллектуального слоя (или «образованного сословия») России вошли в него путем собственных заслуг, их дети практически всегда наследовали статус своих родителей, оставаясь в составе этого слоя. К началу XX в. 50–60 % его членов были выходцами из той же среды, но при этом, хотя от 2/3 до 3/4 их сами относились к потомственному или личному дворянству, родители большинства из них дворянского статуса не имели (в 1897 г. среди гражданских служащих дворян по происхождению было 30,7 %, среди офицеров — 51,2 %, среди учащихся гимназий и реальных училищ — 25,6 %, среди студентов — 22,8 %, ко времени революции — еще меньше.) Таким образом, интеллектуальный слой в значительной степени самовоспроизводился, сохраняя культурные традиции своей среды. При этом влияние этой среды на попавших в нее «неофитов» было настолько сильно, что уже в первом поколении, как правило, нивелировало культурные различия между ними и «наследственными» членами «образованного сословия».

Прозрачность сословных границ имела важное значение для социально-политической стабильности. Россия была единственной европейской страной, где в XVIII–XIX вв. не только не произошло окостенения сословных барьеров (что во Франции, например, случилось в середине XVIII в.), но приток в дворянство постоянно возрастал (свыше 80 % дворянских родов возникли именно в это время, на основе принципов «Табели о рангах»). Постоянное включение лучших элементов всех сословий в состав высшего и доставление им тем самым почета и привилегированного положения, а с другой стороны, включение их одновременно и в состав государственного аппарата, т. е. теснейшее привязывание к государству, предотвращало формирование оппозиционного государству образованного и политически дееспособного «третьего» сословия, отделяющего себя от государственной власти и требующего себе сначала экономических и политических уступок, а потом и подчиняющего себе само государство (как это в острой форме проявилось во Франции и в более мягкой — путем постоянного давления, в других европейских странах).

Это и позволило Российскому государству сохранить в неприкосновенности свой внутренний строй дольше любой другой европейской страны. В России соответствующие настроения вылились всего лишь в формирование специфического ублюдочного, по сути своей отщепенческого слоя т. н. интеллигенции, которая не только не совпадала с «образованным сословием», культурно-интеллектуальной элитой страны, но (как хорошо показано еще в «Вехах») являлась их антиподом. Она была чрезвычайно криклива (и потому заметна; этим объясняется тот факт, что в глазах современных публицистов, да и современников несколько десятков террористов, несколько сотен, максимум тысяч писавших журналистов затмевают сотни тысяч молчавших, но законопослушных и верных трону чиновников, офицеров. инженеров, врачей, преподавателей гимназий и т. д.), но политически и экономически совершенно бессильна, и никогда бы не могла рассчитывать на политический успех, если бы обстоятельства военного времени не позволили иностранной агентуре поднять социальные низы.

В-третьих, российская элита представляла собой уникальный сплав носителей исторического опыта разных культурно-национальных традиций — как западных, так и восточных. Присутствие в составе дворянства, чиновничества, офицерского корпуса и вообще всего культурно-интеллектуального слоя выходцев из европейских стран не только облегчало заимствование передового опыта, но и обеспечивало непосредственное его применение. Целые отрасли промышленности были созданы ими, им же преимущественно обязана своим возникновением и развитием и российская наука. (Особенно важную роль закономерно играл такой уникальный по качеству служилый элемент, как остзейское рыцарство. Во второй половине XVIII — первой половине XIX в., т. е. в период наивысшего триумфа русского оружия его доля среди высшего комсостава никогда не опускалась ниже трети, а временами доходила до половины. Из этой среды на протяжении двух столетий вышло также множество деятелей, прославивших Россию в сфере науки и культуры.) Характерно, что эти элементы и вообще иностранные выходцы, принявшие русское подданство, отличались преданностью российской короне и давали существенно более низкий по отношению к своей численности процент участников антиправительственых организаций. Весьма показателен в этом отношении тот факт, что даже во время польского мятежа 1863 года, лишь несколько десятков из многих тысяч офицеров польского происхождения (а они составляли тогда до четверти офицерского корпуса), т. е. доли процента, изменили присяге. Практически не встречалось и случаев измен в пользу единоверцев со стороны офицеров-мусульман во время турецких и персидских войн. Умение российской власти привлекать сердца своих иноплеменных подданных также немало способствовало могуществу империи. Убожеству советской эпохи в значительной мере способствовало, кстати, и то обстоятельство, что в ходе революции именно европейский элемент в наибольшей степени — практически полностью оказался вне пределов России.

* * *

О величии российской культуры XVIII–XIX вв. говорить, видимо, излишне. Укажем лишь на то, что ее существование непредставимо и невозможно вне государственных и социально-политических реалий императорской России. Невозможно представить себе ни Императорскую Академию художеств, ни русский балет, ни Петербургскую Академию Наук, ни Пушкина, ни Толстого ни в Московской Руси, ни в США, ни даже в современной европейской стране, или в прошлом веке, но в державе, размером со Швейцарию или пресловутое «Нечерноземье». Люди, создавшие эту культуру, каких бы взглядов на Российскую империю ни придерживались, были, нравилась она им или нет, ее, и только ее творением.

Культура империи была аристократична, но аристократизм вообще есть основа всякой высокой культуры. Нет его — нет и подлинной культуры. (Вот почему, кстати, народы, по какой-либо причине оказавшиеся лишенными или никогда не имевшие собственной «узаконенной» элиты — дворянства и т. п., не создали, по-существу, ничего достойного мирового уровня, во всяком случае, их вклад в этом отношении не сопоставим с вкладом народов, таковую имевшими.) В условиях независимого развития нация неизбежно выделяет свою аристократию, потому что сама сущность высоких проявлений культуры глубоко аристократична: лишь немногие способны делать что-то такое, чего не может делать большинство (будь то сфера искусства, науки или государственного управления). Наличие соответствующей среды, свойственных ей идеалов и представлений абсолютно необходимо как для формирования и поддержания потребности в существовании высоких проявлений культуры, так и для стимуляции успехов в этих видах деятельности лиц любого социального происхождения.

