Граф сказал тогда с ледяным спокойствием, более страшным, чем гнев:
— Дайте сюда ребенка.
— Не отдавайте ему, ради господа бога не отдавайте! — взмолилась мать, и почти звериный ее крик пробудил в добром и мужественном сердце низенького костоправа сострадание, привязавшее его больше, чем он сам думал, к этому высокородному младенцу, которого отверг родной отец.
— Ребенок еще не родился. Что по-пустому спорить? — холодно ответил он, заслоняя собою младенца.
Удивляясь, что новорожденного совсем не слышно, лекарь внимательно смотрел на него, опасаясь, что он уже умер. Граф заметил обман и ринулся к постели.
— Лик господень, пресвятые мощи! Отдай мне его сейчас же! — воскликнул сеньор, вырывая из рук врача невинную свою жертву, издававшую слабый писк.
— Осторожней! Ребенок очень слабенький, он почти без дыхания, — сказал мэтр Бовулуар, ухватив за руку графа. — Несомненно, он не доношен, родился семи месяцев.
С нежданной силой, порожденной порывом жалости, он разжал пальцы графа и сказал ему на ухо прерывающимся голосом:
— Избавьте себя от преступления: он и так жить не будет...
— Негодяй! — запальчиво воскликнул граф, у которого лекарь вырвал из рук младенца. — Да кто тебе сказал, что я хочу смерти своего первенца? Разве не видишь, я ласкаю его?
— Подождите, когда ему будет восемнадцать лет, тогда и ласкайте его таким вот образом. Окрестите-ка его поскорее, — добавил он, озабоченный своей собственной безопасностью, ибо он узнал сеньора д'Эрувиля, который, разгорячившись, позабыл изменить свой голос. — Окрестите поскорее и не говорите матери, какой я приговор ему вынес, а не то вы убьете ее.
Слова эти спасли младенца, ибо предсказания лекаря о неминуемой смерти недоноска преисполнили графа тайной радости, и он весь встрепенулся, невольно выдав свое удовольствие.
Бовулуар поспешил отнести новорожденного к матери, лежавшей в обмороке, и укоризненным жестом указал на нее, желая припугнуть графа, который довел жену до такого состояния. Графиня лишилась чувств, услышав, о чем они шептались, ибо нередко бывает, что в критические минуты жизни органы чувств приобретают у человека неслыханную тонкость восприятий; однако плач младенца, положенного рядом с нею на постели, словно по волшебству вернул ее к жизни; ей почудилось, что она слышит голоса двух ангелов, когда, воспользовавшись криком ребенка, лекарь наклонился к матери и шепотом сказал:
— Ухаживайте за ним хорошенько, и он проживет сто лет. Бовулуар в таких делах толк понимает.
Вздох небесного счастья, слабое пожатие руки были наградой лекарю; прежде чем передать новорожденного нетерпеливой матери, жаждавшей обнять своего младенца, он внимательно осмотрел это хрупкое создание, у которого на коже отпечатались следы железных пальцев графа, — лекарь хотел удостовериться, что отцовская ласка не изувечила слабенького тельца ребенка. Каким-то безумным движением мать схватила своего сына, спрятала его возле себя, и в отверстия маски сверкнули ее глаза, метнувшие на графа такой угрожающий взгляд, что Бовулуар вздрогнул.
— Она умрет, если слишком скоро потеряет сына, — сказал он графу.
Сир д'Эрувиль уже несколько минут ничего не слышал и не видел. Глубоко задумавшись, он неподвижно стоял у окна, только барабанил пальцами по стеклу, но при последних словах лекаря злобно повернулся и выхватил из ножен кинжал.
— Ах ты мужлан! — воскликнул он, именуя лекаря тем оскорбительным прозвищем, которое сторонники короля придумали для гугенотов. — Подлый наглец! Своей ученостью ты обязан чести содействовать дворянам, когда они настоятельно желают иметь или не иметь наследников, — одно лишь это и удерживает меня, а то бы я навсегда лишил Нормандию ее прославленного колдуна.
К великой радости Бовулуара, граф с яростью вложил кинжал в ножны.
— Ужели ты не можешь, — продолжал граф, — очутившись в обществе благородного сеньора и его супруги, хоть раз в жизни отрешиться от жалких подозрений в корыстных расчетах, которые ты допускаешь у черни, забывая при этом, что у нее-то нет никаких уважительных на то причин? Разве в данном случае могут возникнуть соображения государственной пользы, которые побуждали бы меня действовать так, как ты это предполагаешь? Убить своего родного сына? Похитить его у матери? Какую чепуху выдумал! Такое крепкое дитя! Пойми же, что я просто не доверяю тебе, зная твое тщеславие. Если бы ты знал имя благородной роженицы, ты бы везде похвалялся, что видел ее! Страсти господни! Ты, чего доброго, погубишь мать или ребенка чрезмерным лечением. Смотри берегись! Ты своей жалкой жизнью отвечаешь мне и за свое молчание и за их здоровье!
Лекарь был поражен нежданной переменой, несомненно происшедшей в замыслах графа. Прилив отеческой нежности к несчастному недоноску испугал его даже больше, чем нетерпеливая жестокость и угрюмое недоверие, сперва проявленные графом. Последние слова своей тирады он произнес с самым лицемерным выражением, изобличавшим, что он задумал более хитрым способом осуществить свое намерение, оставшееся неизменным. Мэтр Бовулуар объяснил эту неожиданную развязку двумя предсказаниями участи ребенка, которые он дал: одно отцу, а другое матери.
«Все понятно, — думал он. — Сей добрый сеньор не хочет, чтобы жена возненавидела его, и решил тайком прибегнуть к роковой помощи аптекаря. Надо мне предупредить мать — пусть побережет своего высокородного малютку».
И он направился было к постели, но граф, стоявший в эту минуту у раскрытого шкафа, остановил его властным окриком. Сеньор протянул лекарю кошелек, и Бовулуар, с некоторой, правда, опаской, взял его, уступив соблазну принять золото, блестевшее сквозь петли вязаного кошелька красного шелка, презрительно брошенного ему.
— Хоть ты и приписал мне низкие, мужицкие помышления, — сказал граф, — я все же считаю себя обязанным заплатить тебе по-барски. Мне не надо просить тебя держать язык за зубами. Вот этот человек, — добавил д'Эрувиль, указывая на Бертрана, — наверно, уже объяснил тебе, что холопы, дерзнувшие сплетничать обо мне, живо повиснут на каком-нибудь дубе с тугим пеньковым ожерельем на шее или пойдут ко дну реки с булыжным алмазом на груди.
Закончив свою милостивую речь, великан не спеша подошел к ошеломленному лекарю и шумно пододвинул ему стул, как будто приглашая его сесть рядом с ним у постели роженицы.
— Ну вот, милочка, у нас есть теперь сын, — сказал он жене. — Большая радость для нас обоих. Очень вы страдаете?
— Нет, — тихо промолвила графиня.
