— Кру-гом! — крикнул часовой, взяв винтовку наперевес. — Не подходить, стрелять буду!..
— Ну-ну, браток, уйдешь с поста, я тебе такое «ложись-вставай» влеплю! — Шургот подался назад, вышел из сеней, пригрозив часовому кулаком. — Какого черта, в самом деле! Маркевич, что он там стережет?
Они шли по улице. Водзинский куда-то запропастился. Шургот, будто новый противник начисто вытравил у него из памяти скандал с «окрестностями», наклонился к Маркевичу и стал шептать ему про Потаялло, что тот католик, разиня и снюхался с другим католиком, Саминским. Нетачко — вот это человек… И пошел рассказывать все полковые новости, о которых Маркевич не имел никакого понятия.
— Нужно держаться вместе, — подытожил Шургот. — Вы, правда, из запаса, но в конце концов… Ладно. Потаялло у меня давно на примете. Я его допекаю как могу, а он ничего. Вы ведь знаете, что с Нетачко у меня хорошие отношения. Нет, в самом деле. Выпросил себе теплое местечко, подальше от дорог, чтобы, боже сохрани, немцы его не задели, а теперь еще это сокровище, которое стережет часовой… Ну, что будем делать?
— Может, Дуда знает? — бросил неуверенно Маркевич.
— Верно, Дуда должен знать.
У старшины была своя забота — обучать командиров отделений. Вот и сейчас он стоял перед строем капралов:
— С гражданским населением никакого панибратства. Вы военные, а гражданские и военные — как пес и хозяин. Надо оберегать свою честь, черт бы вас побрал, да не так, как Пыцлик, который готов бабам воду таскать да коров доить!
Все со смехом уставились на третьего в шеренге, который, покраснев, как школьник, опустил глаза.
— Эй, Маркевич! — Шургот толкнул его в бок. — Я всегда говорил, что на нашем кадровом унтер-офицере держится армия. Смотрите, как он их муштрует! Учитесь, учитесь держать людей в руках, без этого…
Маркевич вздохнул. Он знал свою слабость. Может, поэтому им так и помыкают. Даже Пискорек и тот сообразил, что при командире взвода можно все себе позволить. Проклятый мир, все время надо зубы показывать, иначе сожрут.
Они остановились и слушали разглагольствования Дуды.
— Немцы нам грозят, но мы во главе с маршалом Рыдзом… Поняли?! — гремел он. — Кру-гом! Разойдись!
Старшина не дал им ясного ответа. Крайне смущенный, пробормотал он что-то о том, будто инструкция запрещает открывать дверь без специального приказа.
— Может, газы, — прошептал Шургот. — Хорошенькая история!
Дуда вытаращил глаза. Такая мысль, видно, не приходила ему в голову, и он испугался. Офицеры махнули на все рукой.
— Ничего не поделаешь, постараюсь попасть в полк и там все узнать. Всего доброго, соседи. — Шургот хлопнул Маркевича по плечу. — Надо пойти поглядеть, что там мои натворили.
Маркевич тоже поспешил к своим. Он шел по деревенской дороге вдоль ручья, такой же дороге, как в Красном. Кругом огороды, огурцы, какая-то тыква в поисках местечка на солнцепеке вылезла на тропинку и улеглась. Рядом красовалась капуста, свекольная ботва, возле забора буйно разросся сорняк. Кругом все по-домашнему уютно и сонливо, солнце пекло вовсю, а пчелы гудели совсем в унисон с тем шумом, который стоял у него в ушах после водки. Упасть бы тут да часок вздремнуть под яблоней. Маркевич сорвал лепесток отцветающего мака, смял и бросил.
Вот гряда подсолнухов, хлопцы работают без рубах, капли пота на спинах и на шеях. Земля тяжелая, сверху серая, а в глубине блестяще-черная. Шагах в пятидесяти отсюда бежит ручей с метр шириной, по обоим берегам — болотистый луг.
— Ничего не осталось, пан подпоручик, — послышался голос Цебули, — от такой жары все болото высохло. Теперь и слон сможет там танцевать.
Что на задах подсолнухи — это хорошо, можно незамеченным добраться до деревни. Маркевич осмотрел то, что уже успели выкопать солдаты. Траншея длиной в несколько десятков метров с двумя зигзагами — все как положено, по инструкции. Вот ячейка для ручного пулемета; Маркевич соскочил, лег в полуметровой яме, проверил: сектор обстрела в порядке. Вылез, отряхнул землю и приказал продолжать.