Вообще, важно не столько происхождение творцов культурных ценностей, сколько место, занимаемое ими в обществе. Нигде принадлежность к числу лиц умственного труда (особенно это существенно для низших групп образованного слоя) не доставляла индивиду столь отличного от основной массы населения общественного положения, как в императорской России. Общественная поляризация рождает высокую культуру, усредненность, эгалитаризм — только серость. Та российская культура, о которой идет речь, создавалась именно на разности потенциалов (за что ее так не любят разного рода «друзья народа»). Характерно, что одно из наиболее распространенных обвинений Петру Великому — то, что он-де вырыл пропасть между высшим сословием и «народом», — формально вполне вздорное (ибо как раз при нем была открыты широкие возможности попасть в это сословие выходцам из «народа», тогда как прежде сословные перегородки были почти непроницаемы), имеет в виду на самом деле эту разность, без которой не было бы ни «золотого», ни «серебряного» века русской культуры. Эти взлеты стали возможны благодаря действию тех принципов комплектования культурной элиты, которые были заложены в России на рубеже XVII и XVIII вв.

Российская империя была единственной страной в Европе, где успехи индивида на поприще образования (нигде служебная карьера не была так тесно связана с образовательным уровнем) или профессиональное занятие науками и искусствами законодательно поднимали его общественный статус вплоть до вхождения в состав высшего сословия (выпускники университетов, Академии Художеств, ряда других учебных заведений получали права личного дворянства, остальные представители творческих профессий относились как минимум к сословию почетных граждан, дети ученых и художников, даже не имеющих чина и не принадлежащих к высшему сословию, входили в категорию лиц, принимавшихся на службу «по праву происхождения» и т. д.). В условиях общеевропейского процесса формирования новых культурных элит (литературной, научной и др.) вне традиционных привилегированных сословий (развернувшегося с конца XVII в.) эта практика не имела аналогов и была своеобразной формой государственной поддержки развитию российской культуры.

* * *

Хотя история не имеет сослагательного наклонения, предположение о том, что в случае сохранения Российской империи и ход мировой истории, и судьбы традиционного порядка как социальной ценности могли бы оказаться совершенно иными, едва ли будет слишком смелым. Разумеется, под воздействием общемирового процесса технологических изменений, она бы претерпела определенную трансформацию, но нет оснований предполагать, что изменились бы те принципы, которые и в начале нашего столетия делали ее бастионом традиционного порядка. Думается даже, что этот порядок обрел бы в российском опыте новое дыхание: Россия могла бы дать миру пример и образец сочетания его с реалиями современного мира. Но и без того значение исторического бытия и во многом уникального опыта Российской империи огромно. Даже если ей никогда не удастся возродиться, Российская империя останется в истории мировой цивилизации ярким и значимым явлением, а ее государственный опыт еще станет образцом для подражания и будет восхищать людей, приверженных тем основам, на которых зиждился традиционный миропорядок. Вот почему наследие ее (во всем своем конкретном и многообразном воплощении все еще ждущее своих исследователей и апологетов) достойно самого тщательного изучения.

1995 г.

Русское освободительное движение на весах истории

До настоящего времени история Русского освободительного движения остается, пожалуй, самой малоизвестной темой для российского населения. Хотя и по масштабам и по историко-политическому значению оно таково, что едва ли может быть вычеркнуто из истории страны. Вообще все то, что связано с историей 2–й мировой войны представляет для современной идеологии «зону повышенной опасности» как по субъективным соображениям (участники событий в значительной мере еще остаются в активной политике), так и по объективным (современный мир целиком обязан своим положением итогам минувшей войны, и любой пересмотр созданных стереотипов означает посягательство на них).

Вот почему, если «постсоветский» (а на самом деле все еще советский) человек сейчас привычен к информации о зверствах коммунистического режима, кое-что знает о подлинной истории Гражданской войны и русской эмиграции, то информация о том, что в первые недели войны население встречало немецкие войска хлебом-солью и рассматривало их как освободителей воспринимается (если вдруг откуда-нибудь доходит) как откровение или заведомая ложь. Такие книги, как «История власовской армии» Й. Хоффманна и «Генерал Власов и русское освободительное движение» Е. Андреевой в России почти совершенно не известны никому, кроме специалистов. Советская пропаганда настолько успешно сделала свое дело, что массовое сознание не способно даже просто задуматься над достаточно широко известным фактом участия более миллиона советских военнослужащих в войне на стороне германской армии. Ничего подобного в российской истории никогда не было, и, казалось бы, одно это обстоятельство должно навести на мысль, что что-то здесь не так, заставить задуматься о мотивах «предательства».

Советские идеологи никогда не могли придумать ничего лучше, чем сводить эти мотивы к каким-то корыстным соображениям. Однако Россия много раз воевала с самыми разными противниками, и никогда почему-то охотников перейти к врагу по этим соображениям не находилось, несмотря на то, что прежние противники не окрашивали своей войны с Россией в расистские тона. А, тем не менее, несмотря даже на все эти обстоятельства, объективно затрудняющие переход на сторону немцев, сотни тысяч советских людей с оружием в руках боролись против Красной Армии. Более того, даже в самом конце войны, когда ее исход ни у кого уже не вызывал сомнения, приток добровольцев в РОА не уменьшился, в т. ч. и за счет перебежчиков с фронта. Остается только сделать нелепый вывод, что процент корыстолюбцев вдруг в середине XX в. каким-то образом сказочно возрос — или догадаться-таки, что дело, может быть, в самом советском режиме.

Апологеты советского режима для затушевывания сущности РОА акцентируют внимание на том, что ее составляли «изменники», обычно рассматривая феномен власовской армии в отрыве от других частей освободительного антисоветского движения. Между тем, в политическом плане РОА была явлением того же порядка, что Русский Корпус на Балканах, 1–я Русская национальная армия генерала Б. А. Хольмстона-Смысловского, формирования генерала А. В. Туркула, Казачий стан, 15 Казачий кавалерийский корпус и другие более мелкие формирования, полностью или в значительной мере состоявшие из старых эмигрантов и вообще лиц, никогда в Красной Армии не служивших, к которым этот термин уж никак не применим. То есть речь идет о том, что в те годы существовало широкое антисоветское освободительное движение, и РОА представляла в нем лишь одну часть участников, — ту часть, которая состояла в основном из бывших советских военнослужащих.

