А Магеррам, задвинув засов калитки, еще долго стоял у ворот, разглядывая свой двор. Что-то зловещее было в неподвижных темных деревьях, в кошачьих глазах, блеснувших под кустом. Он прошел в дом, с раздражением принюхался к табачному дыму от дешевых сигарет гостя.
— Чертов сын. Проходимец. Ни семьи, ни дома настоящего.
Гаранфил, убиравшая со стола, с удивлением прислушивалась к бормотанью мужа.
— Ты о чем, Магеррам?
— Да об этом… Биландарлы. Чертов сын, говорю. За сорок уже. Ни кола ни двора. Жены и той нет. Да и кому он нужен. Получает неплохо, все проматывает. Я был как-то с документами у него. Стол, стулья, железная кровать. Конечно, какая порядочная девушка свяжется с таким оборванцем? Он не то что одеть, прокормить не сможет.
Гаранфил свернула скатерть, удивленно подняла брови.
— Почему ты так говоришь, Магеррам? Интересный мужчина. Так сложен. Высокий… Красивые волосы. Все, что надо… Должность хорошая. Я думаю, стоит ему только пальцем поманить, любая прибежит.
Магеррам прямо побледнел от ярости. Даже мясистые губы задрожали.
— Что ты заладила: «Интересный»!.. «Высокий»!.. «Красивые волосы»… Да ты понимаешь в жизни хоть что-нибудь? Не красота делает мужчину мужчиной, а деньги! Мужчина тот, кто умеет делать деньги! Содержать семью! Красивой должна быть женщина. А мужчина пусть немножко лучше козла, и больше ничего не надо!
Он метался по комнате, размахивал руками, в уголках его губ пузырилась слюна.
Гаранфил сложила скатерть и спокойно вышла на кухню. Он пошел за ней следом, выкрикивая слова своих, как ему казалось, неколебимых жизненных правил, говорил и ждал подтверждения в глазах, жестах, словах жены.
Гаранфил молчала. И это еще больше распаляло Магеррама.
— «Интересный»! Скажи пожалуйста — интересный! На этого интересного я выложил сегодня почти сто рублей! Коньяк! Мясо! Вино, фрукты. Еще неизвестно, что получится…
Как сквозь глухоту доходил до Гаранфил голос мужа. Не мигая смотрела она на грязные кастрюли, сковородки, тонкую струйку бегущей из крана воды. Ей вдруг показалось, что стены кухни сдвигаются, и все меньше становится воздуха, скоро ей нечем будет дышать, и вся ее жизнь утекает, уходит тонкой, почти незаметной струйкой в мойку, заваленную тарелками. На мгновение высветилось в памяти солнечное утро за распахнутыми окнами класса, седоголовая Таира-муаллима, вдохновенно читавшая стихи Вургуна, ожидание чего-то радостного, того, что придет в скором будущем, — конец войне, Победа, какая-то новая жизнь, новые люди, институт… Увиделась полка — ее смастерил отец и радовался каждой новой книжке, ее пятеркам в дневнике, ее робким мечтам о педагогическом институте. «Главное, дочка, дело, любимое дело… То, что мы оставляем людям…» Уже с фронта писал: «Если придется умереть, знаю за что, — чтоб наша девочка, чтоб все наши дети были счастливы». Отец за это отдал жизнь. Счастлива она, Гаранфил?
— Да ты не слушаешь меня, жена!
И все исчезло, погасло: солнечный класс, папина полка, смешные мальчишки с их наивными записочками.
— Слушаю, слушаю, Магеррам.
Руки Гаранфил тискают, мнут грязное полотенце, комочки жира пачкают ее новое платье, и что-то нехорошее, тайное готово излиться в крике, слезах… Выскочить, толкнуть калитку, бежать, бежать туда, на свою улицу, в свой дом, к своим книгам и подругам… Утром проснуться в своей постели и удивиться странному сну, в котором торжественно и звонко отбивают время старинные часы, за стеклом поблескивает хрусталь и это лицо с глубоко сидящими беспокойными глазами, стерегущими каждое ее движение.
— Что с тобой, Гаранфил? Ты испачкала платье, не видишь, что ли?
— Да, да. — Она тяжело опустилась на табурет. — Позвони маме, как там дети. Эльчин так кашляет…
Магеррам испуганно умолкает под ее странным, невидящим взглядом.