День медленно клонился к вечеру. На небе ни тучки. Далеко, возле границы, виден лес. За подсолнухами шуршат лопаты, кто-то о чем-то рассказывает, слышится смех и шепелявый голос Пискорека. Издалека доносятся звуки, характерные для деревенской жизни: во всю глотку раскудахталась курица, где-то в конце деревни залаяла собака, заскрежетала железная цепь у колодца.
Наконец наступил вечер, звездный и теплый. Болото, может, и высохло, но лягушки где-то остались и громко квакали.
Ужинали снова вместе с Потаялло, который после обеда вздремнул и теперь был готов хоть до полуночи разглагольствовать. Приезжал кто-то из батальона и рассказывал, что в дивизии неспокойно, на границе вчера вечером была перестрелка, похитили одного пограничника. Отсюда вывод: каждый взвод согласно уставу должен выставить на соответствующей дистанции от деревни по пять постов. Шургот снова принялся шутить:
— Нам подвезло, наш участок спокойный.
Потаялло побагровел, надул щеки и прикусил свой черный ус, он был слишком тонкий для его такого мясистого красного лица.
Но Шургот не отступал:
— Согласен, пан капитан, насчет дозоров согласен. Только при одном условии: скажите, что вы так ревниво прячете в каморке?
Потаялло не выдержал:
— Не ваше дело! Кто командир роты, я или не я? Чего вы торгуетесь!
Шургот надулся, разговор оборвался. Впрочем, водки больше не было, и все стали прощаться. Потаялло чувствовал себя как-то неловко, проводил их во двор и, когда Водзинский ушел, шепнул Шурготу:
— Сам не знаю, забодай его комар! Получил приказ беречь как зеницу ока. В случае чего дадут знать.
Но Шургота такое объяснение мало устраивало, он сухо откозырял и пошел. Потаялло выместил злость на Маркевиче, еле слышно буркнул ему «пока» и вернулся в хату.
Маркевич зашагал по темной деревенской улице; он чувствовал себя одиноко и тоскливо. Возле ворот маячили силуэты людей, на лавочках тихо о чем-то переговаривались. Он миновал одну группку девушек, потом другую. При его приближении девушки умолкали, с тем чтобы еще громче защебетать, как только он удалялся.
Чего ему искать? Он сел на первой же свободной скамейке и закурил, прислушиваясь к звукам надвигающейся ночи. Слева, у расположенной в глубине двора соседской хаты, тоже велась беседа. Голос показался знакомым, так и есть, это Цебуля:
— У их полиции еще больше дел, чем у нашей. Если вовремя руку не поднял и не крикнул «хайль Гитлер» — ну, вроде как у нас говорят «слава господу», — сразу за шиворот и в кутузку. Я знаю, в прошлом году возле Ниского работал с одним, он туда на заработки ездил. Фактически, значит, неважные у них дела.
— Зато работы хватает, — вмешался чей-то бас. — От нас раньше к ним через границу ходили. И порядок у них. Кто жалуется, что плохо, сразу на фабрику или к хозяину. Платят хорошо, масло, яйца…
— А вам, Мацей, нечего плакаться. Вас и тут не обижают. Коли что, поросенка продадите, с войтом выпьете…
— Ты хозяина не касайся. — Мацей не обиделся, но и не упустил случая осечь смельчака. — Молоко еще на губах не обсохло, а хочешь других учить. В том-то наше и несчастье, что у вас, у сопляков, все в головах перемешалось. На работу никак не загонишь, вам бы только книжку в руки да вверх животом…
— С нашим братом там строго, — продолжал Цебуля. — Чуть что, польнише швайн, по-ихнему — польская свинья.
— Э, а у нас в волость приедешь, тоже про мужицкий запах напомнят. То же самое в налоговом управлении, то же у старосты…
— Бедному человеку везде плохо, — снова послышался голос молодого. — Справедливость искать — все равно что ветра в поле.
— Ты бы не очень жаловался, — не сдавался Мацей. — По-моему, что бедный, что недотепа — одно и то же. Мне отец всего пятнадцать моргов оставил и двух коров. А я вот годами спину не разгибал…
— Так что война, надо полагать, не за горами, — снова вмешался Цебуля.
— Чудо, что она до сих пор не началась. Столько войск нагнали. А у вас так же спокойно, как у нас в Блажеевицах.
— Нам, пограничным, война так война, лишь бы быстрее кончалась. Вот в русскую, не успели оглянуться, как войны и нет. Зато потом хорошие цены на крестьянские продукты держались, все четыре года за масло ого-го как платили. Это вы тогда, Мацей, спину гнули, чтобы приобрести еще тридцать моргов…
— Ну…
— А сколько людей погибло…
— На то воля божья, кому что суждено. Гитлер, конечно, человек опасный, но чтобы все, что о нем говорят, была правда, — нет, этому я не верю. А цены хорошие стояли, факт. Да я сам тогда давал на контрабанду, здесь все свои, можно и признаться, за масло какой хочешь фабричный товар приносили… и сахарин, и мануфактуру. Нет, меня не напугаешь.