То обстоятельство, что РОА была движением именно советских людей, и придает особую остроту восприятию ее советской пропагандой, которой проще было объяснить борьбу против Советов русской эмиграции, но оказывавшейся в сложном положении перед лицом столь очевидно рушащегося «монолитного единства советского народа» и его преданности «родной советской власти». Как писал ген. Хольмстон-Смысловский: «Для большевиков это было страшное явление, таившее в себе смертельную угрозу. Если бы немцы поняли Власова и если бы политические обстоятельства сложились иначе, РОА одним своим появлением, единственно посредством пропаганды, без всякой борьбы, потрясла бы до самых основ всю сложную систему советского государственного аппарата».

Это было движение людей, испытавших на себе в течение многих лет все прелести коммунистической власти, и настроенных потому особенно непримиримо к советскому режиму. «Свежесть восприятия» во многом способствовала активности антисоветской борьбы. Весьма характерно, что в то время, как в среде эмиграции к концу 30–х годов успели пустить корни примиренческие тенденции (особенно наглядно выразившиеся в деятельности «евразийцев» и «младороссов»), с началом войны вылившиеся в так называемое «оборончество», то наиболее радикальными сторонниками «пораженчества» были лишь недавно вырвавшиеся из Совдепии братья Солоневичи. И. Солоневич, как известно, не только резко противостоял «оборонческим» настроениям и отстаивал необходимость использовать любую возможность для свержения советской власти, но и настаивал на необходимости вести активную вооруженную борьбу против Красной Армии, диверсионную деятельность в ее тылу и т. д. (в некотором смысле его поэтому можно считать идейным предшественником РОА). Не случайно и после войны бывшие члены РОА оставались одной из самых стойких категорий антисоветского фронта.

Очевидно также, что Русское освободительное движение не только не имело никакого отношения к нацизму, но возникло вопреки ему, да иначе и быть не могло, потому что это было русское национальное движение и его цели и сам факт существования находились в вопиющем противоречии с идеологией и практикой гитлеризма. Фактическая история создания РОА убедительно свидетельствует, что ее становление шло в непрерывной борьбе между двумя тенденциями в германском руководстве: партийно-нацистской и военно-государственной. И РОА возникла при поддержке именно той части германского офицерства, которое было противником идеологии и политики национал-социалистической партии, тогда как партийно-идеологическое руководство всячески препятствовало возникновению РОА и тормозило ее создание вплоть до самого конца войны, когда уже надежд на победу фактически не оставалось. Делалось это по той же самой причине, по которой власовское движение было столь опасно для советской системы: появление вместо Совдепии национальной русской силы сразу изменило бы сам характер войны и неминуемо сказалось бы на ее ходе. По этим же причинам нацистское руководство не допустило на советский фронт части Русского Корпуса.

Среди поддерживающих власовское движение немецких офицеров было, кстати немало выходцев из России, в том числе служивших до революции в Российской Императорской армии. Союз этой части немецкого офицерства с русским освободительным движением совершенно естествен и служил олицетворением тяги к русско-германскому союзу, идея которого, как известно была распространена среди правых русских политических кругов до и после 1–й мировой войны и находила отклик и среди части германского истеблишмента (особенно военного), не связанного с гитлеровской партией. Хорошо известно, кстати, что после революции в то время, как чисто политические деятели Германии относились равнодушно к борьбе белых армий с большевиками и предпочитали придерживаться соглашений с ленинским правительством, то целый ряд представителей военного командования и широкие круги офицерства весьма сочувственно относились к антибольшевистским формированиям (состоящим из их недавних противников и даже продолжающих находиться в состоянии войны с Германией), вплоть до того, что иногда вопреки официальной политике помогали им и снабжали оружием. Не случайно поэтому, что именно та часть германского офицерства и генералитета, которая поддерживала РОА и чье понимание государственных интересов Германии, лишенное расистских черт гитлеровского национал-социализма, основывалось на идее возможности союза с национальной Россией, приняла участие в июльском заговоре 1944 года против Гитлера (что, понятно, еще далее отодвинуло возможность создания РОА).

Тем не менее, отношение к Русскому освободительному движению периода 2–й мировой войны и РОА в частности в современном массовом сознании остается крайне негативным. В принципе единственная среда, полностью с ним солидарная, — это русская белая эмиграция и те немногие лица и организации в России, которые стоят на позициях Белого движения. Еще Хольмстон-Смысловский говорил, что Власов был продолжателем Белой идеи в борьбе за национальную Россию. Сразу после войны, правда, среди части «старых» эмигрантов распространился вирус так называемого «советского патриотизма», следствием чего были даже случаи содействия советским оккупационным властям в розыске и выдаче эмигрантов «второй волны» и особенно военнослужащих РОА. Однако вскоре «советским патриотам», вернувшимся в СССР, «воздалось по их вере», и это позорное явление, обнаружив свою несостоятельность, умерло. И в настоящее время для всех национальных русских изданий и организаций за рубежом бойцы РОА — герои и патриоты. Это тем более естественно, что абсолютное большинство ныне активной части эмиграции в годы 2–й мировой войны либо сами принимали участие в антикоммунистической борьбе, либо являются их потомками.

Внутри России, за указанным исключением, до сих пор сохраняется негативное отношение, что совершенно понятно, ибо исходит из сущности современного российского общества и государства как все еще гораздо более советских, чем национально-ориентированных. Для советской же идеологии власовское движение наиболее страшно как пример борьбы уже в советском обществе. Более того, оно остро ставит вопрос о сущности советского режима как антироссийского — и это в то время, когда он, эволюционировав с конца 30–х годов в национал-большевистский, всегда выдвигал обвинение своим противникам как раз в «антипатриотизме». Как ни смехотворно это звучало в устах партии, ради мировой революции уничтожившей российскую государственность (о какой вообще «измене» можно было после этого говорить!?), но в условиях стопроцентной монополии на информацию коммунисты даже белым ставили в вину сотрудничество с «интервентами», а тем более — РОА.

