Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мифология Петербурга: Очерки. - Наум Александрович Синдаловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

На чем основана эта расхожая в свое время легенда? С одной стороны, еще в 1834 году Пушкин восклицает: «Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит», что при желании легко расценить как жизненную программу, тем более, что есть будто бы и доказательство: за пять месяцев до страшного конца был написан «Памятник». И не просто написан, а написан и убран в стол, спрятан, как завещание оставшимся в живых. Да и за пять ли месяцев? Анонимное письмо Пушкин получил 4 ноября и в тот же день послал вызов Дантесу. Значит, «Памятник» написан буквально перед смертью, в возможность которой Пушкин не мог не верить. Просто судьбе было угодно продлить муки поэта еще на три месяца.

Если к этому присовокупить унизительное общественное положение поэта в качестве камер-юнкера – положение, которое болезненно тяготило Пушкина, и семейную драму, из которой он, снедаемый любовью и ревностью, не находил выхода, то все действительно говорит в пользу популярной в свое время легенды.

В этом запутаннейшем клубке пушкинской биографии есть одна тонкая, но не рвущаяся ниточка, которая тянется еще с середины 1810-х годов. Тогда, будучи лицеистом, Пушкин тайно посетил известную гадалку немку Шарлотту Кирхгоф – модистку, промышлявшую между делом ворожбой и гаданием. Ее популярность была настолько велика, что накануне войны с Наполеоном к ней обращался Александр I. Позднее эта прорицательница предсказала декабристу М. И. Пущину, младшему брату пушкинского друга, разжалование в солдаты, а за две недели до восстания предрекла смерть генерала Милорадовича. Так вот, эта гадалка еще тогда будто бы обозначила все основные вехи жизни Пушкина: «Во-первых, он скоро получит деньги; во-вторых, ему будет сделано неожиданное предложение; в-третьих, он прославится и будет кумиром соотечественников; в-четвертых, он дважды подвергнется ссылке; наконец, в-пятых, он проживет долго… если на 37-м году возраста не случится с ним какой беды от белой лошади, белой головы или белого человека, которых и должен он опасаться».

Интересно, что в 1827 году, когда Пушкин написал чрезвычайно злую эпиграмму на белокурого красавца А. Н. Муравьева, он вспомнил давнее предсказание и всерьез остерегался возмездия. «Я имею предсказание, что должен умереть от белого человека», – сказал он М. П. Погодину, опубликовавшему эту эпиграмму в «Московском вестнике».

Не удивительно, что зимой 1836/37 года его так беспокоил единственный, пятый, не исполнившийся пункт этого предсказания. Как-то раз, незадолго до преддуэльных событий, встретившись случайно с Дантесом, Пушкин шутя будто бы сказал ему: «Я видел недавно на разводе ваши кавалерийские эволюции, Дантес. Вы прекрасный всадник. Но знаете ли? Ваш эскадрон весь белоконный, и, глядя на ваш белоснежный мундир, белокурые волосы и белую лошадь, я вспомнил об одном страшном предсказании. Одна гадалка наказывала мне в старину остерегаться белого человека на белом коне. Уж не собираетесь ли вы убить меня?»

Может быть, легенда права, и Пушкин в самом деле искал смерти?

Но в том же 1834 году, когда, как может показаться, был подведен итог и сделан вывод: «Пора, мой друг, пора!..», Пушкин пишет своей жене: «Хорошо, когда проживу я лет еще 25, а коли свернусь прежде десяти, так не знаю, что будешь делать и что скажешь Машке, а в особенности Сашке». Он не собирался умирать. Любящий муж, многодетный отец, человек с обостренным чувством долга, полный творческих планов и замыслов не мог так легко и просто рассчитаться с жизнью. Еще «Современник» не стал властителем дум, еще не написана «История Петра Великого», не закончена подготовка критического издания «Слова о полку Игореве», еще не выросли дети, не улажены денежные дела. Работы на земле было много.

Да и сама дуэль не обязательно предполагала смертельный исход, хотя, как уже говорилось, Пушкин не исключал его. На дуэль он шел покарать того, кто дерзнул посягнуть на честь его жены, на его честь как Поэта и Человека.

Мрачные предчувствия неизбежной катастрофы не покидали немногих истинных и близких друзей Пушкина все последние месяцы жизни поэта. Жуковский, Вяземский и другие предпринимали неоднократные попытки предотвратить дуэль. Но все было тщетно. 27 января 1837 года Пушкин в санях отправился в свой последний путь на Черную речку, где должна была состояться роковая дуэль. С ним был Константин Данзас, старый лицейский товарищ, которого Пушкин, встретив как бы случайно на улице, попросил быть его секундантом. Петербургская молва утверждала, что по дороге на Черную речку Данзас будто бы ронял пули в надежде, что кто-нибудь увидит их и догадается, куда и зачем они едут и, может быть, сумеют предотвратить несчастье.

Знала о месте и времени дуэли и полиция. Во всяком случае весь Петербург был уверен в этом. Как и в том, что жандармов, обязанных помешать поединку, будто бы специально послали «не туда». Сохранилась легенда о разговоре, состоявшемся у шефа жандармов Бенкендорфа с княгиней Белосельской-Белозерской, после того как полиции стало известно о предстоящей дуэли. «Что же теперь делать?» – будто бы спросил он у княгини. «А вы пошлите жандармов в другую сторону», – ответила ненавидевшая Пушкина княгиня.

Послать «не туда» оказалось довольно просто. В то время в Петербурге было целых четыре речки с официальным названием «Черная», в том числе – одна в Екатерингофе, излюбленном месте петербургских дуэлянтов. Туда-то и были будто бы направлены жандармы.