Изумление и неловкость, которые явно чувствовала мать, запоздалые и деланные проявления отцовской радости убедили мэтра Бовулуара, что некое важное обстоятельство ускользнуло от обычной его проницательности. Подозрения его окрепли. Он положил руку на руку графини, не столько желая узнать, нет ли у нее жара, сколько собираясь подать ей знак.
— Все благополучно, — сказал он. — Нечего бояться каких-либо неприятностей. Конечно, у роженицы позднее будет молочная лихорадка. Но это ничего, не пугайтесь.
Тут хитрый лекарь на мгновение остановился и сжал пальцы графини, чтобы привлечь ее внимание.
— Если не хотите, ваша милость, тревожиться за своего ребенка, — сказал он, — будьте при нем неотлучно. Подольше держите его у груди, — видите, он уже ищет ее маленьким своим ротиком. Кормите его сами и остерегайтесь всяких снадобий аптекаря. Материнское молоко излечивает грудных детей от всех болезней. Мне частенько приходилось принимать семимесячных младенцев, но редко я видел, чтобы роженицы разрешались от бремени так легко, как вы. Не удивительно, — ребенок очень худ. В башмаке уместится! Уверен, что он и одиннадцати унций не весит... Молока, материнского молока! Если он всегда будет у груди матери, вы спасете его.
При этих словах врач вновь сжал ей осторожно пальцы. Глаза графа, видневшиеся в отверстия маски, метали пламя, но Бовулуар вел свою речь с полным спокойствием и обстоятельностью, как человек, желающий добросовестно заработать деньги.
— Эй, эй, костоправ! Шляпу забыл, — сказал Бертран, когда лекарь выходил вместе с ним из комнаты.
Итак, отец смилостивился над сыном, а причиной тому были некоторые оговорки нотариуса в брачном контракте. В то мгновение, когда Бовулуар схватил графа за руку, на помощь спасителю пришли алчность д'Эрувиля и обычное право Нормандии. Две эти силы подали знак, и рука сеньора оцепенела, лютая ненависть притихла. Алчность завопила: «Земли твоей жены останутся во владении дома д'Эрувилей лишь в том случае, если они перейдут по наследству к мужскому ее отпрыску!» Обычное право нарисовало графу ужасную картину: графиня умирает бездетной, и все ее имущество требует себе боковая ветвь Сен-Савенов.
Вняв обоим предостережениям, граф решил предоставить природе унести недоноска в могилу, а самому подождать рождения второго сына, здорового и крепкого мальчика: тогда уж можно будет не беспокоиться, жива ли жена и жив ли первенец. Перед глазами у графа уже был не ребенок его, но женины обширные владения, и сразу же алчность надела личину нежности. Приличия ради, он сделал вид, будто его полумертвый первенец отличается крепким телосложением. Зная характер мужа, графиня была удивлена еще больше, чем акушер, и затаила в сердце инстинктивные опасения за сына; порой она восставала против мужа с великой смелостью, ибо в одно мгновение в ней пробудилось мужество матери и вдвое возросли ее душевные силы.
В течение нескольких дней граф почти безотлучно находился у постели больной и окружал ее заботами, которым выгода придавала мнимую нежность. Графиня быстро угадала, что лишь ее одну он дарит таким вниманием. Ненависть его к сыну сквозила в каждой мелочи, он упорно избегал смотреть на малютку, дотрагиваться до него; едва раздавался детский плач, отец вскакивал и спешил уйти из опочивальни, чтобы отдать какие-нибудь распоряжения; казалось, граф прощал сыну, что он еще жив, лишь в надежде, что ребенок вот-вот умрет. В один прекрасный день, заметив в глубоком взгляде матери, что она чувствует какую-то страшную опасность, грозящую ее сыну, он объявил о близком своем отъезде, решив отправиться в путь на другой же день после обряда «воцерковления», и выставил он в качестве предлога необходимость повести свое войско на помощь королю.
Вот какие обстоятельства сопутствовали и предшествовали рождению Этьена д'Эрувиля. Граф непрестанно желал смерти отвергнутому сыну, и не только потому, что однажды ему пришло такое желание; ведь даже если б он мог заставить умолкнуть в себе плачевную склонность злого человека преследовать тех, кому он уже причинил вред, и даже если б он не был вынужден, к великой своей досаде, притворяться в любви к мерзкому недоноску, которого он считал сыном гугенота Шаверни, бедняжка Этьен все же вызывал бы у него отвращение. Ребенок родился слабеньким, болезненным; беду эту, быть может, еще усугубила пресловутая «ласка» графа, и столь рахитичное существо было непрестанным оскорблением отцовского самолюбия графа. Он ненавидел красивых мужчин, но не меньше ненавидел и людей хилых, у которых телесную силу заменяет сила разума. Чтобы ему угодить, мужчине нужно было отличаться безобразным лицом, высоким ростом, крепким сложением и полным невежеством. Этьен д'Эрувиль, так сказать, обреченный из-за слабого своего здоровья на сидячий образ жизни и занятия науками, должен был найти в отце беспощадного врага. Уже с колыбели началась его борьба с этим великаном, а помощь против столь страшного противника могла ему оказать только мать, в чьем сердце, по трогательному закону природы, любовь к сыну возрастала вместе с грозившими ему опасностями.
Оказавшись в полном одиночестве после нежданного отъезда графа, Жанна де Сен-Савен обязана была своему ребенку проблесками счастья, и они скрашивали ее жизнь. Сына, рождение которого граф вменял жене в преступление, считая его ребенком Жоржа де Шаверни, она обожала, как обожает женщина плод незаконной любви; обязанная сама кормить его грудью, она делала это с радостью. Она не желала, чтоб ей в чем-нибудь помогали служанки, сама одевала и раздевала свое дитя, испытывая величайшее удовольствие от каждой, хотя бы маленькой, заботы о нем. Непрестанные труды, напряженное внимание, необходимость просыпаться по ночам в определенный час и кормить ребенка — все это наполняло ее блаженством. Лицо ее сияло счастьем, когда она хлопотала вокруг этого маленького существа. Так как Этьен родился преждевременно, приданое ему еще не было готово, мать пожелала сама сшить все, чего недоставало, и с каким совершенством она это сделала, могут себе представить те матери, на которых падали подозрения мужей, те, которые в ночной тиши безмолвно трудились для обожаемых своих детей. При каждом стежке рождалось воспоминание, желание, мечта, — и какие чудесные картины создавало воображение матери, когда она расшивала прелестными узорами нежную ткань! О всех ее «безумствах» докладывалось графу д'Эрувилю, и грозовая туча, уже поднявшаяся на горизонте, темнела все больше. Меж тем для матери, вкушавшей тайное счастье, время бежало стремительно, дни казались слишком короткими для бесчисленных и тщательных забот о младенце, которого она кормила.