И вот наследники пораженцев в 1–й мировой войне до сих пор демагогически вопрошают — как же можно было выступать против пусть не нравящегося, но своего правительства во время войны с внешним врагом? Откровенный же ответ на этот вопрос более всего и невыносим для советчиков, ибо он гласит: в 1917 году было свергнуто русское правительство и разрушено российское государство, что было с патриотической точки зрения недопустимо никакими методами — равно преступно как с помощью внешнего врага, так и без нее. А вот свергнуть установившуюся антироссийскую власть в виде советчины с той же точки зрения не только можно, но и должно — любыми средствами. Признать эту логику — значит признать, что Совдепия — не Россия, но АнтиРоссия. Признать правомерность власовского движения — значит признать советскую власть в принципе, в основе своей антипатриотичной, а это ей — как нож острый.

Понятно, что нынешняя российская власть, ведущая свою родословную не от исторической российской государственности, а от преступного советского режима, вынуждена отнестись к русскому освободительному движению точно так же, как относился к нему этот режим. Потому под «реабилитацию» всевозможных «жертв политических репрессий» участники Русского освободительного движения не попали. В общем это логично. «Демократизировавшийся» советский режим реабилитирует необоснованно пострадавших «своих» (реабилитация, собственно, и означает, что они пострадали «неправильно», и врагами режима на самом деле не были). Но бойцы РОА, как и ранее белых армий, были именно врагами и для режима «чужими», и о «реабилитации» их продолжающим существовать враждебным режимом говорить неуместно. Просто из этой ситуации явствует, какой именно это режим. Если бы он действительно, как любит представлять, возник в противовес тоталитарной коммунистической диктатуре, то отношение к людям, против нее боровшимся, было бы, понятно, совсем иным.

Столь же стойкой неприязнью к освободительному движению отличается так называемая «патриотическая оппозиция» нынешнему режиму, идеологией которой является национал-большевизм, то есть та же самая идеология, которой руководствовался во время войны сталинский режим, воззвавший к «великим предкам», славословивший русский народ и мимикрировавший под старую Россию — тот режим с которым непосредственно и боролось это движение. Для советского патриотизма всякий другой убийственен, ибо он может казаться убедительным только в отсутствие «нормального» патриотизма. Правда, обстоятельства последних лет заставляют национал-большевистскую оппозицию создавать впечатление, что она объединяет «все патриотические силы», и некоторые ее представители иной раз в «экспортных» статьях, предназначенных для русского зарубежья, отзываются о «второй эмиграции» вполне благожелательно. Но бесполезно было бы искать в их печатных органах в России от «Дня» до «Нашего современника» апологии РОА. В лучшем случае они «готовы поверить» в искренность намерений власовцев, нимало не оправдывая их действий. Это все, впрочем, совершенно нормально, потому что люди, считающие «своими» победы советского режима, никогда не смогут искренне примириться с теми, кто этим победам, мягко говоря, препятствовал. Дело здесь даже не обязательно только в приверженности коммунистической идеологии, а в принадлежности (во многих случаях не демографической, а духовной) к «поколению советских людей, боровшихся с фашизмом». Даже И. Шафаревич — самое некрасное, что есть в этой среде, счел нужным выразить свое негативное отношение к власовцам как к «людям, которые стреляли в своих». Именно здесь проходит грань между, скажем, А. Солженицыным и «патриотическими писателями», то есть между последовательными антикоммунистами и людьми, при всех оговорках все-таки принимающими «советское» как «свое». Отношение к русскому освободительному движению в годы 2–й мировой войны может служить в этом вопросе безошибочным тестом.

Подобно тому, как национальный характер движения не искупает в глазах национал-большевиков борьбы РОА против советского режима, так и борьба власовцев против коммунизма не искупает национального характера РОА в глазах «демократической общественности». Национальные лозунги, да еще в сочетании с сотрудничеством с национал-социалистской Германией вызывают, понятное дело, аллергию у страдающих «антифашистским синдромом». Так что и с этой стороны участникам Русского освободительного движения не приходится ожидать признания. В неприязни к ним, таким образом, трогательно сходятся политические силы, провозглашающие друг друга злейшими врагами. Но это тоже закономерно, коль скоро победа во 2–й мировой войне есть равно победа и для людей, почитающих онтологическим противником «энтропийный Запад», и для самого этого «Запада».

С отношением к РОА связана тесным образом проблема «Россия и Германия». И в зависимости от того, как она решается, складывается отношение к власовскому движению различных патриотических группировок, декларирующих национальный патриотизм несоветского толка. Спектр мнений здесь тоже достаточно широк: от подтверждения примером РОА правоты собственных национал-социалистических убеждений до взгляда на власовское движение как на олицетворение разделяемой ими идеи русско-немецкого союза. Но такие группировки не составляют пока заметной части российского политического спектра, остающегося вполне советским.

Из изложенного можно заключить, что не только апологетическая, но и просто объективная оценка Русского освободительного движения станет возможной только с окончательной ликвидации советчины. Напрасно некоторые полагают, что общественное сознание никогда не примирится с РОА. Психология общества весьма изменчива, и то, что казалось общепризнанным и «вечным» всего лишь 10–20 лет назад, ныне воспринимается как чепуха, или же вообще об этом никто не помнит. Сейчас, особенно молодому поколению, даже трудно себе представить, каковы были настроения, допустим, перед войной. Казалось, что так всегда и было «монолитное единство». И то, что очень значительное число людей заранее готово было перейти к немцам, выглядит почти невероятным. Но так было.