А в это время на заснеженном берегу другой Черной речки, на противоположном конце города, за Петербургской стороной, разыгрывался последний акт пушкинской трагедии. Дантес стрелял первым. Смертельно раненный Пушкин, пользуясь своим правом выстрела, приподнялся, прицелился и выстрелил в противника. Но, как об этом рассказывает легенда, пуля отскочила, не причинив никакого вреда Дантесу, потому что на нем под мундиром была якобы надета кольчуга либо еще какое-то защитное приспособление, которое и спасло ему жизнь.

Легенда эта сошла со страниц сравнительно недавней публикации специалиста по судебной медицине В. Сафонова, который пытался доказать, что, так как пуговицы на кавалергардском мундире располагались в один ряд и не могли находиться там, куда попала пуля, то отрикошетить она могла только от некоего защитного приспособления, находившегося под мундиром. Добавим, что этим якобы была обусловлена и просьба Геккерна об отсрочке дуэли на две недели. Ему, видимо, нужно было «выиграть время, чтобы успеть заказать и получить для Дантеса панцирь». Более того, в Архангельске будто бы раскопали старинную книгу для приезжающих с записью о некоем человеке, прибывшем из Петербурга от Геккерна незадолго до дуэли. Человек этот, рассказывает легенда, «поселился на улице, где жили оружейники».

Уже после того как легенда, попав на благодатную почву всеобщей заинтересованности, широко и повсеместно распространилась, ее решительно отвергли пушкинисты. Они утверждали, что «нет никаких оснований полагать, что на Дантесе было надето какое-то пулезащитное устройство». Ко времени описываемых событий прошло уже два века, как кольчуги вышли из употребления, никаких пуленепробиваемых жилетов в России не существовало, да и надеть его под плотно пригнанный гвардейский мундир было бы просто невозможно. Что же касается пуговиц, то они на зимнем кавалергардском мундире располагались оказывается не в один, как полагал Сафонов, а в два ряда, и та, что спасла жизнь убийце Пушкина, была на соответствующем месте.

И, наконец, самое главное. Обычаи и нравы первой половины XIX века, кодекс офицерской чести, дворянский этикет, позор разоблачения, страх быть подвергнутым остракизму и изгнанным из общества исключал всякое мошенничество и плутовство в дуэльных делах. Правила дуэли соблюдались исключительно добросовестно и честно. На предсказуемость или непредсказуемость рокового исхода в условиях XIX века более влияли преддуэльные, нежели дуэльные обстоятельства. В деле Пушкина именно так и случилось.

Уже на следующий день в Петербурге родился миф о том, что Пушкина убили в результате хорошо организованного заговора иностранцев: один иноземец смертельно ранил поэта, другим поручили лечить его. Придворный лейб-медик Николай Федорович Арендт, согласно другому мифу, выполняя якобы тайное поручение Николая I, «заведомо неправильно лечил раненого поэта, чтобы излечение никогда не наступило». Такая знакомая российская ситуация – во всем виноваты иностранцы. Дантес, у которого было аж три отечества: Франция – по рождению, Голландия – по приемному отцу и Россия – по месту службы, голландский посланник Геккерен, и, наконец, личный медик императора немец Арендт. Даже фамилия секунданта Пушкина Данзаса могла вызывать подозрение патриотов. Доктор Станислав Моравский вспоминает, что «все население Петербурга, а в особенности чернь и мужичье, волнуясь, как в конвульсиях, страстно жаждали отомстить Дантесу, расправиться даже с хирургами, которые лечили Пушкина».

Пушкина не стало 29 января 1837 года в 2 часа 45 минут. По малоизвестному преданию, год, день, число и час смерти Вяземский и Нащокин написали на найденных в бумажнике поэта двадцатирублевых купюрах, которые они разделили между собой.

Узнав о смерти Пушкина, живший в то время в Париже Мицкевич, по известному в ту пору преданию, послал Дантесу вызов на дуэль, считая себя обязанным драться с убийцей своего друга. Если Дантес не трус, – писал будто бы Мицкевич, – то явится к нему в Париж. Мицкевич впервые приехал в Россию в 1824 году. В Петербурге Мицкевичу, высланному из Польши за принадлежность к тайному молодежному обществу, должны были определить место дальнейшей службы в глубинных районах огромной страны. Здесь он сближается с Пушкиным, которого ценил необыкновенно высоко.

О знакомстве двух великих национальных поэтов остался забавный анекдот.

Пушкин и Мицкевич очень желали познакомиться, но ни тот, ни другой не решались сделать первого шага к этому. Раз им обоим случилось быть на балу в одном доме. Пушкин увидел Мицкевича, идущего ему навстречу под руку с дамой.

– Прочь с дороги, двойка, туз идет! – сказал Пушкин, находясь в нескольких шагах от Мицкевича, который тотчас же ему ответил:

– Козырная двойка простого туза бьет. Оба поэта кинулись друг другу в объятия и с тех пор сделались друзьями.

Вместе с тем отношение Мицкевича к Петербургу было последовательно отрицательным. В Петербурге он видел столицу государства, поработившего его родину и унизившего его народ.

Рим создан человеческой рукою, Венеция богами создана, Но каждый согласился бы со мною, Что Петербург построил сатана.

или:

Все скучной поражает прямотой, В самих домах военный виден строй.