Предупреждения лекаря не выходили у нее из головы, и, трепеща за жизнь ребенка, она одинаково страшилась и услуг приставленных к ней женщин, и руки графских людей; ей так хотелось совсем не спать, — ведь кто-нибудь мог подкрасться к Этьену в часы ее сна; она укладывала ребенка возле себя. Словом, с колыбели младенца охраняло недоверие. В отсутствие графа она осмелилась призвать Бовулуара, имя которого хорошо запомнила. Она полна была глубокой признательности к лекарю и считала себя в неоплатном долгу перед ним; но, главное, ей хотелось расспросить его о множестве вещей, касающихся ее сына. Если Этьена замыслили отравить, то как ей спасти его при покушениях? Как беречь его хрупкое здоровье? Долго ли следует кормить его грудью? Возьмет ли на себя Бовулуар в случае ее смерти заботу о здоровье бедного ребенка?
На вопросы графини растроганный Бовулуар ответил, что он, так же как и она, опасается намерений отравить Этьена; но пока она кормит ребенка грудью, бояться нечего, а на будущее он советовал ей всегда самой пробовать пищу, приготовленную для Этьена.
— Если вы, графиня, почувствуете что-то странное на языке, какой-то необычный привкус у кушанья: пряный, горький, острый, соленый — словом, что-либо подозрительное, выбросьте это блюдо. Одежду ребенка пусть всегда стирают при вас; держите при себе ключ от ларя, в котором будет храниться его платье. Что бы ни случилось, вызовите меня, и я тотчас явлюсь.
Наставления лекаря врезались в память Жанны д'Эрувиль. Она просила его всегда и во всем рассчитывать на нее. И тогда Бовулуар кратко поведал графине, как сеньор д'Эрувиль, которого даже в молодости не желала иметь своим возлюбленным ни одна придворная знатная дама, влюбился в куртизанку, носившую прозвище Прекрасная Римлянка и ранее принадлежавшую кардиналу Лотарингскому. Вскоре, однако, граф бросил ее, и позднее Прекрасная Римлянка, приехав в Руан, тщетно молила его помочь ее дочери, о которой он и слышать не хотел и, ссылаясь на красоту девочки, отказывался признать ее своим отпрыском. После смерти этой женщины, погибшей в нищете, ее дочь, которую звали Гертрудой, красотой превосходившая мать, нашла себе приют в монастыре, где настоятельницей состояла мадемуазель де Сен-Савен, тетка графини. Однажды Бовулуара призвали к одру заболевшей Гертруды, и он так влюбился в нее, что совсем потерял голову.
— Если вы, графиня, — добавил Бовулуар, — пожелали бы вмешаться в это дело, вы отплатили бы мне сторицей за то, что я, по вашему мнению, сделал для вас хорошего. Тогда и мое появление здесь, в замке, преступное в глазах графа, было бы оправдано; рано или поздно граф примет участие в судьбе такой прекрасной девушки и когда-нибудь окажет ей косвенным образом покровительство, сделав меня своим врачом.
Графиня, как и все женщины, сочувствовавшая истинной любви, обещала помочь несчастному врачевателю. Она горячо взялась за дело и после вторых своих родов, воспользовавшись старинным обычаем, который давал роженице право просить какой-либо милости у своего мужа, добилась у графа приданого для Гертруды; незаконнорожденная красавица, вместо того чтобы постричься в монахини, вышла за Бовулуара. Приданое Гертруды и сбережения лекаря дали им возможность купить по соседству с замком д'Эрувилей превосходное имение, продававшееся тогда наследниками. Графиня, успокоенная добрым лекарем, почувствовала, что теперь жизнь ее исполнена радостей, неведомых другим матерям. Конечно, все женщины прекрасны, когда они прикладывают к груди своей младенца, желая успокоить его крики и начавшиеся горькие слезы; но даже на полотнах итальянских художников трудно было бы увидеть образ более трогательный, чем тот, который являла собою графиня, когда она держала у груди Этьена, чувствуя, что с каждым глотком материнского молока она отдает ему и свою кровь, вливает жизнь в это бедное создание, спасает его от смерти, грозящей ему. Лицо ее сияло, она любовалась своим дорогим малюткой и всегда страшилась увидеть в его чертах некое сходство с Шаверни, — ведь она так много думала о своем друге. Эти мысли, выражение счастья, озарявшее ее чело, когда она смотрела на сына, взгляд, горевший желанием передать ребенку силу, которую она чувствовала в своем сердце, и светлые свои надежды, прелесть ее движений — все вместе составляло картину, покорявшую даже враждебных ей прислужниц: графиня победила шпионок.
Вскоре два эти слабые существа уже объединяла одна и та же мысль, они понимали друг друга раньше, чем этому могли служить слова. Как только Этьен с бессознательной жадностью, свойственной малым детям, стал схватывать взглядом все окружающее, он с любопытством глядел на темные панели парадной опочивальни. С тех пор, как его слух начал воспринимать звуки и улавливать разницу меж ними, он слышал монотонный гул моря, разбивавшего свои волны о скалы движением столь же равномерным, как качание маятника. И вот само жилище, звуки, вещи — все, что воздействует на наши чувства, что подготовляет наше сознание и формирует характер, внушали ребенку склонность к грусти. А разве его мать не должна была жить и умереть в атмосфере грусти? Уже с младенческих дней он мог полагать, что его мать — единственное существо, живущее на земле, смотреть на мир, как на пустыню, привыкать к самоуглублению, к которому побуждает человека одиночество, искать счастья в самом себе, прибегая для этого к огромным возможностям, какие дает мысль. Разве графиня не была обречена жить одиноко и искать все свое счастье в сыне, преследуемом так же, как и ее разбитая любовь? Как и все болезненные дети, Этьен почти всегда сидел тихонько в задумчивой позе, в такой же (трогательное сходство!), как и его мать. Восприятия всех органов чувств отличались у него необычайной тонкостью, внезапный сильный шум или общество беспокойного, крикливого человека вызывали у него нечто вроде лихорадки. Он был подобен тем крошечным букашкам, для которых гибельны и резкий ветер и палящий зной; подобно этим насекомым, он не способен был бороться с малейшими препятствиями и так же, как они, уступал без жалоб и сопротивления всему, что имело злобный и грозный вид. Ангельское его терпение вызывало у матери глубокое чувство жалости, и ей не казались утомительными бесчисленные заботы, которых требовал уход за этим слабеньким и болезненным существом.
Она благодарила бога за то, что он создал Этьена, как и множество других своих творений, для жизни в тишине и покое, ибо лишь в таких условиях он мог расти и быть счастливым. Часто бывало, что мать своими нежными и, казалось ему, такими сильными руками поднимала его и несла в верхний ярус замковой башни, подносила к стрельчатым окнам. Тогда его глаза, голубые, как у матери, как будто любовались великолепием океана. И мать и сын часами смотрели на беспредельную морскую ширь, то темную, то блиставшую светом, то немую, то шумную. Долгие эти размышления стали для Этьена школой познания человеческой скорби. Почти всегда взор его матери увлажнялся слезами, в горьком раздумье она склоняла голову. Тогда и сын ее напоминал тонкий стебель тростника, поникший под тяжестью упавшего на него камня. Вскоре детским своим умом, рано развившимся в несчастье, он понял, какую власть над матерью имеют его игры. Он пытался развлечь ее и осыпал ее такими же ласками, какими она старалась его утешить, когда он бывал болен. Он гладил ручонками ее лицо, что-то лепетал, лукаво посмеивался, и всегда ему удавалось отогнать грустные думы матери. Если ему нездоровилось, он из безотчетной деликатности опасался жаловаться.