— Тебе плохо? Гаранфил! Тебе плохо? Ты что, плачешь? Устала? — Он откидывает ее тяжелые пряди, гладит влажное, несчастное лицо. — Гаранфил!
— Да, да, устала. Плохо. Спать. Позвони, — она еле шевелит дрожащими губами.
— Ай, будь он проклят, этот босяк, этот красавец. Из-за него ты целый день…
Он берет ее бессильно падающие руки, пахнущие мясом и луком, прикладывает к своим щекам; целует пальцы, глаза.
— Я сейчас… Я сейчас… тебе постель… — Убегает и снова возвращается, стаскивает с нее туфли, легко поднимает и несет в спальню, безучастную, покорную. — Гаранфил, Гаранфил… Я для тебя… Я все для тебя. Ну, открой глаза! Посмотри на меня, Гаранфил!
Она открывает глаза и долго не мигая смотрит на него, так странно смотрит, что он пятится к двери, потом возвращается к окну, чтоб задернуть штору на окне, и замирает, прислушиваясь к глухим, похожим на бред словам.
— Оставь. Хоть луну оставь.
— Какую луну? А? Хорошо, хорошо. Спи. Не думай… Я позвоню твоей матери. Посуду тоже вымою. Хочешь, посижу с тобой? Хочешь? Не дай бог совсем разболеешься. Может, чай тебе… Нет? Хорошо, хорошо…
Он поспешно выходит, чтоб не видеть, не чувствовать на себе странный, нестерпимо чужой взгляд широко открытых глаз. Быстро, бесшумно управился с посудой, вытер мокрый стол и, налив себе крепкого чая, присел на табурет.
Вот и день прошел. Хорошо хоть детей с утра отправили к Бильгеис. Устала Гаранфил, бедняжка. Шутка сказать, с раннего утра до полуночи на ногах. Обычно ей мать помогает по хозяйству. А тут сам избегался и жену замучил. Конечно, от усталости все. Слова какие-то непонятные про луну… Пусть успокоится, уснет. И глаза такие… Как будто не здесь, не дома она, а где-то в другом месте. Раза два так уже было. Ни с того ни с сего слезы. Недавно ночью ей приснилось что-то страшное, как маленькая, дрожала и вот так же смотрела в окно. Потом проходит. Заботы по дому, дети… Нелегко, конечно, четверо сорванцов. А с другой стороны, кто теперь упрекнет его в том, что жена не работает. Новую моду взяли — чтоб все женщины работали. Детей несчастных чуть свет тащат в ясли или детский сад, а мать чтоб на производстве… Нет, все-таки он был прав, что уговорил ее родить четверых. Во всем он, Магеррам, прав оказался. Теперь у Гаранфил полное право сидеть дома, воспитывать детей. Какая уж тут работа… Чтоб каждый босяк вроде этого Биландарлы пялил глаза на его жену? Он, Магеррам, сам добился всего в жизни. Пусть ослепнут глаза завистников, отсохнет язык. У кого самая красивая, умная, кроткая жена? У него, Магеррама. Здоровые, смышленые дети… Дом — всего полно, крепкий — пушкой не пробьешь. Зарабатывает слава аллаху, не оставляет его своими благодеяниями. Среди друзей, знакомых — почет и уважение. А все потому, что семью свою содержит дай бог каждому.
Так думал Магеррам, прихлебывая чай, и думы эти несли ему покой, тешили самолюбие. Он очень любил такие вот минуты уединенности, когда можно было, не заглядывая никому в глаза, не унижаясь, испить из чаши собственной значимости, ощутить себя хозяином своей крепости и своей судьбы.
Что ж, была в его рассуждениях неоспоримая, не нуждающаяся в доказательствах правда. Как говорят в народе: бог, создав человека внешне убогим, зажигает над ним яркую путеводную звезду.
…После восьми лет тоскливого ожидания, когда, казалось, супруги и надежду на ребенка потеряли, появился на свет Магеррам. После него тоже не было детей. Единственный сын был светом в глазах, никто не смел перечить капризному баловню. Рос он беспокойным, упрямым, а почувствовав безотказность окружающих, и вовсе уверился в собственной исключительности. Еле окончил пятый класс — на тройку знал одну лишь арифметику, а остальные предметы вроде и не касались его. В забавах и праздности пролетело лето… А осенью Магеррам заявил, что больше не пойдет в школу. Целую неделю уговаривали. Учительница из школы прибегала, мать плакала, умоляла Магеррам стоял на своем. Ничего не оставалось отцу другого — хоть какому-нибудь ремеслу сына обучить.