И хотя Мицкевич хорошо понимал различие между народом и государством, свою неприязнь к Петербургу ему так и не удалось преодолеть. Еще более она углубилась после польского восстания 1830 года и его жестокого подавления в 1831-м. Пушкинское стихотворение «Клеветникам России» Мицкевич расценил как предательство. В это время он уже жил за границей, оставил литературное творчество и занимался политикой. С Пушкиным он больше не встречался. Однако на протяжении всей своей жизни он сохранил восторженное отношение к Пушкину как к великому русскому поэту. Его легендарный вызов Дантесу вполне мог иметь место.

Почти полстолетия после смерти Пушкина памятника поэту в России не было. Ни в столице, ни на его родине – в Москве. Впервые заговорили о памятнике только в 1855 году. Идея родилась в недрах Министерства иностранных дел, чиновники которого не без основания считали себя сослуживцами поэта, так как по окончании Лицея Пушкин короткое время числился на службе по этому ведомству. Еще через полтора десятилетия бывшие лицеисты образовали «Комитет по сооружению памятника Пушкину». Комитет возглавил академик Я. К. Грот. Начался сбор средств.

Наконец высочайшее разрешение на установку памятника было получено. Но не в столице, где принято было сооружать монументы только царствующим особам и полководцам, а на родине поэта, в Москве. Объявленный в 1872 году конкурс выявил победителя. Им стал скульптор А. М. Опекушин. Отлитая по его модели бронзовая статуя поэта в 1880 году была установлена на Тверском бульваре в Москве.

Это побудило петербуржцев еще более настойчиво бороться за создание памятника Пушкину в своем городе. Чтобы ускорить процесс, было предложено использовать один из многочисленных конкурсных вариантов Опекушина.

Первоначально местом установки памятника был избран Александровский сад перед входом в Адмиралтейство. Но судьба распорядилась иначе. Незадолго до того вновь проложенная по территории бывшей Ямской слободы Новая улица была переименована в Пушкинскую. Короткая, тесно застроенная доходными домами, улица имела прямоугольную площадь, будто бы специально предназначенную для установки памятника. В центре сквера, разбитого садовником И. Визе по проекту архитектора В. Некора посреди этой площади, 7 августа 1884 года и был установлен первый в Петербурге памятник Пушкину.

Однако и на этот раз фольклор предложил свою, оригинальную версию появления памятника именно на этом месте. Некая прекрасная дама, рассказывает городское предание, страстно влюбилась в Александра Сергеевича Пушкина. Но он ею пренебрег. И вот, много лет спустя, постаревшая красавица решила установить ему памятник, да так, чтобы отвергнувший ее страстную любовь поэт вечно стоял под окнами ее дома. Этот монумент и сейчас стоит на Пушкинской улице, и взгляд поэта действительно обращен на угловой балкон дома, в котором якобы и проживала та легендарная красавица.

В конце 1930-х годов городскими чиновниками будто бы было принято решение перенести неудачный, как считалось тогда, памятник Пушкину на новое место. На Пушкинскую улицу, рассказывает одна ленинградская легенда, прибыл грузовик с автокраном, и люди в рабочей одежде начали осуществлять чей-то кабинетный замысел. Дело было вечером, и в сквере вокруг памятника играли дети. Вдруг они подняли небывалый крик, и с возгласами: «Это наш Пушкин!» – окружили пьедестал, мешая рабочим. В замешательстве один из прибывших решил позвонить «куда следует». На другом конце провода долго молчали, не понимая, видимо, как оценить ситуацию. Наконец, как утверждает легенда, со словами: «Ах, оставьте им их Пушкина!» – бросили трубку.

Через три года после открытия памятника Пушкину на Пушкинской улице Россия отмечала пятидесятилетие со дня гибели поэта. По этому поводу на Черной речке, на месте трагической дуэли, был установлен бюст поэта и отслужена панихида. В Петербурге произносились речи, читались доклады. Торжества почтил своим присутствием император Александр III. Однажды, рассказывает предание, после доклада академика Грота, император «дивился, как это Пушкин изловчался писать при суровой николаевской цензуре», и прямо с чествования поэта отправился будто бы знакомиться с проектами памятника… Николаю Первому.

Еще через полвека Ленинград широко отмечал столетие со дня злодейского убийства Пушкина. «Торжества», как принято было говорить в то время, предполагали целый ряд мероприятий по увековечению памяти поэта. Среди прочего, Биржевую площадь на Стрелке Васильевского острова переименовали в Пушкинскую. На ней собирались установить памятник поэту, воздвигнутый, кстати, через двадцать лет, но уже на площади Искусств.

Тогда же Евдокимовскую улицу вблизи Большеохтинского кладбища переименовали в Ариновскую. В то время была жива легенда, что няня Пушкина, Арина Родионовна Яковлева, скончавшаяся в 1828 году, была похоронена на этом кладбище. Причем это, кажется, единственный случай, когда фольклор получил официальный статус. На мемориальной доске, установленной на Большеохтинском кладбище в столетнюю годовщину смерти Арины Родионовны, в 1928 году, было высечено: «На этом кладбище, по преданию, похоронена няня поэта А. С. Пушкина Арина Родионовна, скончавшаяся в 1828 году. Могила утрачена».

На самом деле Арина Родионовна похоронена не на Большеохтинском кладбище, а на Смоленском. Но и на Смоленском кладбище, оказывается, место захоронения знаменитой няни поэта не установлено. Мемориальная доска с Большеохтинского кладбища ныне хранится в Литературном музее Пушкинского Дома.

Со смертью Пушкина не прерывается процесс мифологизации поэта, который с нарастающей амплитудой длился всю его активную творческую, светскую и семейную жизнь. Более того, значительная часть преданий, легенд, мифов и анекдотов, с которыми мы уже успели познакомиться, родилась в непосредственной близости к трагическим январским дням 1837 года. Но со временем, казалось, исчерпав пушкинскую тему в качестве объекта мифологизации, фольклор приобрел заметно иные интонационные свойства. Имя Пушкина становится неким знаком, лакмусовой бумажкой, пробным камнем, попасть в сферу воздействия которого было кому-то лестно, а кому-то досадно.