До войны в составе населения абсолютно преобладали люди, еще лично помнящие старую Россию. Кроме того, большая часть антисоветски настроенных людей покинула СССР в ходе войны. Это и привело к тому, что в обществе утвердились нынешние стереотипы. Коренной перелом общественной психологии произошел в 50–60–е годы, когда, во-первых, в активную жизнь вошло первое чисто советское поколение (родившихся в 20–30–х годах), а, во-вторых, произошло привыкание к мысли, что советский режим — навсегда. Однако в будущем ситуация неизбежно изменится по тем же, отчасти «демографическим», причинам. Советчина, хотя и продолжает господствовать ныне, но, что очень важно, перестала воспроизводится. Люди, родившиеся в 50–60–е годы, представляют в целом качественно иное поколение. Если из людей более старшего возраста только единицы имели силу и волю сделаться настоящими антикоммунистами, то те, кто заканчивал школу в 70–х — гораздо менее идеологически изуродовано. Недаром среди национал-большевистских идеологов лица моложе 40 встречаются довольно редко. Смена поколений — вообще важнейшая причина идеологических сдвигов в обществе. Относительно более терпимое отношение к Белому движению времен Гражданской войны помимо прочего объясняется и тем обстоятельством, что люди, непосредственно воевавшие против него, давно исчезли, а те, кто воевал против РОА — в массе живы и даже занимают еще много ведущих позиций в идеологии и культуре.

Нет ничего более ошибочного, чем воспринимать современное состояние общественного мнения как вечное. Оно в огромной степени зависит от идеологических установок существующей власти. Могли же большевики успешно изображать из себя патриотов для большинства населения подвластной им страны, несмотря на свое поведение в годы 1–й мировой войны и самой сущности их доктрины, принципиально интернациональной и антироссийской. И ничего — сходило! А сама эта война — Вторая отечественная — не превратилась ли в массовом сознании в позорную «империалистическую», так что подвиги на ней русских воинов не то что даже были забыты, а вообще как бы не имели права на существование? Это было их общество и они формировали его мнение, как хотели. Когда их последыши окончательно исчезнут с политической жизни — изменится и отношение ко 2–й мировой войне, подобно тому, как несколько лет назад начало меняться отношение к 1–й.

Отношение к Русскому освободительному движению может, таким образом, изменится только со сменой отношения ко всей 2–й мировой войне, к ее смыслу и итогам. До сих пор этому мешает как установившийся в результате нее «новый мировой порядок», так и сохранившаяся в неприкосновенности советчина в России. Но ни то, ни другое не вечно. Со временем станет возможно более свободное, без оглядок на различные «синдромы» и психологические комплексы, изучение всех сложных вопросов этой войны. Тогда и будет по достоинству оценено и развернувшееся в те годы Русское освободительное движение.

1995 г.

Советский хам о российском дворянстве

Свою статью «Из грязи в князи, или Триста лет КПСС» («Общая газета», 1996, № 5) В. Сироткин предваряет замечанием, что бывших членов партии такой заголовок эпатирует: «Эка, хватил профессор!». Членом партии, в отличие от автора мне быть не довелось, и если что меня и эпатирует, то совсем не то, что имеет в виду В. Сироткин. К вульгарным аналогиям, к каковым относится и отождествление старой России с коммунистической, а советской номенклатуры с дворянством и чиновничеством (а именно к этому сводится пафос сироткинской статьи) мы уже привыкли. Подобные вещи являются одним из краеугольных камней комплекса убеждений полуграмотной либерально-интеллигентской среды как на Западе, так и особенно в России. Неприязнь к российской государственности, принимающая в этой среде подчас патологические формы, соединенная с невежеством и привычкой мыслить экстравагантными метафорами, каких только текстовых монстров не порождает. Спорить с легковесным умствованием людей, не знакомых с конкретными реалиями и привыкших рассуждать «вообще», и доказывать, что чиновно-сословная структура традиционного общества как институт сугубо формальный, в корне противоположна феномену номенклатуры как явлению политико-идеологическому и предельно неформальному, бессмысленно (а кто, как М. Восленский, хоть сколько-нибудь специально этим занимался, в этом и так не сомневается).

Эпатировать способно здесь только редкое невежество. Тут-то профессор действительно «хватил» — это явно ниже среднего уровня советского доктора наук. Было бы, наверное, наивно ожидать от советского ученого знакомства с Законами о состояниях, Уставом о службе гражданской или статутами российских орденов и т. п. элементами «предыстории». Однако В. Сироткин обнаруживает незнакомство даже с советскими книжками по теме, на которую берется рассуждать, и ухитряется излагать достаточно известные вещи с точностью «до наоборот».

Основная задача сироткинской статьи — показать, что Россия такая непутевая страна, что даже разумные элементы опыта европейских стран на российской почве дают отвратительные всходы. Соответственно российские служилые сословия — дворянство и чиновничество как его часть — выглядят под пером Сироткина как сброд невежественных и честолюбивых проходимцев. Каким образом великая империя, имея такую администрацию, могла столетиями процветать, увеличивая свое могущество, остается только догадываться. Но совершенно чудовищные по нелепости мифы, стали, увы, общим местом в современной публицистике. Достаточно упомянуть пропагандировавшуюся тем же автором «теорию» о происхождении интеллигенции из противостояния «образованных разночинцев» и «невежественных чиновников» (не пускавших первых в свою «касту»). Тогда как на самом деле чиновничество комплектовалось главным образом как раз этими «образованными разночинцами» и вообще было наиболее образованным слоем в России (кстати, не только до 90 % деятелей российской науки и культуры происходило из этой среды, но и подавляющее большинство их сами были чиновниками и офицерами).

Надо совершенно не представлять себе исторических реалий, чтобы, говоря о введении Петром I «Табели о рангах», написать такое: «в ряды этих первых „новых русских“ коренное русское дворянство, в отличие, скажем, от „дворян мантии“ во Франции, толпами не повалило — у них были другие источники доходов (поместья, крепостные)». Между тем, дело обстояло прямо противоположным образом. «Дворянами мантии» во Франции назывались не «коренные» дворяне, толпами повалившие на службу (это Сироткина «кто-то обманул»), а как раз те лица (как правило, недворянского происхождения), которые получили дворянство в результате занятия бюрократических должностей (при том, что «коренные» дворяне могли при желании вообще не служить, это во Франции они могли жить на доходы от поместий). В России же в то время служба для дворян была обязательной (при Петре и пожизненной), и когда она была оформлена «Табелью о рангах», для старого дворянства ничего не изменилось; вопрос о том, «повалить» ли на службу, просто не стоял: неслужащий дворянин (кроме калек и малолетних) не мог владеть поместьем и вообще быть дворянином (в принципе, он мог и не выслуживать чинов, предусмотренных «Табелью», но тогда до конца жизни оставался рядовым солдатом). Кстати сказать, и после Манифеста 1762 г. абсолютное большинство дворян служило.