— Бедное мое чувствительное сердечко! — воскликнула однажды графиня, когда ребенок заснул, устав от милых шалостей, которыми он рассеял одно из самых горестных ее воспоминаний. — Бедняжка, где ты сможешь жить? Кто поймет тебя? Душа у тебя такая нежная, что достаточно одного сурового взгляда, чтобы ранить ее. И, подобно твоей несчастной матери, ты будешь считать ласковую улыбку благом более драгоценным, чем все богатства земли. Ангел мой, обожаемое дитя мое, кто будет любить тебя? Кто угадает, что под хрупкой оболочкой сокрыты истинные сокровища? Никто этого не узнает. Как и я, ты будешь одинок на земле. Сохрани тебя боже изведать великую любовь, ниспосланную небом, но преследуемую людьми.
Она тяжело вздохнула и заплакала. Спящий малютка лежал на ее коленях в грациозной позе; Жанна д'Эрувиль долго смотрела на него с наслаждением, тайна которого ведома лишь богу да матери.
Зная, как приятно сыну слушать ее голос и звуки мандолины, она пела ему изящные романсы тех времен, и ей казалось, что на губках ребенка, еще испачканных ее молоком, расцветала та нежная улыбка, какой Шаверни благодарил ее, когда она играла ему на лютне. Она корила себя, зачем вспоминает прошлое, и все же постоянно его вспоминала. Ребенок, соучастник ее радостей, улыбался как раз при тех мелодиях, которые любил Шаверни.
В полтора года Этьен был еще так слаб, что графиня не решалась выносить его на воздух; но матовую белизну его личика оживлял теперь легкий румянец, словно на щечки его упали занесенные ветром самые бледные лепестки шиповника. Когда мать уже начинала верить предсказанию лекаря и радовалась, что в отсутствие графа могла окружить сына строжайшими предосторожностями, оберегая его от всяческих опасностей, пришло послание от секретаря ее супруга, сообщавшее о близком возвращении графа.
В одно прекрасное утро графиня, преисполненная ликования, знакомого каждой матери, когда она видит первые шаги своего первенца, играла с Этьеном в какие-то наивные игры, описать которые невозможно, так же как невозможно передать словами самые светлые воспоминания. Вдруг затрещали половицы под чьими-то тяжелыми шагами; в невольном изумлении графиня остановилась, и едва она успела подняться, как увидела перед собой графа. Она испуганно отшатнулась, потом, пытаясь исправить свою нечаянную вину, подошла к мужу к покорно подставила ему для поцелуя лоб.
— Почему вы не предупредили о своем прибытии? — сказала она.
— Конечно, прием был бы тогда более любезным, но менее искренним, — ответил граф, прерывая ее.
Он заметил ребенка. Увидев его не только живым, но и довольно здоровым, он сделал удивленный и злобный жест, но тотчас подавил свой гнев и стал улыбаться.
— А я вам привез приятные вести, — заговорил он. — Я получил наместничество в Шампани, и вдобавок король обещал сделать меня герцогом и пэром. Да еще мы получили наследство от одного вашего родственника: проклятый гугенот Шаверни сдох.
Графиня побледнела и рухнула в кресло. Она угадала тайную причину жестокого торжества, отражавшегося на безобразном лице графа. Злорадство его, казалось, возросло при виде Этьена.
— Монсеньер, — промолвила графиня в глубоком волнении, — вы ведь знаете, что я любила моего двоюродного брата Шаверни... Вы ответите перед богом за то, что причинили мне такое горе.
При этих словах глаза графа сверкнули, губы задрожали, от бешеной злобы он не мог произнести ни слова, только бросил кинжал на стол с такой яростью, что клинок загремел, как удар грома.
— Слушайте меня! — крикнул он зычным своим голосом. — Слушайте и хорошенько запомните мои слова... Я больше не желаю видеть уродца, которого вы держите на руках! Это ваш ребенок, а не мой. Разве он хоть чуточку похож на меня? Лик господень, пресвятая голгофа! Спрячьте его подальше, а не то...
— Боже праведный, защити нас! — воскликнула графиня.
— Тише! — отозвался великан. — Если не хотите, чтоб я пристукнул его, уберите его с моих глаз. Пусть никогда не попадается на моем пути!
— Хорошо, — заговорила графиня, почувствовав в себе мужество бороться с тираном. — Тогда дайте клятву не посягать на его жизнь, если не будете нигде встречать его. Дайте честное слово дворянина. Могу я на него положиться?
— Это еще что? — возмутился граф.
— Нет? Так убейте нас обоих сейчас же! — крикнула Жанна и бросилась перед ним на колени, сжимая ребенка в своих объятиях.
— Встаньте, графиня! Даю вам честное слово дворянина, что никогда и никак не стану посягать на жизнь этого проклятого недоноска, но при условии, что он не выйдет из-за той гряды прибрежных скал, что стоит ниже замка. Жалую его жилищем — рыбачьей хижиной. И поместьем жалую — песками у берега моря. Но горе ему, если я встречу его за пределами сих владений!
Жанна д'Эрувиль горько заплакала.
— Посмотрите же, — молила она, — ведь это ваш сын!
— Графиня!
Испуганная мать тотчас унесла своего ребенка, сердце у него билось быстро-быстро, как у малиновки, пойманной в гнезде пастушонком. Оттого ли, что очарование невинности действует даже на закоренелых злодеев, оттого ли, что граф недоволен был своей резкостью, боясь довести до полного отчаяния женщину, необходимую и для его утех и для его корыстных замыслов, он постарался смягчить свой голос и, когда жена вернулась, сказал с деланной ласковостью:
— Жанна, душечка моя, не помните зла, дайте мне руку. Право, с вами, женщинами, уж и не знаешь, как себя вести. Лик господень! Я принес вам новые почести, новые богатства, а вы как меня встретили? Не лучше, чем шайка гугенотов встречает королевского жандарма! Как наместник Шампани я вынужден буду подолгу отсутствовать из дому, пока не обменяю эту должность на пост наместника Нормандии. Так уж сделайте милость, душенька, будьте со мною поприветливее, пока я здесь.
Графиня поняла значение этих слов, притворная их мягкость не могла ее обмануть.
— Я знаю свой долг, — ответила она с грустью, которую ее супруг принял за нежность.
У Жанны, робкого создания, была столь чистая, столь высокая душа, что она и не пыталась, как это делают иные ловкие женщины, повелевать своим супругом путем рассчитанных уловок, своего рода проституции, которая для благородных натур была бы невыносимой грязью. Она молча удалилась, надеясь найти в прогулке с Этьеном хоть малое утешение своему горю
— Лик господень, святые мощи! Так я, значит, никогда не найду любви! — воскликнул граф, заметив слезы на глазах жены, когда она выходила из спальни.