В 1904 году в Берлине была издана на русском языке странная книжица с претенциозным названием «Анекдоты русского двора». Практически все они представляли собой некие микропамфлеты, направленные против русского императора. В них Николай II выглядит глуповатым, недалеким простачком, над которым легко потешаются не только придворные, но и подданные. Это и неудивительно. Россия стояла в преддверии революции 1905 года. Авторство анекдотов легко угадывалось. Вот один из анекдотов этого сборника:

«Однажды, когда Его величество Николай II сидел в театре, он обратил внимание на человека с большой густой шевелюрой, и поинтересовался узнать, кто он.

– Мне кажется, что это известный поэт, – сказал Его величеству сидевший позади министр двора.

– Поэт? Поэт? – заинтересовался Его величество, – может быть это сам Пушкин?»

Эксплуатация такого нехитрого, но универсального и практически беспроигрышного приема продолжалась не одно десятилетие. Анекдот из седьмого номера «Сатирикона» за 1912 год:

«– Да, Пушкин был великий поэт.

– Более того, он был лицеистом».

Через полтора десятилетия этот метод парадоксального противопоставления развивает журнал «Бегемот»:

«– Говорят, Пушкин в жизни был дон-жуаном.

– Ничего подобного! Я сама читала, что он был камер-юнкером».

Более чем через полвека эту тему подхватывает журнал «Нева»:

«Едут два читателя-детективоглотателя мимо памятника Пушкину.

– Ха, написал каких-то „Мертвых душ“, и на тебе – памятник.

– А мне кажется, что их написал Гоголь.

– Тем более».

Современные дети попытались расширить возможности жанра. Они довели ситуацию до абсурда и, похоже, преуспели в этом:

У памятника Пушкину на площади Искусств стоят пионеры и отдают честь. Подходит к ним мальчик:

– Это кому вы честь отдаете?

– Пушкину.

– Это который «Муму» написал.

– Ты что?! «Муму» Тургенев написал. Мальчик отходит. Останавливается. Возвращается.

– Не пойму я вас, ребята. «Муму» Тургенев написал, а вы честь Пушкину отдаете.

Хорошо известно, что Пушкин не считал себя детским поэтом. Более того, специально для детей он не написал ни одного произведения. Даже такие, как «Руслан и Людмила», «Сказка о царе Салтане» или «Сказка о попе и его работнике балде», детям не предназначались. И в то же время осваивать такой огромный материк, как Пушкин, было поручено детям. Этому способствовало создание в СССР величайшего государственного мифа о Пушкине. В 1937 году страна готовилась отметить столетие со дня гибели поэта. Мы уже коротко говорили о намечавшихся юбилейных торжествах. По этому поводу ленинградцы горько шутили: «Что ж, какая жизнь, такие и праздники» и «Пушкин был первым, кто не пережил 37-го года».

К 1937 году период идеологической размытости и неопределенности по отношению к Пушкину закончился. Дилемма: «Пушкин – защитник самодержавия» – «Пушкин – активный борец с царизмом» уже не существовала. Отныне Пушкин становился нашим, чуть ли не пролетарским поэтом. Вся мощь партийной идеологии была брошена на придание его образу хрестоматийного глянца. В значительной степени это удалось. Пушкин утрачивал естественные черты блестяще одаренного молодого жизнелюба и приобретал атрибуты умудренного опытом, нравственно безупречного хранителя окончательных истин.

Естественной реакцией детского фольклора на такое мощное внешнее давление стало неосознанное абстрагирование от личности поэта. Теперь, уже в школьном фольклоре, имя Пушкина потеряло даже свою недавнюю знаковость. Оно просто стало инструментом для сочинения смешных каламбуров. Вот только несколько курьезных отрывков из школьных сочинений, то ли, действительно написанных нерадивыми учениками, то ли придуманных взрослыми в качестве анекдотов:

«Пушкин любил вращаться в высшем обществе и вращал в нем свою жену».

«Пушкин умер от руки Диатеза».

«Пушкина убил Дантист».

Наконец это вылилось в универсальный расхожий штамп, употребление которого не требовало даже знакомства с творчеством поэта. «Кто платить будет? Пушкин?»; «Кто будет уроки делать? Пушкин?»; «Кто работать будет???» и так далее, и так далее…

Конца этому фольклорному ряду не видно. Но нам кажется, что можно реконструировать его начало. «Дантес бесконечно долго целился и никак не мог выстрелить. „Дантес! – нетерпеливо воскликнул его секундант, – кто за тебя стрелять будет? Пушкин?“».

Так фольклор возвращает нас к своим лучшим образцам. С образа поэта снимается лаковый глянец. Он сходит с пьедестала и становится нашим современником. Наивный плач под гармошку в 1930-х годах: «Александр Сергеевич Пушкин,/Жаль, что с нами не живешь,/Написал бы ты частушку,/Чтобы пела молодежь» сменяется бескомпромиссным утверждением 1980-х: «Какой самый современный ленинградский поэт? – Пушкин».

Думается, что даже и на этой оптимистической ноте цикл легенд о Пушкине не заканчивается. Пушкин продолжает жить в нашем городе. Вместе с нами.