Дворянство и чины в России (в отличие от некоторых стран) не продавались. Они могли жаловаться за заслуги в развитии искусства и промышленности. И купцы их не «покупали», «строя больницу, библиотеку, а затем даря ее державе», как в меру своего понимания пишет Сироткин о мотивах деятельности знаменитых русских меценатов. Между прочим, далеко не все такие лица, получившие за заслуги на ниве благотворительности соответствующий чин, обращались за утверждением в дворянстве.

Не следовало бы всуе писать о том, о чем знаешь понаслышке. Сироткин почему-то полагает, что личное дворянство давалось «с 9–го чина — титулярный советник или штабс-капитан до 1845 г., когда Николай I поднял планку до 6–го чина — коллежского советника или полковника». На самом деле личное дворянство гражданские чины с 9–го по 6–й класс включительно приносили не до, а после 1845 г. (до 1845 г. его приносили чины с 14–го по 9–й класс). Упоминание чинов штабс-капитана и полковника в этой связи совершенно неправомерно: никаких «или» тут не было, ибо права военных и гражданских чинов в отношении получения дворянства всегда были различны. На военной службе уже самый первый офицерский чин прапорщика давал потомственное дворянство, а после 1845 г. — личное; до полковника «планка была поднята» для получения не личного, а потомственного дворянства, и не в 1845, а в 1856 г. Впрочем, о разнице между личным и потомственным дворянством Сироткин также имеет весьма смутное представление. Во-первых, вопреки его утверждению, личное дворянство передавалось и жене, во-вторых, потомственное отличалось от личного не тем, что было «пожизненное для всех членов семьи» (пожизненным было и личное), а тем, что передавалось по наследству.

Той же степени достоверности и другие положения статьи. Возможность получения дворянства за военные заслуги появилась не «со времен Екатерины II» — с самого начала законодательство предусматривало это в качестве основного канала пополнения дворянства (с екатерининских времен, кстати, доля офицеров недворянского происхождения как раз резко сократилась). Орденом Св. Георгия (все кавалеры его известны поименно) «унтер-офицеры и даже простые солдаты-рекруты» не награждались, а «Знак отличия Военного ордена» для последних был учрежден не в 1801, а в 1807 г. Словосочетание «мелкопоместный личный дворянин» (тем более применительно к представляющим как раз старое поместное дворянство гоголевским помещикам) абсурдно: поместьями могли владеть только потомственные дворяне. Институт почетного гражданства появился в начале XIX в. и к «Табели о рангах» прямого отношения не имеет, равно как и «почетные звания». Ни дворянство, ни почетное гражданство, ни звания, ни статус «причисленных к министерствам», не были сопряжены с материальными приобретениями, и называть это системой «кормушек» просто нелепо.

Совершенно смехотворно утверждение, что «реформатора М. М. Сперанского» (кстати сказать, из тех самых, по выражению Сироткина, «бюрократических графьев», над которыми он так издевается) обвинили в измене и сослали за предложение ввести экзамены на чин. Во-первых, опала его была вызвана совершенно иными причинами, во-вторых, последовала в 1812 г., тогда как соответствующий проект появился несколькими годами раньше, в-третьих, речь шла лишь о порядке производства в чины 8–го и 5–го классов, в-четвертых, — и самое главное — проект Сперанского не только не был осужден государственной властью, но был принят, облечен в форму императорского указа от 6.08.1809 г. и действовал до 1834 г., когда был заменен «Положением о порядке производства в чины по гражданской службе», еще более ставящим продвижение по службе в зависимость от образования.

Заявления Сироткина об отсутствии в России заботы об образовании чиновников порождены тем же невежеством, что и все остальные его высказывания. Здесь дело обстояло также противоположным образом. Разумеется, уровень образования государственных служащих связан с общим состоянием образования в стране. Но ни в одной другой стране на государственной службе не было таких льгот по образованию, как в России, и нигде столь большая доля образованных людей не находилась на государственной службе. Сетовать, что в «Табели о рангах» отсутствовали «экзамены на чин» — вполне бессмысленно: она представляла собой лишь расписание чинов и должностей по классам. Во времена ее введения, кстати, экзаменов на чин не существовало и во Франции. Но уже с 1737 г. трижды — в возрасте 12, 16 и 20 лет осуществлялась проверка знаний всех молодых дворян, причем имеющие достаточное образование могли 16 лет поступать на гражданскую службу, а оставшиеся необученными до 20 сдавались в матросы без права выслуги. В дальнейшем именно уровень образования служил важнейшим фактором, обеспечивавшим быстроту чиновной карьеры в России. В то время, как все лица, независимо от происхождения (в том числе и дворяне), обязаны были начинать службу канцеляристами (то есть не получали даже чина низшего XIV класса), то выпускники классических гимназий получали чин XIV класса сразу, а высших учебных заведений — сразу получали чин XII класса (окончившие со званием действительного студента) и даже Х класса (окончившие со званием кандидата). Имевшие ученую степень магистра получали сразу чин IX класса, а доктора — VIII класса. И вся система чинопроизводства базировалась на льготах по образованию: по закону 1834 года сроки производства в следующие чины для лиц с высшим образованием были более чем вдвое короче.

Скорее, имела место другая крайность. Преимущества по службе образованным людям были настолько велики, что это вызывало беспокойство за другие сферы жизни общества. Департамент законов в 1856 году констатировал, что такое положение «окончательно увлекло в службу гражданскую всех просвещенных людей, человек образованный не остается теперь ни купцом, ни фабрикантом, ни помещиком, все они идут в службу», и что в этом случае «Россия вперед не пойдет ни по торговле, ни по промышленности, ни по улучшению земледелия». Поэтому ускоренное чинопроизводство решено было отменить, оставив, однако, льготы при получении первого чина.