Упросил соседа, уважаемого в селе сапожника Мамеда-киши, взять сына в обучение. Две недели маялся Мамед-киши, глядя, как, посвистывая, слоняется Магеррам по маленькой мастерской. Или прилипнет к окну — не оторвешь. И лаской, и хитростью старался Мамед-киши заинтересовать мальчишку. Ничему не хотел учиться Магеррам — набойки прибить на собственный ботинок не хотел. Не выдержал мастер, зазвал к себе отца Магеррама.
— Прошу, брат, не таи обиду на меня. Не могу больше. Неплохой у тебя паренек растет… Шустрый. Но для дела сапожного непригодный. Наше ремесло усердия требует. А сын твой трудиться не любит. Посмотри, может, к другому делу пристроишь.
Отец Магеррама от удивления не нашелся что сказать. Каждый вечер он спрашивал сына, как идет обучение, и тот глазом не моргнув отвечал, что Мамед-киши не нарадуется его прилежанию. Как же так? Сын даже обещал в скором времени отцу новые ботинки сшить…
Вернувшись домой, он отругал сына за вранье — а тому хоть бы что.
Нехорошо получилось и с часовщиком Мурсалом. После долгих пререканий, уговоров, слез матери, всем своим видом выражая пренебрежение к затее отца, пошел Магеррам к часовщику. Пришли в будку, увешанную старыми ходиками, блестящими луковицами карманных часов, репродукциями из «Огонька»… Мурсал оторвался от дела, протер платком простодушное, чуть одутловатое лицо, нацепил очки и внимательно посмотрел на неуклюжего рыжеватого подростка. И чем больше разглядывал Мурсал своего будущего ученика, тем тоскливей сжималось сердце Рустама-киши.
— Ну что ж, дорогой. Я обещал тебе… Прямо завтра с утра и начнем.
Но на следующее утро Магеррам даже из постели не вылез.
— Что я там забыл, у твоего часовщика? Хотите, чтоб ослеп? У меня живот болит который день!
Он так мученически закатил глаза, что Зибейда с упреком обратилась к мужу:
— Оставь, отец, пусть хоть полегчает ребенку. Успеет, наработается. Пойди лучше свежий катых принеси, хорошо от живота.
— Да какой он ребенок! Смотри, усы пробиваются, меня ростом догнал!
Рустам-киши грозно двинулся к постели сына, но запричитала, заохала жена, встала у кровати, раскинув руки…
Никогда не видел Магеррам отца в таком гневе, с грозно вскинутыми кулаками, даже струхнул немножко. Кто знает, если бы не мать…
Вспыльчив, но отходчив был Рустам-киши. Через несколько дней отвел присмиревшего Магеррама к другу детства, шапочнику Абдулсаламу. Все село ходило в папахах и кепках, сшитых Абдулсаламом. Ах, какие это были кепки! Козырьки — сантиметров за двадцать дальше носа, самого тщедушного мужчину делали похожим на большого начальника. И зарабатывал неплохо Абдул-салам. Но уже на третий день Магеррам снова заупрямился: «Кожа так воняет задыхаюсь».
Рустам-киши даже с лица спал в этих хлопотах. В лицо смотреть людям стыдно.
— Слушай, Магеррам, — он уперся в сына злым, прищуренным взглядом. — В последний раз пойду попрошу… В магазин еще попробую тебя. — Он вздохнул. — И если ты опять… Смотри, плохо будет…
В непонятной этой угрозе отца, в дергающихся, на сухом лице желваках было что-то, что насторожило Магеррама. «В магазин пойдет… Магазин — не вонючая лавка шапочника… Интересно, в какой магазин? Неужели к самому Абдулрагиму?!»
Обычно холодные, безучастные глаза Магеррама заметно оживились.
— Поработаешь рабочим, силы тебе не занимать, потом, бог даст, продавцом сделают. И если здесь, — Рустам-киши легонько стукнул сына по лбу, — хоть что-нибудь есть, со временем до завмага дойдешь. Как сам Абдулрагим жить будешь, а?
Магеррам даже улыбнулся отцу.
— Я что, я согласен. Только… Рабочим, говоришь? Я пять классов зачем кончил? Скажи, что продавцом сумею, — Магеррам замялся. — В какой магазин? Два магазина у нас… — Серые с рыжинкой, глубоко сидящие глаза впились в замкнутое лицо отца.