Материнское чувство, обостренное непрестанной угрозой, стало у Жанны д'Эрувиль настоящей страстью, столь же неистовой, какой бывает у женщин преступная любовь. Волшебной силой внушения, присущей матери, охраняющей своего сына, Жанне удалось внедрить в ребенка сознание опасности, всегда угрожавшей ему, и приучить его страшиться приближения отца. Ужасная сцена, свидетелем которой был Этьен, вызвала в нем болезненное потрясение и запечатлелась в его памяти. В конце концов он стал безошибочно чувствовать появление графа; бывало, едва уловимая, но такая заметная для матери улыбка оживляла его черты, однако стоило его слуху, еще не совершенному, но уже развившемуся под влиянием страха, уловить далекие шаги отца, и черты его искажались, — инстинкт сына опережал даже слух матери. С возрастом эта способность, порожденная паническим ужасом, настолько возросла, что Этьен стал подобен дикарям Америки; он различал отцовские шаги и слышал его голос на очень далеком расстоянии и предсказывал его появление. Чувство необоримого страха перед графом, которое Этьен так скоро перенял от матери, делало его графине еще дороже, укрепляло их союз, — они были словно два цветка, распустившиеся на одной ветке: оба сгибались под одним и тем же порывом ветра и поднимались, движимые одной и той же надеждой, они жили единой жизнью.
После отъезда графа Жанна выносила второго ребенка. Она родила его в положенный срок, не допускающий никаких кривотолков, и произвела на свет в страшных муках крупного младенца мужского пола, и через несколько месяцев он уже отличался поразительным сходством с отцом, который из-за этого еще больше возненавидел старшего сына. Чтобы спасти своего обожаемого ребенка, графиня согласилась со всеми замыслами мужа, желавшего обеспечить младшему своему отпрыску счастье и богатство. Этьена отец прочил в кардиналы: он должен был пойти в монахи, чтобы его брату Максимильяну достались все земли и титулы дома д'Эрувилей. Только этой ценой несчастная мать могла купить покой Этьену. Отец проклял свое дитя.
Никогда еще не бывало братьев, столь непохожих друг на друга, как Этьен и Максимильян. Младшему нравились шумные игры, грубые физические упражнения и война; поэтому граф полюбил его так же сильно, как мать любила Этьена. И вполне естественно было, что каждый из супругов, словно по какому-то безмолвному договору, взял на себя заботы о своем любимце. Герцог (к этому времени Генрих IV в награду за выдающиеся заслуги дал графу д'Эрувилю титул герцога), не желая, как он говорил, утомлять жену, приставил к Максимильяну по выбору Бовулуара кормилицу, благодушную толстую женщину, привезенную из Байе. К великой радости Жанны, он в одинаковой мере не доверял ее материнскому молоку и ее уму и решил воспитать сына по своему вкусу. Он взрастил Максимильяна в священной ненависти к книгам и ко всякой учености, зато преподал ему чисто механические познания в военном искусстве, с детских лет научил его ездить верхом, стрелять из аркебузы и действовать кинжалом. Когда сын подрос, отец стал брать его с собой на охоту, желая, чтоб у любимца его была та резкость языка и та грубость в манерах, та дикая сила, решительность во взгляде и в голосе, которые, по его мнению, необходимы были настоящему мужчине. В двенадцать лет юный дворянин был весьма неотесанным львенком, опасным для всех не меньше, чем сам герцог, ибо сын получил от отца дозволение тиранить всю округу и действительно всех тиранил.
Этьен жил на берегу океана в рыбачьей хижине, которую отвел ему отец, — правда, герцогиня приказала перестроить и убрать ее так, чтобы сын ее находил там кое-какие удобства, на которые он имел право. Герцогиня уходила к сыну с утра и проводила с ним большую часть дня. Мать и дитя вместе бродили между скал и по берегу моря; мать указывала сыну, где кончаются его маленькие владения, богатые песком, раковинами, мхами и разноцветными камешками; глубокий ужас, охватывавший ее, когда она видела, что Этьен выходит за условленную черту, убедил мальчика, что за этим рубежом его ждет смерть. Но не меньше, чем за самого себя, он боялся за мать; вскоре одно лишь имя герцога д'Эрувиля вызывало у него жестокое смятение, совершенно лишало его энергии, повергало в безвольную покорность, которая заставляет слабую девушку пасть на колени перед тигром. Если он замечал вдали фигуру отца или слышал голос этого мрачного великана, он весь холодел, и в душе его оживали тяжкие впечатления той минуты, когда отец проклял его. И как лопарь умирает вдали от родных снегов, так и для мальчика родными стали его хижина и скалы; если он выходил за их пределы, то испытывал какую-то неизъяснимую тоску. Предвидя, что бедное ее дитя может найти счастье только в тишине и спокойствии, герцогиня вначале не очень печалилась об участи, на которую он был обречен; она решила подготовить его к этому вынужденному призванию и создать ему возвышенную жизнь, заполнив его одиночество благородным занятием науками; она пригласила Пьера де Себонда приехать в замок в качестве наставника будущего кардинала д'Эрувиля. Несмотря на то, что ее сына ожидала тонзура, Жанна де Сен-Савен не желала, чтобы его воспитание отдавало семинарией, и своим вмешательством придала ему мирской характер. На Бовулуара была возложена обязанность посвятить Этьена в тайны естествознания. Герцогиня сама наблюдала за тем, чтобы занятия шли соразмерно с силами ребенка, и для развлечения Этьена учила его говорить по-итальянски, незаметно открывая ему поэтические богатства этого языка. Пока герцог водил Максимильяна охотиться на кабанов, не боясь, что юноша может быть ранен у него на глазах, Жанна шла рука об руку с Этьеном по Млечному Пути сонетов Петрарки или по исполинскому лабиринту «Божественной комедии»[11]. Словно в награду за телесные недуги, природа наделила Этьена таким мелодичным голосом, что трудно было отказаться от удовольствия слушать его; мать обучала сына музыке. Нежные и грустные песни под аккомпанемент мандолины были любимым развлечением Этьена, которое мать обещала в награду за какой-нибудь трудный урок, заданный аббатом де Себондом. Этьен слушал мать со страстным восторгом, который она видела когда-то лишь в глазах Шаверни. Когда этот долгий взгляд ребенка впервые воскресил в душе несчастной женщины воспоминания о ее девичьей поре, она осыпала его безумными поцелуями. Этьен спросил, почему она как будто больше любит его в эту минуту. Мать, покраснев, ответила, что она с каждым часом любит его все сильнее. Вскоре в заботах о развитии души и образовании ребенка Жанна нашла те же радости, какие она испытывала, когда сама кормила и выхаживала свое дитя. Хоть матери и не растут вместе со своими детьми, герцогиня принадлежала к числу таких женщин, которые в свое материнское чувство вносят смиренное обожание, свойственное любви возлюбленных; но она умела и приласкать и быть судьей; для нее было вопросом самолюбия, чтобы Этьен стал выше ее; быть может, она знала, что неисчерпаемая любовь к сыну поднимает ее на недосягаемую высоту, и поэтому не боялась никакого уничижения. Только черствым сердцам приятно властвовать, а истинному чувству мила самоотверженность, это прекрасное свойство глубокой любви. Когда Этьен не сразу схватывал какое-нибудь объяснение наставника, не понимал задачу, латинский текст или теорему геометрии, бедняжка мать, всегда присутствовавшая на уроках, как будто стремилась влить в его ум все свои познания, так же как стремилась она когда-то при жалобных его криках влить в его тельце жизнь вместе со струей материнского молока. Но зато какою радостью горел взгляд герцогини, когда Этьен схватывал и усваивал смысл того, что ему преподавали. Она могла служить доказательством, как говорил Пьер де Себонд, что мать — существо двойственное, ибо живет она всегда за двоих.