Наконец, выражение «из грязи в князи» подразумевает неожиданно и ненормально быстрое возвышение лица не чуть более низкого, а самого низкого положения. В российской истории случаи такие бывали, но они, во-первых, единичны, а, главное, представляли собой как раз вопиющее противоречие принципам, лежащими в основе «Табели о рангах». Поэтому применять его по отношению к получению дворянства на основе «Табели о рангах» совершенно неуместно, ибо оно как раз предполагало многолетнюю фактическую принадлежность человека к той среде, в которую он затем актом аноблирования и формально переводился. Конечно, отдельные представители древних родов, например, кн. М. Щербатов, кн. Б. Васильчиков или Пушкин могли косо смотреть на слишком широкое, как им казалось, пополнение дворянства, но Владлен Сироткин в этом ряду выглядит, скажем так, несколько странно и не вполне уместно. Он, кстати, совершенно напрасно полагает, что образовательный уровень аноблируемых лиц был в целом ниже, чем средний уровень дворянства: если он «намного уступал, скажем, Вяземскому, Лермонтову или Тургеневу», то это не значит, что тем же уровнем обладало всё старое дворянство, половина которого по уровню благосостояния мало отличалась от крестьян, а значительная часть лично обрабатывала землю.

Вообще зубоскальство Сироткина по поводу приобретения дворянства службой неумно и смешно, потому что лишний раз показывает незнание им элементарных вещей: суть дворянства в том, что это служилое сословие, только так оно, при всех различиях в деталях законодательства, во все времена и во всех странах и приобреталось. То, что в XIX в. всё большее значение приобретает служба гражданская — тоже явление исторически закономерное. Так что даже если очень хотелось лишний раз облаять российскую государственность, лучше бы ему было выбрать какой-нибудь другой, не требующий хотя бы некоторых конкретных познаний повод.

1996 г.

Российское служилое сословие и его конец

Служилый слой, которым располагала дореволюционная Россия, своей структурой и основными характеристиками обязан реформам Петра Великого, хотя в ходе последних смены служилого сословия в целом не произошло. Люди, являвшиеся опорой реформатора, принадлежали за единичными, хорошо известными исключениями к тем же самым родам, которые составляли основу служилого дворянства и в XVII веке (была нарушена разве что монополия нескольких десятков наиболее знатных родов — самой верхушки элиты на занятие высших должностей). Состав Сената, коллегий, высших и старших воинских чинов практически полностью состоял из прежнего русского дворянства (не считая иностранцев, пребывание коих на русской службе тогда в подавляющем большинстве случаев было временным). Так что прежнее дворянство (насчитывавшее на рубеже XVII–XVIII вв. примерно 30 тыс. чел.) составило основу и пореформенного офицерства и чиновничества, которые в совокупности и будут ниже условно именоваться «служилым сословием».

Не изменив первоначально персонального состава, реформы коренным образом изменили принцип комплектования служилого сословия, широко открыв в него путь на основе выслуги и положив начало процессу его постоянного и интенсивного обновления (в начале 1720–х годов недворянское происхождение имели до трети офицеров, во второй половине XVIII в. около 30 %, в первой половине XIX в. примерно 25, в конце XIX в. — 50–60, среди чиновников недворянского происхождения в середине XVIII в. было более 55 %, в начале — середине XIX в. — 60, в конце XIX в. — 70 %), так что к началу XX в. 80–90 % всех дворянских родов оказались возникшими благодаря этим реформам. Неофиты полностью абсорбировались средой, в которую вливались, и не меняли ее характеристик в каждом новом поколении, но в целом это была уже новая элита, отличная по психологии и культуре от своих предшественников XVII в. Кроме того, на состав служилого слоя оказало сильнейшее влияние включение в состав России в XVIII — начале XIX вв. территорий с немецким (остзейским), польским, финским (шведское рыцарство), грузинским и иным дворянством, а также то, что с середины XIX в. он далеко не ограничивался дворянством (лишь до половины и менее членов его относились к личному или потомственному дворянству). В широком смысле служилое сословие охватывает не только офицерство и ранговое чиновничество, но и социальные группы, являвшиеся основными поставщиками их членов: сословия потомственных и личных дворян, «обер-офицерских детей» и почетных граждан.

Наряду с тем, что большинство членов служилого слоя России вошли в него путем собственных заслуг, их дети практически всегда наследовали статус своих родителей, оставаясь в составе этого слоя. Особенно это касается офицерства. Обычно, даже если родоначальник получал дворянство на гражданской службе, его потомки служили офицерами, и род превращался в военный, гражданское же чиновничество в значительной мере состояло из представителей служилого сословия в первом поколении. В XIX в. дворянских родов, чьи представители находились преимущественно на военной службе, было больше, чем тех, среди которых преобладали гражданские чиновники (существовали роды, представители которых из поколения в поколение служили только офицерами, во многих семьях все мужчины — отец, братья, дяди, двоюродные братья и т. д. были офицерами); родов, где было примерно равное число офицеров и гражданских чиновников, значительно меньше, чем преимущественно военных или гражданских.[1] Но к концу столетия эта тенденция ослабела. Можно отметить, что дворянские роды даже недавнего происхождения, но чисто служилые (чьи представители из поколения в поколение жили только на жалованье, не имея недвижимости) обычно превосходили по проценту членов рода, достигших высших чинов, более старые роды, владевшие собственностью. К началу XX в., при том, что многие старые дворянские роды дали по нескольку сотен офицеров и чиновников и на службе одновременно могло находиться до 20–30 представителей одного такого рода, большинство служилого сословия составляли представители родов, начавших служить не ранее середины XIX в., т. е. принадлежащих к нему в первом-втором поколении.

Служилое сословие было в целом наиболее образованной частью общества (не только до 90 % деятелей российской науки и культуры происходило из этой среды, но и подавляющее большинство их сами были чиновниками и офицерами). Любопытно, что неосведомленность в конкретных реалиях, порождает порой совершенно чудовищные по нелепости мифы, ставшие, тем не менее, общим местом в современной публицистике. Достаточно упомянуть «теорию» о происхождении интеллигенции из противостояния «образованных разночинцев» и «невежественных чиновников» (не пускавших первых в свою «касту»), тогда как на самом деле как раз этими «образованными разночинцами» чиновничество главным образом и комплектовалось.