…Двор заведующего магазином Абдулрагима был рядом, через забор. Никто из домашних не подозревал, что жизнь за этим высоким каменным забором была, пожалуй, единственным развлечением Магеррама. Кто бы мог подумать, что у вялого, ленивого мальчишки она вызывает прямо-таки жгучий интерес. Магеррам мог часами, забравшись на ветвистый тут, наблюдать за тем, что происходило во дворе Абдулрагима; жадно вдыхать шашлычный дымок, которым чуть ли не каждый день потягивало от соседей, разглядывать мотоцикл с коляской под навесом, большой, сверкающий, как солнце, самовар, — толстая Хейран-ханум, жена Абдулрагима, заставляла племянника раздувать жар и втаскивать самовар на веранду второго этажа. Даже телефон был в этом доме. В школе, где учился Магеррам, не было, а у Абдулрагима был. К вертлявой, черной, как жук, дочке — она была чуть младше Магеррама — два раза в неделю на мотоцикле привозили библиотекаршу из соседнего села — она занималась с девочкой музыкой. Ее почему-то терпеть не могли огромные волкодавы, привязанные на цепи, — они бесновались, лаяли все время, пока Майя — так звали девочку — играла на пианино.
Заслышав голос отца, возвращавшегося с колхозной конюшни, Магеррам с кошачьей ловкостью спускался с дерева и, презрительно поджав губы, садился за стол, где в тарелках далеко не каждый день было мясо. Принюхиваясь к вкусным запахам в соседнем дворе, Рустам-киши нервно подергивал бурый, прокуренный ус, говорил:
— Интересно, как этот Абдулрагим с маленького магазина накопил такое большое богатство? Прямо купается в деньгах. Отец чабаном был, чужих баранов пас. А теперь у сына своих баранов хватает. Сам видел — племянник его за рекой пасет, чтоб никому глаза не мозолили. — Он удивленно мотал густоволосой седеющей головой. — Я думаю, что он…
Зибейда сердито оборвала мужа:
— Тебе какая забота? Кто смел, тот и съел. Умеет Абдулрагим. Да будет его правая рука на голове нашего сына.
— Нет! — с неожиданной горячностью вскинулся Рустам-киши. — Не болтай, женщина. Храни аллах сына моего от правой руки Абдулрагима.
— Что ты говоришь, отец? — Зибейда даже жевать перестала.
— Знаю, что говорю. Хочет Магеррам быть продавцом — пойдет в лавку к Мирзали.
— К этой лисе Мирзали? В маленькую лавку?
— Да, к лисе Мирзали. Я уже говорил с ним. — Рустам-киши обиженно умолк.
— Продавцом? — Магеррам в радостном ожидании вытянул толстые губы.
— Рабочим. Слышишь? Рабочим пойдешь. И все. У меня одно слово.
Мать с сыном переглянулись. Обед прошел в молчании.
На следующее утро Рустам-киши отвел Магеррама в лавку. Мирзали как раз подтаскивал к прилавку бидон с топленым маслом. Рустам-киши кивнул сыну и первым схватился за вторую ручку бидона.
Через несколько дней Рустам-киши будто случайно повстречал Мирзали у сельсовета.
— Ну как там мой сын? Не в тягость тебе? Он у нас не очень расторопный, — добавил виновато, — болел много…
Если б Мирзали сказал, что после первого дня он и в глаза не видел Магеррама, Рустам-киши не удивился бы… Но от ответа Мирзали, можно сказать, дар речи потерял.
— Хорошего парня ты дал мне в помощники, Рустам. Без дела и минуты не сидит. Очень трудолюбивый мальчик.
«Магеррам трудолюбивый? — изумленно размышлял Рустам-киши, недоверчиво глядя вслед тощему, длинноногому Мирзали. — Может, просто так говорит? Слышал, наверно, как я с ним мучаюсь и вот… чтоб успокоить меня…»
А лавка между тем все больше захватывала Магеррама. Чтоб сбежать с этой новой работы — и в мыслях такого не держал. Наоборот, вскакивал с постели чуть свет — только рука матери коснется плеча. Не жаловался, не хныкал, хотя доставалось ему как следует. Приходилось, сгибаясь в три погибели, таскать тяжеленные мешки с рисом, ящики с маслом, мылом, перекатывать бочки и сметать комья грязи с затоптанного пола.