Природное чувство, соединяющее сына с матерью, герцогиня таким образом усиливала нежностью возродившейся девичьей любви. В течение нескольких лет из-за слабого здоровья Этьена ей приходилось ухаживать за ним, как за ребенком; она одевала его, вечером укладывала в постель, сама расчесывала, приглаживала, завивала и душила благовониями волосы сына. Убирая мальчику голову, она все ласкала его: сколько раз легкая ее рука проводила по волосам гребенкой, столько же раз уста касались их поцелуем. Иная женщина вносит нечто материнское в свое чувство к возлюбленному, ей радостно бывает по-домашнему оказывать ему услуги, а тут мать обращала своего сына в некое подобие возлюбленного, находила в чертах его смутное сходство с Жоржем де Шаверни, которого она не переставала любить и за могилой. Этьен был как бы призраком Жоржа, видимого вдалеке, в магическом зеркале. Она говорила себе, что Этьену больше пристало быть дворянином, чем духовным лицом. И нередко она думала: «Если какая-нибудь женщина полюбит его так же сильно, как я, и захочет приобщить его к любовной жизни, он мог бы быть так счастлив!» Но тут же ей вспоминалось, что ужасные корыстные интересы требуют выстричь на голове Этьена тонзуру, и она со слезами целовала волосы любимого сына, которые католическая церковь должна была срезать своими ножницами.
Вопреки жестокому договору, навязанному ей герцогом, она не могла представить себе Этьена ни священником, ни кардиналом, когда с материнской прозорливостью пронизывала взором густой туман, застилавший будущее. Глубокое равнодушие отца, совсем позабывшего о старшем сыне, позволило ей не отдавать Этьена в монастырь.
«Еще успеется, успеется», — думала она.
Не признаваясь себе в мысли, закравшейся в ее сердце, она старалась привить Этьену изящные манеры, отличавшие придворных, хотела, чтобы он был любезен и учтив, как Жорж де Шаверни. Вынужденная довольствоваться кое-какими скудными сбережениями, ибо честолюбивый и алчный герцог, сам управлявший своими родовыми владениями, употреблял все доходы на новые приобретения или на поддержание подобающего ему образа жизни, Жанна д'Эрувиль одевалась очень просто и не тратила на себя ничего, зато дарила сыну бархатные плащи, ботфорты с раструбами, отделанными кружевами, колеты из дорогих тканей с разрезами на рукавах. Лишения, на которые она себя обрекала, доставляли ей удовольствие, — ведь радостно бывает скрыть от любимого свою самоотверженность. Ей приятно бывало вышивать для Этьена воротник и представлять себе, как сын ее будет хорош в этом воротнике. Она ни с кем не желала делить заботы об одежде, о белье, о всех уборах Этьена и духах для него. Сама она одевалась только ради него, — ей хотелось, чтобы мальчик всегда видел ее красивой. Она была вознаграждена за все свои труды, за свою глубокую любовь, поддерживавшую жизненные силы сына. Однажды Бовулуар, оказавшийся прекрасным наставником, которого полюбило «прóклятое дитя» (Этьен знал также, какие услуги Бовулуар оказал его матери), опытный врач, испытующий взгляд которого вызывал трепет у Жанны всякий раз, как он осматривал ее хрупкого кумира, объявил, что Этьен может прожить долгие годы, если только какое-нибудь внезапное потрясение не подорвет его слабый организм. Этьену исполнилось тогда шестнадцать лет.
В этом возрасте рост его достиг пяти футов и дальше этого не пошел; но ведь и Жорж де Шаверни был среднего роста. Сквозь прозрачную и атласную, как у девушки, кожу у него просвечивали тончайшие жилки. Белизну ее можно было назвать фарфоровой. Взор голубых глаз, исполненных несказанной кротости, как будто молил о покровительстве, — этот трогательно молящий взгляд пленял и женщин и мужчин, а мелодичный голос довершал обаяние всего его облика, дышавшего тихой прелестью. Густые и длинные каштановые волосы, разделенные надо лбом ниточкой прямого пробора и завивавшиеся на концах шелковистых прядей, спускались до плеч. Бледность, впалые щеки и тоненькие морщинки на лбу говорили о пережитых с детства страданиях и вызывали жалость. Изящно очерченный рот блистал белоснежными зубами, губы складывались в кроткую улыбку, подобную той, что застывает на устах умирающего. Руки, белые, как у женщины, отличались прекрасной формой.