Вопреки распространенным представлениям, служилый слой дореволюционной России был сравнительно немногочисленным (потомственные и личные дворяне и классные чиновники вместе с членами семей составляли 1,5 % населения).[2] Хотя в России значительная часть преподавателей, врачей, инженеров и других представителей массовых профессиональных групп интеллектуального слоя находилась на государственной службе и входила, таким образом, в состав чиновничества, общее число российских чиновников всегда было довольно невелико, особенно при сопоставлении с другими странами.

На рубеже XVII–XVIII вв. всех «приказных людей» в России насчитывалось около 4,7 тыс. чел., тогда как в Англии в начале XVIII в. при вчетверо меньшем населении — 10 тыс. В середине XVIII в. всех ранговых гражданских чиновников в России насчитывалось всего 2051 (с канцеляристами 5379). В 1796 г. ранговых чиновников было 15,5 тыс., в 1804 — 13,2 тыс., в 1847 — 61548, в 1857 — 86,1 тыс., в 1897 — 101,5 тыс., в начале XX в. — 161 тыс. (с канцеляристами 385 тыс.). К 1917 г. всех государственных служащих насчитывалось 576 тыс. чел. Между тем, во Франции уже в середине XIX в. их было 0,5 млн., в Англии к 1914 г. (при втрое-вчетверо меньшем населении) — 779 тыс., в США в 1900 г. (при в 1,5 раза меньшем населении) — 1275 тыс., наконец, в Германии в 1918 г. (при в 2,5 раза меньшем населении) — 1,5 млн.[3] С учетом численности населения, в России «на душу населения» приходилось в 5–8 раз меньше чиновников, чем в любой европейской стране. Численность офицеров в начале XVIII в. составляла чуть более 2 тыс., в середине XVIII в. — около 9 тыс., в начале XIX в. 12–15 тыс., во второй четверти XIX в. — 24–30, затем — 30–40 тыс., в начале XX — 40–50 тыс.[4] Военных и морских чиновников в XVIII–XIX насчитывалось 1,5–2 тыс., к 1825 г. — 5–6, в середине XIX в. — 8–9, во второй половине века — свыше 10, в начале XX в. — 12–13 тыс.

Мировая война существенно изменила структуру и состав служилого сословия. Почти все лица, имевшие соответствующее образование и годные к военной службе были призваны в армию и стали офицерами и военными чиновниками, так что большая часть служилого сословия надела погоны. Кроме того, в его состав было включено значительное число лиц, которые в обычное время не могли бы на это претендовать (широко практиковалось производство в офицеры из нижних чинов и в чиновники военного времени низших служащих по упрощенному экзамену на классную должность).

В общей сложности за войну было произведено в офицеры около 220 тыс. человек (в т. ч. 78581 чел из военных училищ и 108970 из школ прапорщиков), то есть за три с лишним года больше, чем за всю историю русской армии до мировой войны. Учитывая, что непосредственно после мобилизации (до начала выпуска офицеров военного времени) численность офицерского корпуса составила примерно 80 тыс. человек, общее число офицеров составит 300 тысяч. Из этого числа следует вычесть потери, понесенные в годы войны. Непосредственные боевые потери (убитыми, умершими от ран на поле боя, ранеными, пленными и пропавшими без вести) составили свыше 70 тыс. чел.[5] Однако в это число, с одной стороны, входят оставшиеся в живых и даже вернувшиеся в строй (только в строй вернулось до 20 тыс.),[6] а с другой, — не входят погибшие от других причин (несчастных случаев, самоубийств) и умершие от болезней.

Поэтому, чтобы выяснить, сколько офицеров оставалось в живых к концу 1917 г., следует определить приблизительное число погибших (убитых, умерших в России и в плену и пропавших без вести). Число убитых и умерших от ран по различным источникам колеблется от 13,8 до 15,9 тыс. чел., погибших от других причин (в т. ч. в плену) — 3,4 тыс., оставшихся на поле сражения и пропавших без вести — 4,7 тыс., то есть всего примерно 24 тыс. человек. Таким образом, к концу войны насчитывалось около 276 тыс. офицеров, из которых к этому времени 13 тыс. еще оставались в плену, а 21–27 тыс. по тяжести ранений не смогли вернуться в строй. Следует подчеркнуть, что нас интересуют все офицеры (а не только бывшие в строю к моменту революции), поскольку когда в дальнейшем будет идти речь о численности погибших от террора, эмигрировавших, воевавших в белых и красной армиях, то в это число входят и те, кто был в начале 1918 г. в плену и те, кто находился в России вне рядов армии. Так что цифра 276 тыс. офицеров (считая и еще не вернувшихся в строй) выглядит наиболее близкой к истине и едва ли может вызывать возражения,[7] тем более, что она полностью согласуется с тем, что известно о численности офицерского корпуса действующей армии (она охватывала 70–75 % всех офицеров).[8] Численность врачей и иных военных чиновников (увеличившаяся почти вдвое за вторую половину 1917 г.) составляла около 140 тыс. человек. Таким образом, вместе с гражданскими чиновниками численность служилого слоя не превышала в это время 600 тыс. человек.

Будучи основной опорой российской государственности, этот слой встретил большевистский переворот, естественно, резко враждебно. Хотя в сопротивлении непосредственно участвовала лишь часть его, но среди тех, кто оказывал сопротивление установлению большевистской диктатуры в стране, представители служилого сословия (вместе с потенциальными его членами — учащейся молодежью) составляли до 80–90 %.[9] Судьбы представителей служилого слоя складывались различным образом (в значительной мере в зависимости от места проживания и семейного положения); можно выделить следующие группы:

1. погибшие в годы гражданской войны, в т. ч.

а) расстрелянные большевиками в ходе красного террора,

б) погибшие в составе белых армий,

в) мобилизованные большевиками и погибшие во время нахождения на советской службе;



Поделиться книгой:

На главную
Назад