КузНевский мост или

Из Петербурга в Москву на крыльях городского фольклора

Уже сам факт неожиданного и мгновенного возникновения Петербурга на исторической карте русского государства явился непростительным вызовом патриархальной стареющей Москве. Нежданное дитя взбалмошного государя заявило о себе так громко, что моментально вывело первопрестольную из полудремотного состояния азиатской невозмутимости. Ожила и засуетилась многодумная боярская оппозиция молодому и непостижимому царю. Вольные или невольные эмиссары Москвы закладывали прочный фундамент трехвекового противостояния двух столиц, осторожная мобилизационная готовность которых продолжается сих пор. То ли в каменном безмолвии староладожского Успенского монастыря, куда была заточена Евдокия Лопухина, в монашестве инокиня Елена, первая, нелюбимая жена Петра, ревнивая охранительница московского старозаветного быта, то ли в царевых застенках Петропавловской крепости, на дыбе, куда был вздернут несчастный царевич Алексей, родилось страшное проклятие, приобретшее законченную пословичную форму: «Быть Петербургу пусту». Эта формула неприязни, если не сказать, враждебности к новой столице стала, кажется, первой фольклорной реакцией на отношения двух городов, на протяжении трех столетий с разной степенью эмоциональности и откровенности выражающих полярно противоположные точки зрения на ход истории.

Случайные попытки примирить или хотя бы сблизить эти полюсы мировоззрения, как правило, начинались с курьезов и заканчивались провалом. Красный хмель, бродивший в неокрепших головах юных строителей нового мира, среди прочих химер XX века породил утопическую идею слияния двух городов. Не мудрствуя лукаво, некий пролетарский поэт предложил строить дома в Петрограде и Москве исключительно вдоль линии Октябрьской железной дороги. Через десять лет оба города должны были соединиться в один с центральной улицей – КузНевским проспектом. От этого «петербургско-московского гибрида» в фольклоре остался неуклюжий топоним, уготованный для нового образования, – «Петросква». Однако и от такого новоязовского кирпичика круги по воде пошли. То вдруг появился простецки незатейливый «Москволенинград», то витиевато-причудливая «Санкт-Московия».

Правда, и в том, и в другом случаях фактическое объединение столиц, как это задумывалось с «Петросквой», не предполагалось. «Москволенинград» должен был представлять из себя новоявленный конгломерат неких «линейных городов», возведенных вдоль идеально прямой железной дороги. Из таких «солнечных городов», по замыслу их авторов, можно было бы на несколько часов «съездить по магистрали в Москву или Ленинград – посмотреть музеи того и другого города». Москве и Ленинграду в этом фантастическом проекте позволялось сохранить свои первородные имена, но в целом их соединение нарекалось «Москволенинградом». Уж очень это напоминает станционное радиообъявление, ставшее анекдотом: «Внимание! Внимание! Поезд Москва – Санкт-Петербург отправляется с Ленинградского вокзала».

Что же касается сказочной «Санкт-Московии», то здесь вообще речь не идет о конкретном городе, ни о Москве, ни о Санкт-Петербурге, даже не о том, что стоит за этими понятиями, что они олицетворяют. Скорее всего «Санкт-Московия» – это не то и не другое. Не Москва, не Петербург. Не Европа, не Азия. Нечто среднее. Размытое и неопределенное. Сродни ленинградско-петербургской формуле неопределенности переходного периода: «Уже не Одесса, но еще не Петербург». Проницательные и прагматичные иностранцы по этому поводу давно заметили, что «По дороге от Петербурга до Москвы переходишь границу Азии».

Таким образом, ни формально, ни фигурально объединить две столицы не удается. Даже в фольклоре, где, казалось бы, уместна и фантастическая реальность, и сказочная быль.

В то же время практически нет ни одной фольклорной записи, где бы при упоминании этих двух городов-антиподов не была бы подчеркнута их полярная противоположность. Купеческое высокомерие Москвы, замешанное на традиционных вековых обычаях и дедовских устоях, столкнулось с аристократическим максимализмом неофита, с легкостью разрушающего привычные стереотипы.

Владимир Даль записывает пословицу: «Москва создана веками, Питер миллионами». Затем эта пословица, передаваясь из уст в уста и совершенствуясь, приобретает два новых варианта. Один из них просто конкретизирует, уточняет ситуацию: «Питер строился рублями, Москва – веками». Ее, простую и недвусмысленную, в 1929 году включают в книгу «Москва в пословицах и поговорках». Второй вариант более замысловат, однако, кажется, именно он наиболее точно отражает суть межстоличных противоречий: «Москва выросла, Петербург выращен». Вот этого-то, как оказалось, и было невозможно простить юному выскочке, посягнувшему на лидерство.

В то же время даже в середине XIX века, через полтора столетия после основания Петербурга, москвичей не покидает тайная надежда, что «Петербургу суждено окончить свои дни, уйдя в болото». Герой повести Н. С. Лескова «Смех и горе» так передает свое впечатление об отношении москвичей к северной столице: «Здесь Петербург не чествуют: там, говорят, все искривлялись: кто с кем согласен и кто о чем спорит – и того не разберешь. Они скоро все провалятся в свою финскую яму. Давно, я помню, в Москве все ждут этого петербургского провала и все еще не теряют надежды, что эта благая радость свершится».

Далее происходит примечательный диалог:

«– А вас, любопытствую, – Бог милует, не боитесь провалиться?