В часы долгих размышлений он обычно склонял задумчиво голову, напоминая тогда тепличное хилое растение, и такая поза очень шла ко всему его облику: как будто это был последний пленительный штрих, которым художник завершает портрет, раскрывает весь свой замысел. У этого юноши с таким слабым, чахлым телом было болезненное, но прелестное, как будто девичье лицо. Глубокие думы, в которых мы, как ботаники, собирающие богатую жатву, проходим по широким полям мысли, плодотворное сопоставление человеческих идей, восторг, которым наполняет нас совершенство гениальных творений, стали для мечтателя Этьена неисчерпаемым источником тихих радостей в его одинокой жизни. Он полюбил цветы, очаровательные создания природы, участь коих имела большое сходство с его судьбою. Жанна радовалась невинным пристрастиям сына, предохранявшим его от резких столкновений с жизнью общества, которых он не выдержал бы, как не вынесла бы самая очаровательная рыбка-дорада, выброшенная океаном на песчаный берег, палящего взгляда солнца; и мать поощряла склонности Этьена, приносила ему итальянские песнопения, испанские романсеро, книги, стихи, сонеты. Библиотека кардинала д'Эрувиля перешла по наследству к Этьену, и чтение заполнило его жизнь. Каждое утро юношу встречали в его уединенном уголке красивые благоуханные растения с роскошной окраской. Чтение книг, которым он из-за хрупкого своего здоровья не мог долго заниматься, и прогулки между скалами чередовались у него с наивными размышлениями, когда он часами сидел перед веселыми пестрыми цветниками, собранием милых его друзей, или же, забравшись во впадину скалы, рассматривал любопытную водоросль, мох, морскую траву и изучал тайны их строения. Он искал рифму в душистом цветочном венчике, словно пчела, собирающая мед. Зачастую он просто любовался цветами, с безотчетным наслаждением разглядывая тонкие жилки, выделявшиеся на темных листьях, отмечая изящество богатого одеяния цветов, золотого или лазоревого, зеленого или лиловатого, разнообразнейшие и красивейшие вырезы цветочных чашечек и лепестков, их матовые или бархатистые ткани, разрывавшиеся при малейшем напряжении так же, как должна была разрываться его душа. Позже этот поэт и мыслитель постиг причину бесчисленного разнообразия одних и тех же созданий природы, открыл в нем доказательство драгоценных ее сил; ведь с каждым днем он делал поразительные успехи в истолковании божественного глагола, начертанного на всем сущем. Эти безвестные и упорные исследования в мире таинственных явлений внешне придавали его жизни дремотный характер, свойственный бытию гениальных созерцателей. Этьен целыми днями лежал на песке, счастливый, спокойный, и, неведомо для себя, воспринимал все, как поэт. Внезапно прилетевший золотистый жук, отблески солнца в океане, трепет, пробегавший по светлому зеркалу вод, красивая раковина, морской паук — все было событием, все радовало его невинную душу. Видеть, как вдали появляется мать, слышать приближавшийся шелест ее платья, ждать ее, обнимать, говорить с нею, слушать ее было для него такой радостью, так волновало его, что зачастую запоздание или самое легкое опасение вызывали у него жар и лихорадку. Он был весь — душа, и для того, чтобы слабое, хрупкое тело не разрушили жгучие волнения этой впечатлительной души, ему необходимы были тишина, ласка, мирный пейзаж и женская любовь. Сейчас любовь и ласку ему щедро дарила мать; среди скал всегда было тихо; цветы и книги вносили столько очарования в его уединенную жизнь; словом, его маленькое царство, состоявшее из песков и раковин, водорослей и зелени, казалось ему целым миром, всегда пленяющим свежестью и новизной.
Этьену пошло на пользу такое существование, глубокая его невинность и эта внутренняя нетронутость, поэтическая и широкая жизнь. Ребенок с виду, зрелый муж умом, он был ангельски чист и телом и душой. По воле матери занятия науками перенесли его волнения в область мысли. Вся его деятельность происходила тогда в нравственном мире, далеко от мира социального, который мог бы убить его или причинить ему мучительные страдания. Он жил душою и умом. Усвоив многие мысли человеческие путем чтения книг, он поднялся до той мысли, что движет материей, он чувствовал ее в воздухе, он читал ее начертанной в небе. Словом, он рано взошел на ту горную вершину, где мог найти тонкую пищу для своей души, пищу опьяняющую, но обрекавшую его несчастью — в тот день, когда к накопленным им сокровищам прибавятся богатства любовной страсти, внезапно вспыхнувшей а сердце. Иной раз Жанна де Сен-Савен страшилась этой будущей любовной бури, но тут же ей приносила успокоение мысль о печальной участи, предстоящей ее сыну: бедняжка не видела иного лекарства от страшной беды, кроме менее страшного несчастья. Каждая ее радость была полна горечи!
«Этьен будет кардиналом, — думала она, — будет жить любовью к искусствам, сделается их покровителем. Любовь к искусству заменит ему женскую любовь, и ведь искусство никогда не изменит».
Итак, радости страстного материнского чувства непрестанно омрачались горькими мыслями о странном положении Этьена в родной семье. Оба сына герцога д'Эрувиля уже вышли из юношеского возраста, но до сих пор они еще не знали друг друга, ни разу друг друга не видели и даже не подозревали о существовании брата-соперника. Герцогиня долго надеялась, что в отсутствие мужа ей удастся соединить их узами братства, сделав сцену признания торжественной и душевной. Она так хотела вызвать у Максимильяна сочувствие к Этьену, сказав младшему брату, что он должен оказывать старшему больному брату покровительство и любить его за то отречение от своих прав, которое Этьен будет соблюдать свято, хотя оно и является вынужденным. Однако надежды, которые она долго лелеяла, рухнули. Мать уже не мечтала о сближении сыновей, теперь она даже больше боялась встречи Этьена с Максимильяном, нежели встречи Этьена с отцом. Максимильян, веривший только дурному, конечно, решил бы, что брат когда-нибудь потребует себе отнятые у него права, и, боясь этого, бросил бы Этьена в море с камнем на шее. Трудно было встретить сына, более непочтительного к матери. Едва только Максимильян стал способен рассуждать, он заметил, как мало уважения герцог питает к жене. Старик наместник лишь сохранял кое-какую внешнюю учтивость в обращении с герцогиней, а Максимильян, которого отец почти не сдерживал, причинял матери множество огорчений. И вот Бертран непрестанно следил за тем, чтобы младший брат никогда не столкнулся с Этьеном; впрочем, от Максимильяна тщательно скрывали, что у него есть старший брат. В замке все люди герцога от души ненавидели маркиза де Сен-Сэвер, как именовался Максимильян, и те, кто знал о существовании старшего брата, смотрели на Этьена как на мстителя, которого господь бог держит в запасе. Итак, будущность Этьена была сомнительной: может быть, его станет преследовать брат! У бедняжки герцогини не было родных, которым она могла бы доверить жизнь и защиту интересов своего обожаемого сына. А что, если Этьен, облаченный Римом в пурпуровую мантию, возжелает радостей отцовства, как она сама изведала счастье материнства? Эти мысли да и вся ее унылая, полная затаенных горестей жизнь были подобны затяжному недугу, плохо умеряемому мягким режимом. Сердце ее требовало тончайшей бережности, а между тем вокруг нее были люди жестокие, не ведавшие жалости. Какая мать не страдала бы непрестанно, видя, что ее старший сын, поистине человек высокого ума и высокой души, человек, в котором уже сказывались прекрасные дарования, лишен принадлежащих ему прав; тогда как младшему сыну, мерзкому негодяю, существу, не обладающему ни единым талантом, даже военным, предназначено носить герцогскую корону и быть продолжателем рода д'Эрувилей? Дом д'Эрувилей отрекся от славы своей! Кроткая Жанна де Сен-Савен была не способна проклинать, она могла лишь благословлять и плакать; но часто поднимала она глаза к небу и спрашивала у него отчета в столь странном его предначертании. Глаза ее наполнялись слезами, когда она думала о том, что после ее смерти Этьен совсем осиротеет и окажется во власти младшего брата, существа грубого, у которого нет ни стыда, ни совести. Подавленные душевные терзания, непозабытая первая любовь, никому не ведомое горе, ибо герцогиня таила от дорогого сына самые мучительные свои страдания, тоска, всегда омрачавшая ее радости, непрестанные муки подточили жизненные силы Жанны д'Эрувиль, и у нее развилась болезненная апатия, которая не только не уменьшалась, но все увеличивалась. Герцогиня чахла с каждым днем все больше, и наконец последний удар совсем доконал ее: она было попыталась объяснить герцогу весь вред его воспитания Максимильяна, муж оборвал ее; она ничего не могла сделать, чтобы уничтожить посеянные семена зла, которые уже дали ростки в душе ее младшего сына. Недуг ее вступил в такую стадию, что больная таяла на глазах, и тогда герцогу пришлось назначить Бовулуара врачом дома д'Эрувилей и Нормандского наместничества. Бывший костоправ переехал в замок. В те времена такие посты отдавали ученым, которые находили тут и досуг, необходимый для их трудов, и вознаграждение, необходимое для их нелегкого существования. С некоторых пор Бовулуар очень желал добиться этой должности, ибо его познания и его богатство вызывали зависть, и у него появилось много заядлых врагов. Несмотря на покровительство знатной семьи, воспользовавшейся его услугами в одном щекотливом деле, его недавно объявили замешанным в каком-то преступлении, собирались судить, и только вмешательство наместника Нормандии, заступившегося за Бовулуара по просьбе герцогини, остановило преследование. Герцогу не пришлось раскаяться в могущественном своем покровительстве бывшему костоправу: Бовулуар спас маркиза де Сен-Сэвер от столь опасной болезни, что у всякого другого врача лечение кончилось бы неудачей. Но застарелый недуг герцогини исцелить было невозможно, тем более, что окружающие постоянно растравляли ее душевную рану. Вскоре жестокие страдания показали, что близится кончина этого ангела, которого тяжкая судьба подготовила к лучшей участи, и тогда у матери к думам о смерти примешалась мрачная тревога за сына. «Что станется без меня с Этьеном? Бедное дитя мое!» — вот горькая мысль, возникавшая ежечасно, словно вздымавшаяся волна.