В конце дня, когда снаружи вешался большой замок и подсчитывалась выручка, Мирзали протягивал Магерраму пятерку.
Просто удивительно, как действовали на Магеррама эти захватанные пятерки! Усталость как рукой снимало, он оживлялся, выпрямлял плечи и сам себе казался взрослее, самостоятельнее и никогда не забывал поблагодарить Мирзали:
— Мирзали-ага, дай бог вам здоровья, хлеба в изобилии, карман чтоб всегда полный.
Мирзали смеялся, обнажая сероватые десны с мелкими острыми зубами:
— Хорошо, хорошо. Иди, мне еще деньги считать. Отцу привет передай. Да не опаздывай завтра. Товар должны подвезти.
— Что вы, как можно, Мирзали-ага!
Он теперь не бегал по улицам села как сверстники — он не спеша шагал из лавки домой, совсем как взрослый, в радость себе потрудившийся человек.
«Интересно, — размышлял Магеррам, — почему все за глаза называют Мирзали лисой?» Прозвище это так прочно прилепилось к имени завмага, что порознь уже и не произносилось. Магеррам даже отца спросил об этом.
— Зачем тебе, сынок? — Рустам-киши наморщил лоб. — Какое тебе дело, как его люди зовут. Спасибо, взял тебя, без куска хлеба не останешься.
В девять в лавке уже тесно было от покупателей. Кому сахар, кому пять метров сатина… Или стекло для лампы — стекла лежали на верхней полке, и Магеррам по знаку заведующего лез под потолок, нырял под прилавок за кирзовыми сапогами, отпускал пачки сигарет или заворачивал мыло…
Как-то во время перерыва Мирзали, вгрызаясь острыми зубами в помидор, подмигнул Магерраму.
— Завтра попробуй у весов поработать. Что? Боишься не справишься? Это как сказать… Ну что ж… Не будем торопиться. Ты, сынок, приглядывайся ко мне, когда я товар вешаю. За руками моими посмотри. Наше дело не простое. Надо в людях разбираться. — Он задумчиво поковырял в зубах спичкой. — Люди все разные. Бывают клиенты… Поговорить о себе любят. Вот когда вешаешь ему крупу или масло, спроси — как дела? Его понесет, не остановишь. Такой забывает на весы смотреть. А ты груз быстро-быстро на весы и снимай. Но говори с ним, все время говори, — про его здоровье, как корова отелилась, почем кирпич покупал… Конечно, всех надо знать. Какой у кого характер. Вот есть такие: у тебя и в голове еще ничего нет, а им уже кажется, что ты обвешиваешь. С такими знаешь как надо? Два-три лишних куска сахара подбросить и сделать вид, что недовешиваешь. Ну… на глазах клиента не давай стрелке весов остановиться. Такой клиент сразу поднимает шум: «Лиса Мирзали меня обвесил!» Но ты должен еще больше шум поднять, всех людей к весам позвать, кричать: «За что меня обижают! За что позорят? Честно для людей стараюсь, а они мое имя пачкают!» Когда все соберутся, снова положи кулек с сахаром на весы. И тогда все увидят, что сахара или риса больше граммов на 20–30. Понял? Все село в этот день будет говорить, какая у Мирзали трудная жизнь. И вообще больше смотри на мои руки, когда я товар отпускаю. Хорошо смотри, слышишь? А что надо делать, чтоб сахар в мешках тяжелее был, знаешь? Вот так понемножку научишься свой маленький «чах-чух» иметь, живую копейку. Научишься — не пропадешь.
Магерраму все больше нравился Мирзали. Нравилось, как он ловко подклеивает к весам густо намыленный, старый, еще царских времен, пятак, как говорит с покупателями, не выпуская изо рта сигарету, как быстро, жестом фокусника сворачивает кульки из толстенной бумаги… И Магеррам старался, очень старался, чтоб угодить своему наставнику. Он научился заваривать для него чай, беспрекословно бегал к нему домой с поручениями. Не подозревая, что лиса Мирзали проверяет его он честно возвращал «случайно» оброненные завмагом деньги. Да и Мирзали все больше привыкал к пареньку, его беспрекословному повиновению, готовности услужить. Теперь он все чаще добавлял к ежедневной пятерке еще рубль или два. «Заслужил получай», — говорил Мирзали, обнажая в улыбке мелкие, острые зубы.