– Ну мы!.. Петербург, брат, – говорит, – строен миллионами, а Москва – веками. Под нами земля прочная. Там, в Петербурге-то, у вас уж, говорят, отцов режут да на матерях женятся, а нас этим не увлечешь: тут у нас и храмы, и мощи – это наша святыня, да и в учености наша молодежь своих светильников имеет… предания…»

После такого принципиального выпада начался, что называется, обмен любезностями, с переменным успехом длящийся до сих пор. Петербург обозвал Москву «Большой деревней», за что петербуржцы тут же были наречены «Аристократами». Один иностранный автор сделал любопытное наблюдение. Оказывается, наша страна была единственной в мире, где слово «пролетарий», по крайней мере в устной речи, имел явственно уничижительный смысл. Так вот, именно «пролетариями» называют петербуржцы москвичей. С издевательской насмешливостью москвичи воскликнули: «Что за петербуржество?» И услышали в ответ из северной столицы: «Отольются Москве невские слезки». При этом петербуржцы оставались в полной уверенности, что «При упоминании о северной столице у членов правительства меняются лица» и «По ком промахнется Москва, по тому попадет Питер».

Однако такого рода перепалка не была самоцелью ни с той, ни с другой стороны. Спор шел не о привилегиях, но о приоритетах. Какой должна быть технология жизни, каким способ существования. Куда идти. Кому верить. На кого молиться. По большому счету, выражаясь метафорически, речь шла о символе веры. Среди сравнительно немногих петербургских пословиц, записанных Владимиром Далем (напомним, что Петербургу тогда было всего лишь чуть более ста лет), значительное место занимают такие, как «Питер – голова, Москва – сердце», «Питер – кормило, Москва – корм» и «Новгород – отец, Киев – мать, Москва – сердце, Петербург – голова». В последнем случае очень важно, что в диалог о приоритетах включаются и другие города. Это напоминает известный современный анекдот об Одессе: «Одессит расставляет приоритеты: „Москва… Санкт-Петербург… Одесса… Конечно, Одесса не первый город, но… и не второй…“».

Во второй половине XIX века, особенно после того, как в разговор о столицах активно включились Добролюбов, Герцен, Белинский, Гоголь, афористичные оценки которых вошли в золотой фонд петербургского фольклора, анатомический ассортимент частей человеческого организма в сравнительном анализе двух столиц заметно расширился: «Москва от сердца, Петербург от головы»; «Москва – голова России, Петербург – ее легкие». Надо полагать, легкие, которыми Россия дышит свежим воздухом мировой цивилизации.

В то же время категоричные и недвусмысленные утверждения одних прерываются осторожными сомнениями других. Маркиз де Кюстин, посетивший Россию в 1839 году по приглашению Николая I, записывает услышанное будто бы от самого императора: «Петербург – русский город, но это не Россия». Французу Кюстину скорее всего слышалось то, что хотелось услышать. Но и неистовый петербуржец Виссарион Белинский утверждает примерно то же: «Москва нужна России, для Петербурга нужна Россия». Правда, в самом конце XIX века в фольклоре появляется несколько иная, исполненная гордой самоиронии, примиряющая формула: «Нет страны более дикой, чем Россия, и Петербург столица ее».

Щеголеватый и деятельный, аристократический, исполненный царственного достоинства, облаченный либо в великолепный фрак, либо в ослепительный мундир Петербург, чье имя мужского рода так подходит к его классическому облику, в фольклоре, скорее всего интуитивно, но все-таки противопоставляется чинной и обстоятельной купеческой Москве. «Москва женского рода, Петербург – мужского». Сразу после 1712 года, когда в Петербурге была официально, в присутствии царского двора и дипломатического корпуса, специально прибывшего из Москвы, торжественно сыграна свадьба Петра и Екатерины, давно уже, впрочем, состоявших в светском браке, пошла по России гулять пословица: «Питер женится, Москву замуж берет».

Через сто лет Владимир Даль уточняет. Причем, уточнение носит принципиальный характер: «Питер женится, Москва – замуж идет».

В XIX веке Петербург был городом преимущественно мужским. Его население составляли чиновники правительственных ведомств, офицеры гвардейских полков, студенты университета и кадеты военных училищ, фабричные и заводские рабочие. Более двух третей жителей Петербурга были мужчины. Но и в 1970-х годах, когда этой разницы уже давно не существовало, в городе бытовала пословица: «В Ленинграде женихи, а в Москве невесты». И это не было данью традиции. Скорее всего речь шла уже не о численности женихов и невест, а о иных, различных свойствах юных претендентов на брачный союз. Высоко ценилась просвещенность и образованность, внутренняя культура и цивилизованность молодых ленинградцев, с одной стороны, и пресловутая домовитость московских красавиц – с другой.

В популярном петербургском анекдоте то же самое выглядит иначе. Анекдот в силу своей формальной раскрепощенности несколько уступает в объективности строго выверенным пословичным формулам. В анекдоте более откровенно расставлены территориальные акценты. В нем острее чувствуется его петербургское происхождение.

В трамвай входит дама. Молодой человек уступает ей место.

– Вы ленинградец? – спрашивает дама.

– Да, но как вы узнали?

– Москвич бы не уступил.

– А вы москвичка?

– Да, но как вы узнали?

– А вы не сказали мне спасибо.

Явные и скрытые признаки мужского и женского начала в столицах отмечены не только в низовой, фольклорной культуре. Вкус к раскрытым в пространство проспектам и прямолинейным улицам, тяготение к прямым углам в зодчестве и к логической завершенности архитектурных пространств заметно отличали Петербург от других городов, в том числе от Москвы с ее лабиринтами переулков, тупичков и проездов, уютными домашними двориками и тихими особнячками чуть ли не в самом центре города. На фоне подчеркнуто ровного, уверенного и достаточно твердого петербургского произношения, которое москвичи язвительно приписывали гнилому воздуху финских болот и дрянной погоде, когда «не хочется и рта раскрыть», выигрышно выделяется мягкость и певучесть московского говора. Роковой юношеский максимализм революционного Петрограда противопоставляется степенной осмотрительности сдержанной и флегматичной матушки Москвы. Наконец, не случайно Москву называют столицей, в то время как Петербург – стольным градом.