— Если бы у нас был порядок… — задумчиво начал кто-то. Но его тут же прервали:
— Тише, тише. Еще полицейского накличешь.
Но беседа продолжалась. Говорили о Гитлере, о ценах на пшеницу, о суперфосфатах, о том, что у немцев все дешево, о вспыхнувшей два года назад забастовке батраков, о том, как потом бесчинствовала полиция. Цебуля знал об этом больше всех, он в это время был на строительстве в Жешувском воеводстве. Но это как раз и помешало ему, Мацей заявил, что он, мол, не хозяин, а бродяга.
Маркевич слушал со все возраставшим интересом, Цебуля упрекнул Мацея, что ему все равно, Польша это или не Польша, лишь бы яйца подороже продать. А Мацей обозвал его коммунистом. Маркевич обозлился: как он смеет так обзывать солдата! Черт знает что такое, Гитлер под боком, а они…
Маркевич встал и быстрым шагом направился к хате. Видно, никто не догадался, что подпоручик все слышал. Тот же Мацей сразу же переменил тон:
— Наша армия спасет нас, прогонит немцев…
Но Цебуля не пришел Мацею на помощь:
— Мы тут, пан подпоручик, о разных хозяйственных делах…
Маркевич повернулся и пошел. Шел и знал, что они молчат, ждут, чтобы отошел подальше, и чувствовал себя еще более одиноким. На краю деревни девушки запели грустную, протяжную песню, и на душе у Маркевича стало совсем тоскливо. Может, напиться?
Вдруг из темноты кто-то вынырнул и задел его:
— Кто здесь шляется? — Это был Шургот. Злой как черт, он сразу полез в карман, будто за револьвером. — Ах, это вы. Ну, кавалер, пошли со мной, девки собрались, что-нибудь скомбинируем. Для них офицер все равно что сказочный принц!
— Да нет, посты, часовые… — пытался вывернуться Маркевич.
— Пойдем, пойдем… — Шургот взял его под руку и зашагал быстрее. — Капитана боитесь?
Возле новой, крытой жестью хаты собралось около двадцати девушек. Кто сидел на лавке, кто стоял рядом, отбиваясь от настойчивых ухаживаний солдат. Маркевич и Шургот спрятались за кустами сирени. Солдаты между тем разошлись не на шутку. Один из них подскочил, схватил стоящую с краю девушку за талию и потащил. Поднялся писк, визг, девушки отбивали свою подружку, все сбились в кучу, песня умолкла. Кто-то яз солдат пожаловался:
— Мы их защищаем, а они…
Где-то тут был и Пискорёк, Маркевич сразу узнал его пискливый голосок.
— Пойдем прогоним этих сопляков, — толкнул его Шургот.
Солдаты заметили их тени:
— Смотрите, хлопцы, гражданские!
— А ну пошли, спустим гражданским портки! — крикнул Пискорёк. — Ха-ха-ха! — Остальные встретили его предложение с восторгом. — Айда за мной!
Они кинулись в кусты, тут Шургот вышел им навстречу. В темноте не было видно, кто за кустами, но солдат насторожило, что гражданские не убегают. А когда разглядели, что это офицер, сразу притихли. Шургот приглушенным голосом выругал тех, кто был поближе, остальные разбежались. Это были все капралы, командиры отделений.
— Так точно, так точно! — повторяли они растерянно.
— Так вот вы какие! — не унимался Шургот. — С гражданским населением хуже, чем немцы.
— Темно, не узнал…
— На губе вам будет светлее. Который здесь Пыцлик? Кру-гом… марш, разойдись!..
Можно подумать, что эта команда относилась и к девушкам — вместе с капралами исчезли и они. Проклиная и тех и других, Шургот бросился было за девушками, но вернулся.
— Как сквозь землю провалились! — Он пробежал еще немного. — Ни души! Наверно, на сеновале попрятались. Пойдем! — Маркевич отказался. — Ну, как знаете… — И он побежал во двор, освещая дорогу электрическим фонариком. В желтоватом луче фонаря мелькнули какие-то дышла и колеса, Где-то на улице замер одинокий девичий смех.
Маркевич ушел один. Лаяли собаки, доносились далекие возгласы. Ощупью пробираясь сквозь густые заросли малинника, он свернул к постам, потом вышел в поле, где на фоне неба вырисовывались контуры подсолнухов.