Рустам-киши был счастлив. Теперь он не тревожился за судьбу сына, с удивлением подмечал, как окреп, раздался в плечах Магеррам, — горб, из-за которого столько слез пролила Зибейда над сыном, стал меньше заметен. Да и в доме сытнее стало.
Единственно, перед чем терялся Магеррам, — ревизии. На то были свои причины.
Больше всего за Мирзали обидно было. Умный, самостоятельный человек, настоящий мужчина — а стоило появиться ревизорам, Мирзали на глазах превращался в затравленного зайца — суетился, мельтешил, в глаза ревизорам заглядывал. Даже ростом меньше делался. Так же на глазах уменьшались деньги, выручка, сложенная в выдвижном ящике. Переводились пятерки (а теперь случалось — и червонцы!), что перепадали Магерраму в конце дня. А уж работы прибавлялось! Приходилось с места на место перетаскивать мешки, ящики, перекладывать сотни кусков мыла. Домой Магеррам возвращался еле живой.
Так прошел почти год; многому научился Магеррам за это время. Случалось, приболев, Мирзали оставлял Магеррама одного в своем магазинчике, и парень справлялся не хуже заведующего. Мирзали все чаще останавливал задумчивый взгляд на своем старательном помощнике. И когда экспедитору, развозившему с базы товар, понадобился подсобный рабочий, Мирзали пристроил Магеррама. На базе заметили сильного, расторопного парня, оценили, что умеет и язык за зубами держать. Короче, меньше чем через полгода Магеррам к радости родных уже работал экспедитором. Должность неброская, но в торговой системе весьма почитаемая.
Теперь он жил в райцентре, в родном селе бывал наездами, для Рустама-киши и Зибейды каждый приезд сына был праздником. Не забывал Магеррам и Мирзали. Многие покупатели стали предпочитать маленькую, тесную лавочку лисы Мирзали новому, просторному магазину Абдулрагима, — здесь все чаще стали появляться дефицитные продукты; жена Мирзали даже украсила полки вырезанными из бумаги кружевами и повесила на стену портрет любимого артиста.
А вскоре случилось и вовсе невероятное — сам Абдулрагим ласково поздоровался с Магеррамом, спросил о здоровье уважаемого Рустама-киши. И хоть в продолжение короткого разговора Магеррам, почтительно, снизу вверх глядя в осанистое, под дорогой каракулевой папахой красновато-медное лицо Абдулрагима, стоял почти не дыша, с того дня многие к имени его стали прибавлять это желанное, весомое — «бек».
«Магеррам-бек…»
Он научился ладить с завмагами района, безошибочно определяя, кому стоит «подбросить» дефицит в первую очередь, а кого можно и прижать, за недогадливость. Теперь «чах-чух», получаемое Магеррамом не пятерками и червонцами, определялось… Если бы кому-нибудь довелось побывать в его маленькой квартире с отдельным входом, которую он снимал у одинокой вдовы, поразился бы обилию свертков и пакетов с модными капроновыми сорочками, кофтами, коробок с обувью, отрезов и постельного белья… В основном завмаги благодарили его тем же дефицитом, которым обеспечивал их экспедитор. Правда, иногда в карман его плаща незаметно проскальзывал и конверт с деньгами.
Вещи, одежду, ткани Магеррам выгодно продавал через спекулянтов, сам жил экономно, не привлекая внимания ни расточительностью, ни одеждой. Ни в чем не нуждались и родители. Во всяком случае, к началу войны у него уже имелась кругленькая сумма.
Уже потом, когда в районе прошел слух, что Магеррам перебрался в город и устроился где-то рабочим, многие недоумевали. «Из экспедиторов в рабочие?! Не иначе как от неприятности ушел!..» Поговорили, поприкидывали и решили, что Магеррам знает, что делает. «Этот из тех, кто сто раз отмерит, прежде чем отрезать». Но большинство завмагов искренне сожалели, потеряв такого уважаемого и своего человека.
А в общем, к тому времени никому, пожалуй, кроме самых близких, не было дела до Магеррама.
С вокзалов, призывных пунктов уходили на бой с фашистами вчерашние мальчишки. Война приближалась к Закавказью не только огневыми рубежами, но и первыми похоронками, осиротевшими без кормильцев семьями, голодом. С ночи выстраивались длинные очереди за буйволиными хвостами, хлебом. На юг, в теплый Баку, потянулись беженцы, эшелоны с ранеными, эвакуированные предприятия. Город стал задыхаться от нехватки жилья, продовольствия…