А когда герцогиня слегла, она стала быстро клониться к могиле, — ведь ее лишили близости любимого сына, он не мог быть у ее изголовья по условиям договора, соблюдать который был обязан ради спасения жизни. Сын горевал не меньше, чем мать. Вдохновленный гениальной догадливостью, которой наделяют нас подавленные наши чувства, Этьен нашел тайный язык для своих бесед с матерью. Проверив все оттенки и силу своего голоса, как это сделал бы самый искусный певец, он приходил петь под окнами герцогини, если Бовулуар подавал ему знак, что около нее никого нет. Когда-то в детстве он утешал свою мать необыкновенно милыми, ласковыми улыбками; теперь, став поэтом, он утешал ее нежнейшими мелодиями.
— Эти песни вливают в меня жизнь! — говорила герцогиня Бовулуару, вдыхая воздух, в котором звучал голос Этьена.
Наконец настала минута расставания, с которой должна была начаться долгая скорбная пора в жизни проклятого сына. Уже не раз он находил некое таинственное соответствие между своими волнениями и движениями волн в океане. Занятия оккультными науками приучили его находить особый смысл в явлениях природы, и для него язык моря был более красноречив, чем для кого бы то ни было. В тот роковой вечер, когда ему предстояло навеки проститься с матерью, на море было волнение, показавшееся ему каким-то необычайным. Океан бушевал, и открывавшаяся бездна как будто бурлила изнутри; вздымавшиеся волны разбивались о берег с мрачным гулом, зловещим, как вой собак, чующих бедствие. Этьен невольно сказал вслух:
— Да что ж он хочет от меня? Он весь содрогается и стонет, как живое существо! Матушка часто говорила мне, что в ту ночь, когда я родился, ужасная буря сотрясала океан. Что же случится сегодня?
Мысль эта не давала ему покоя, и, стоя у окна своей хижины, он устремлял взгляд то на окно опочивальни матери, где мерцал слабый огонек, то на океан и прислушивался к его непрестанным стонам. Вдруг тихонько постучался Бовулуар, и в дверях показалось его лицо, омраченное отсветом несчастья.
— Монсеньер, — сказал он, — герцогиня очень плоха и хочет проститься с вами... Приняты все предосторожности, чтобы с вами не случилось в замке никакой беды. Но надо все-таки остерегаться, ведь мы должны будем пройти через опочивальню герцога — ту самую комнату, где вы родились...
При этих словах слезы выступили на глазах Этьена, и он воскликнул:
— Океан сказал мне!..
Он машинально последовал вслед за лекарем до двери угловой башни, через которую поднялся Бертран в ту ночь, когда герцогиня родила проклятое дитя. Конюший уже поджидал их с фонарем в руке. Этьена провели в библиотеку кардинала д'Эрувиля, и там ему пришлось подождать вместе с Бовулуаром, пока Бертран отворит двери и посмотрит, может ли проклятый сын пройти без опасности для себя. Герцог не проснулся. Этьен и Бовулуар ступали легким шагом. В огромном спящем замке слышались лишь слабые стоны умирающей. Итак, обстоятельства, сопровождавшие рождение Этьена, повторялись при смерти его матери. Даже буря, даже смертельная тоска, даже страх разбудить безжалостного великана, который на этот раз спал очень крепко. Во избежание беды конюший взял Этьена на руки и пронес его через опочивальню грозного своего господина, решив, что если внезапно надо будет объяснить свое появление в спальных покоях, он сошлется на тяжелое состояние герцогини. У Этьена тяжко щемило сердце, ему передавался страх, томивший обоих верных слуг, но это мучительное волнение, так сказать, подготовило его к печальному зрелищу, представшему перед его глазами в пышной опочивальне, куда он пришел в первый раз с того дня, когда отцовское проклятие изгнало его из дома Он окинул взглядом широкое ложе, к которому никогда не приближалось счастье, и среди складок богатых тканей с трудом рассмотрел свою любимую мать, — так она исхудала. Она лежала бледная как полотно, едва отличаясь восковой белизной лица от кружевных своих подушек, и с трудом переводила угасающее дыхание; собрав последние силы, она взяла сына за руки: ей хотелось излить всю душу в прощальном долгом взгляде, как некогда Шаверни в последнем прости завещал ей одной всю свою жизнь. Снова очутились вместе Бовулуар и Бертран, сын, мать и спящий отец; но вместо радости материнства пришла могильная скорбь, черный мрак смерти вместо света жизни. И в эту минуту вдруг разразилась буря, которую с заката солнца предвещал угрюмый рев моря.
— Жизнь моя! Цветик мой ненаглядный! — шептала Жанна де Сен-Савен, целуя сына в лоб. — Родила я тебя под завывания бури, и вот опять воет буря, а я ухожу от тебя. Меж двух этих бурь все было для меня жестокой бурей, кроме тех часов, когда я видела тебя. Вот и сейчас ты принес мне последнюю радость, пусть смешается она с последним моим страданием. Прощай, единственная любовь моя! Прощай, прекрасный образ двух душ, что скоро соединятся! Прощай, единственная моя радость, чистая радость! Прощай, мой любимый!
— Позволь мне уйти вместе с тобою! — молил Этьен, распростершись на постели матери.
— Так было бы лучше всего для тебя! — ответила она, и слезы покатились по ее бледному лицу, — ведь, как и прежде взгляд ее, казалось, прозревал будущее.
— Никто его не видел? — спросила она, взглянув на слуг.