При желании можно найти и другие различия на и без того противоположных концах московско-петербургской оси, вращающей общественную и политическую жизнь России последних трех столетий. Можно искать. Но можно просто согласиться с пренебрежительной московской поговоркой: «Наша Москва – не чета Петербургу», или с петербургским заносчивым: «Питер – город, Москва – огород».

Еще в то время, когда Петербург не успел заявить о себе во весь голос, еще тогда, когда он был не более чем идеей, замыслом, мечтой одиночки, уже тогда он стал центром притяжения десятков, сотен и тысяч искателей приключений и авантюристов, мечтателей, рассчитывающих на скорое обогащение, и, наконец, деятельных и предприимчивых профессионалов, мечтающих реализовать свои способности. С Петербургом связывали надежды на достаток и благополучие. Вот детская песенка, записанная в одной из деревень центральной России:

Сорока-белобока, Научи меня летать, Чтоб не низко, не высоко, Чтобы Питер повидать.

Желая быть, по возможности, максимально объективным, я старался избегать публикации в этой главе фольклорных текстов, в которых нет противопоставления двух столиц, или хотя бы сравнения их. Допускаю, что в фольклоре есть песни, и даже колыбельные, связанные не только с Питером, но и с Москвой. Но вот пословица, у которой, кажется, нет альтернативных вариантов: «Если Москва ничего не делает, то Петербург делает ничего».

Петербург действительно в короткий срок превращается в один огромный созидательный цех, где все работают или служат, во всяком случае что-то делают, совершают поступки. Деятельность как таковая становится знаком Петербурга, его символом. Возникает неизвестное ранее на Руси явление: появились встречные потоки российского люда. В Петербург – на работу. В Москву – на покой. Сардинский посланник в России граф Жозеф де Местр в одном из своих писем из Петербурга сообщает о том, что в аристократических салонах Москву называют «столицей недовольных». Все, кто попал в немилость, отставлен или изгнан, «почитаются как бы несуществующими… они живут или в своих имениях, или в столице недовольных – Москве».

Правда, на Руси – традиционно ортодоксальной, смиренной и безропотной – такие миграционные процессы не были результатом свободного выбора, чаще всего они носили принудительный, подневольный характер. Достаточно вспомнить поименные сенатские списки, согласно которым многие московские купцы, бояре и просто ремесленный люд должны были переселиться на вечное житье в новую столицу. Один из многочисленных указов Петра гласил: «Беглых солдат бить кнутом и ссылать в новостроящийся город Санкт-Петербург». Но прививка, полученная в первой четверти XVIII века, оказалась такой мощной и долговременной, что очень скоро Россия, как сказано в фольклоре, уже смотрела «Одним глазом в Москву, другим в Питер» и интерес к последнему заметно превалировал и стремительно рос. Причем, теперь уже выбор формировался вполне сознательно, потому что понимание того, что «Питер бока повытер, да и Москва бьет с носка», было полным. Владимир Даль дважды записывает эту пословицу, меняя всего лишь местами названия городов. В первом случае: «Питер бока повытер…» и во втором: «Москва бьет с носка, а Питер бока повытер». Это к вопросу о приоритетах. Да и право выбора на Руси всегда было самым нелегким, едва ли не непосильным правом. Оттого и «Одним глазом в Москву, другим в Питер».

Чаще всего предпочтение отдавалось все-таки Петербургу, где градус кипения общественной жизни был значительно выше московского. Набор развлечений, предлагаемых северной столицей, оказывался шире, разнообразнее и предпочтительнее унылой росписи знаменитых старосветских обедов и обязательных воскресных семейных слушаний церковных проповедей под неусыпным приглядом московских тетушек. В Вологодской, Архангелогородской и других северных губерниях бытовала недвусмысленная пословица: «В Питер – по ветер, в Москву – по тоску».

В Питере было вольготней и проще. В арсенале петербургской городской фразеологии есть пословица: «Москва живет домами, Петербург площадями» и более поздний ее вариант: «Москвичи живут в своих квартирах, петербуржцы – в своем городе».

В одном ряду с традиционными московскими реалиями, набор которых в фольклоре весьма ограничен, в пословицах и поговорках появляются новые ценности уже петербургского периода русской истории. Доходчивые и понятные простому люду, в устах которого фольклор появляется и совершенствуется, а в коллективной памяти – сохраняется, эти ценности должны были зафиксировать не только отличия двух столиц – старой и новой, но и разное к ним отношение. «Славна Москва калачами, Петербург – усачами», «Славна Москва калачами, Петербург – сигами», «Славна Москва калачами, Петербург – пиджаками».

Однообразие «калачей» в пословицах, записанных в разное время и разными исследователями, очевидно, адекватно пословичной «тоске», упоминавшейся выше. И напротив, многочисленность аргументов в пользу Петербурга – от сигов, напоминающих о невском просторе, до пиджаков (или сюртуков?) европейского покроя и усов, исключительную привилегию носить которые имели только блистательные императорские гвардейцы («Видно птицу по полету, а гвардейца – по усам»), свидетельствует о бесспорном преимуществе Питера в глазах российского обывателя.