— Стой! — раздался вдруг окрик, и лязгнул затвор. Будто кто-то кулаком ударил его в грудь. — Пароль, стрелять буду!..
Испугавшись, что неопытный солдат может сразу пальнуть, он шепнул пароль и отправился проверять другие посты. Быть может, он искал в этом ненадежном занятии спасение от все возрастающих в его душе сомнений.
Наконец он поднялся на пригорок перед подсолнухами, туда, где были вырыты окопы. Ночь казалась необъятной, кругом ни огонька, темная деревня потонула в ночи, как трухлявая лодка. Впереди сплошная тьма, и черный лес почти нельзя было различить. Может, враг притаился не в лесу, не за километр отсюда, а здесь и через несколько секунд схватит тебя за горло.
Страх и неуверенность овладели Маркевичем. Истины, которыми он руководствовался в Красном и в Подлясье, в начале своей службы, показались ему сомнительными. Напрасно повторял он заклинание: могучие, сплоченные, готовые ко всему… Может быть, потому, что он оказался в полном одиночестве и некому было бросить в лицо эти слова, они показались ему теперь такими легковесными, пустыми и обманчивыми. Настойчиво лезли в голову признания Брейво, откровенные высказывания Шургота, разговор крестьян… Нет, он никак не мог успокоиться.
Хоть бы уйти отсюда, хоть бы не оставаться лицом к лицу с этой огромной, черной, таинственной ночью, хоть бы заставить себя добраться в свою пропахшую мятой каморку и уснуть. И он объяснил сам себе, как командир отряду: «Все это глупости, бабья болтовня! Армия, армия — это сила. Начнем хотя бы с меня, с моего взвода. Ручной пулемет есть? Есть. Позицию выбрал? Выбрал, все подготовил, что в моих силах. Значит, и у тех, что повыше меня, все предусмотрено. Какое я имею право сомневаться? Вот Потаялло, он же обо всем подумал и отдал приказ о дозорах. Выполнять приказы. Наверху все, вплоть до главнокомандующего, думают за меня. Ну а если пошлют на смерть, значит, так надо. Вот основа основ, а остальное…»
Ночь промелькнула быстро, приближался рассвет. Вдруг вдалеке слева взвилась ракета, описала похожую на вопросительный знак дугу и погасла.
12
Лето в этом году выпало сухое и жаркое. Кашубские деревни, где каждый дом до самого чердака был забит дачниками, казалось, разрослись вдвое. На пляже у серо-голубого открытого моря километров на десять непрерывной цепочкой тянулись похожие на кратеры вмятины, оставленные человеческими телами.
Солнце припекало распростертые на белом раскаленном песке нагие тела. Смягченная всевозможными кремами кожа постепенно приобретала все новые и новые оттенки: сперва нежно-розовый, потом кисельный, потом багрово-красный, темно-бронзовый и, наконец, «малайский».
Возле выросших, как грибы, казино было особенно тесно; пляж здесь напоминал мостовую, вымощенную булыжниками задов и бюстов. На узкой полосе, омываемой ленивыми волнами прибоя, верещали дети. В неподвижном воздухе соснового бора стоял чад от горелого маргарина из кухонь трехсот местных пансионатов.
Вечером вся жизнь отступала на сто метров от пляжа и устремлялась к выложенным галькой железнодорожным перронам. Дамы в накидках, пижамах, брюках встречали экспрессы из Хеля. К вечеру затихал ветер, и шум поезда разносился далеко, километров за пятнадцать. Вот и светящаяся точка паровоза. Прощальные слова, поцелуи, обмен адресами. Темные от загара лица, белые зубы в улыбке — вот-вот подойдет поезд. Духота, дым и чад от паровоза, толкотня, стук дверей и снова улыбки. Улыбки из окон вагона, белозубые улыбки на перроне… Вдогонку уходящему поезду мелькают в воздухе платки. Потом провожающие возвращаются на освещенные веранды, пьют и танцуют.
Экспресс мчался в вечерней мгле, вздрагивал, когда переводили стрелку. Снова гдыньские волны. Еще двухминутная стоянка в Орлове. А когда, миновав границу, паровоз подъезжал к Гданьску, его встречала ночь.
Впрочем, ночь здесь совсем другая. Там — шум, люди, яркое освещение. Здесь, над путями, — голубые огоньки и кругом ни души. Поезд с грохотом проносился мимо большого, широко раскинувшегося города, но город был скрыт от глаз. На окнах домов жалюзи, далекие перспективы пустых и темных улиц, и лишь кое-где у путей стрелочник в странной фуражке. В купе гасили лампочки, к Тчеву поезд подъезжал, когда все пассажиры спали. Всю ночь он мчался над Вислой — мелькали Бродница, Млава, Торунь и Кутно, и только уже под Варшавой открывались окна. Обрывки разорванного поездом тумана лезли в открытые окна, холодили лица. Медленно поднималось солнце. Когда поезд останавливался у Главного вокзала, солнце освещало уже третий этаж.
Август пришел погожий, как июль, и еще более жаркий. За Наревом и Бебжей высохли болота, торф стал рассыпчатым и рыхлым.
Поутру, на холодке, подпаски жгли костры — пекли картошку. По высохшей траве расползались прибитые к земле их босыми пятками язычки огня. В сумерки туман был уже не белым, а голубым, гарь расползалась полосами на десятки километров, недвижимая, она висла на кустах и плыла все дальше и дальше, вызывая в памяти своей бесплодной горечью другое военное лето — четверть века тому назад.
Август спешил. Со взморья летели битком набитые поезда, а туда шли пустые. Гарью дышали не только деревенские вечера. То здесь, то там гремели взрывы, пылали пожары — то на складе с обмундированием, то в цехе металлургического завода. Но печать сообщала об этом лишь изредка, чаще молчала. Очереди в магазинах, давка у окошек сберкассы. Учебные воздушные тревоги. Погоня за противогазами, поиски протекции, чтобы приобрести настоящие, надежные противогазы, эксперименты с масками из полотна и ваты, всевозможные слухи. На окнах бумажные кресты. Выезжали за границу многочисленные стипендиаты, появились срочные, не терпящие отлагательства семейные дела в Швейцарии, Бельгии, Аргентине.
Гейсс все еще сохраняла хорошее настроение, хотя многие ее друзья, обладавшие «железными» нервами, вдруг растерялись, поддались панике и отчаянию. Ее спокойствие можно было объяснить по меньшей мере двумя причинами.
Во-первых, Гейсс слишком часто приходилось утешать знакомых и незнакомых. Ей, как наиболее осведомленной журналистке польской прессы, польской Женевьеве Табуи, без конца звонили по телефону, писали письма. Ее останавливали на улице и в кафе, требуя ответа на один и тот же вопрос: будет или не будет. Письма и звонки — это еще полбеды, можно как-то выкрутиться или написать очередную статейку, а вот когда знакомые при встрече хватают за рукав, тут пустой фразой не отделаешься.
Она хорошо знала, что нельзя все малевать черной краской. Совсем недавно на довольно многолюдном приеме, когда Гейсс по обыкновению кого-то утешала, подошел министр и при всех поставил ее в пример польским журналистам: да, именно так и следует поступать, пресса обязана поддерживать в людях веру и надежду. Похвала министра умилила и вдохновила Гейсс.
С этой минуты она решила, что ее исторической миссией является обеспечение добрых знакомых всевозможными оптимистическими известиями.
Но для этого приходилось все время обновлять свой репертуар. Варшавские светские круги оказались неимоверно падкими на новости, и нередко случалось, что сконструированная ею самой «на основании достоверных источников» ложь, пущенная в Мокотове в одиннадцать утра, встречала ее в полдень в Жолибоже, Саской Кемпе и даже в Подкове Лесной. Приходилось, совсем как кинозвезде во время карнавала, каждый день выступать в новом наряде, и наряд этот должен был быть и радостным и достаточно убедительным.
Она бросалась ко всякого рода государственным деятелям, выпытывала новости, хватала на лету брошенные ими словечки, с тем чтобы потом растворить их, как кристаллики сахарина в бокале освежающего лимонада. Но в словечках этих все время ощущалась нехватка, поэтому-то она так яростно атаковала, скажем, Бурду. Если бы даже он не дал ей той малой толики материала для сплетен, она бы использовала самый факт посещения министра. Иногда достаточно было сказать: «Видела вчера маршала, отлично выглядит». Или: «Министр Понятовский вернулся вчера из Криницы. У него новый, отлично сшитый светлый костюм». Как ни странно, но даже такие новости, лишь бы они были сообщены равнодушным, слегка скучающим тоном, были способны успокоить не одну душу. Укрепив таким манером свой престиж особы, связанной с самыми высшими сферами, можно было потом болтать что угодно.
Была еще одна причина для хорошего самочувствия. Начиная с марта — а особенно в августе — отношения Гейсс с высшими правительственными кругами стали такими же дружескими, как в медовые месяцы новой власти или еще раньше, в послевоенном балагане, лет двадцать тому назад.