Жизненный ритм новой столицы напрочь опрокидывал привычные представления о бытовавшем на Руси традиционном укладе. В Петербурге, как, впрочем, и в Москве, рано вставали. Но ни сам факт раннего подъема, ни следствие этого факта в обеих столицах не были тождественны. Москва шла к заутрене, Петербург – на службу. И это безошибочно сформулировано в фольклоре: «В Москве живут как принято, в Петербурге как должно»; «Петербург будит барабан, Москву – колокол». И это не значит, что в Петербурге отсутствовали церкви. К началу XX века их насчитывалось ни много ни мало более шестисот. Но, как верно отмечено в фольклоре, не они определяли биение общественного пульса столицы.

Всё в Петербурге не так, как в Москве. И уж, конечно, как считают петербуржцы, лучше, чем в Москве. Даже язык нового Петербурга в значительной степени отличался от старомосковского. Мы уже говорили о его интонационных различиях. Но, оказывается, оба города имели свои, только им присущие слова. Белый хлеб в Москве и булка – в Петербурге, московские пончики и петербургские пышки, вставочки у ленинградских школьников и ручки – у московских, проездной – в Москве и карточка – в Ленинграде. Курьезная история произошла с французским словом «тротуар», которое было безоговорочно принято в Москве. В Петербурге предпочли французскому «тротуару» его голландский аналог «панель». Предпочли… но с определенной оговоркой. К тому времени петербуржцам был хорошо знаком незатейливый эвфемизм «выйти на панель». Поэтому дорожки для пешеходов на всех петербургских улицах назывались панелями, и только на Невском проспекте – тротуарами.

Впрочем, это не уберегло петербуржцев от двусмысленного «Пойти на Невский» в значении «заняться проституцией».

И только в двух случаях, отмеченных в фольклоре, Петербург не противопоставил себя белокаменной столице. В первом – он пошел на известный компромисс, согласившись на некоторое равенство. В 1829–1830 годах по проекту архитектора А. Е. Штауберга в Петербурге, на территории Новой Голландии была выстроена военная тюрьма. Круглая в плане, она отдаленно напоминала гигантскую бутылку. Так ее и прозвали в народе. Согласно одной петербургской легенде, именно поэтому и родилось известное выражение: «Не лезь в бутылку», то есть не веди себя буйно – попадешь в кутузку. Так вот, едва появилась эта нравоучительная сентенция, как Питер тут же протянул Москве миролюбивую руку: «В Москве Бутырка, в Питере – Бутылка». Во втором случае Питер просто уступил своей старшей сестре: «В Москве климат дрянь, в Петербурге еще хуже».

Впрочем, не исключено, что все, о чем здесь сказано, имеет прямое и непосредственное отношение к поговорке, придуманной, надо полагать, москвичами: «Москву любят, о Петербурге рассуждают».

В самом деле, если внимательно вглядываться в лексически точные конструкции фольклорных текстов и чутко вслушиваться в их интонационные особенности, то разговор, начатый между Петербургом и Москвой три столетия назад, никак не покажется ни спором, ни, тем более, руганью. В нем не услышишь ни уничижительных нот, ни оскорбительных выражений. Редкие исключения лишь подтверждают правило: взаимоотношения старшей и младшей столиц всегда оставались сдержанно-ровные, почтительные и подчеркнуто миролюбивые.

В 1918 году Петроград становится центром так называемой «Северной коммуны» – искусственного административного образования во главе с председателем Петроградского совета личным другом и политическим соратником Ленина Зиновьевым. Центральные законы на территории Петрограда стали действовать исключительно в интерпретации местного руководства. Из недр чиновничьего аппарата Петросовета вылетела на свет Божий и была восторженно подхвачена толпой крылатая фраза: «Нам Москва не указ», которая затем превратилась в амбициозно-спесивую поговорку: «Не из Москвы воля, а из Питера». Питера начали побаиваться. Вспомните пережившую десятилетия и не утратившую актуальности пословицу: «При упоминании о северной столице у членов правительства меняются лица». Затем последовал разгром так называемой зиновьевской оппозиции, убийство Кирова и невиданный в истории жесточайший террор, пресловутое «Ленинградское дело». Мирный диалог между столицами превратился в свою противоположность. Слово перестало быть аргументом в споре.

В фольклоре сохранился анекдот, блестящая микроновелла о заседании Президиума ЦК ВКП(б) на следующий день после убийства Кирова: «Вошел Сталин и с сильным грузинским акцентом невнятно пробормотал: „Вчера в Ленинграде убили Кирова“. Вздрогнув от неожиданности и ничего не поняв, Буденный переспросил: „Кого убили?“ – „Кирова“, – так же едва слышно повторил Сталин. „Кого, кого, Иосиф Виссарионович?“ – „Кого-кого, – передразнил вождь. – Кого надо, того и убили“». Фольклор уловил носившуюся в воздухе иезуитскую идею персонификации Москвы и Петербурга. Появившаяся вскоре частушка: «Ах, огурчики да помидорчики/Сталин Кирова убил в коридорчике» не допускала двух мнений на этот счет. Противопоставление «Киров – Сталин» было слишком очевидным. Последовавшие затем волны чудовищных репрессий против ленинградцев этот факт лишь подтвердили.

Москва мрачно торжествовала очередную победу над вольнолюбивым и независимым Питером. В какой-то степени дух ленинградцев был надломлен. Изменился менталитет. В летопись взаимоотношений двух городов фольклор вписывает одну из самых горьких и унизительных пословиц: «В Москве чихнут, в Ленинграде аспирин принимают».

В который раз стали, казалось, сбываться давние предсказания и старинные пророчества. На этот раз городу не угрожали природные катаклизмы. Более того, в Москве специально рассматривался вопрос о защите Ленинграда от наводнений. По инициативе С. М. Кирова в Институте коммунального хозяйства была составлена подробная записка в поддержку проекта гигантской дамбы поперек Финского залива. Согласно одной малоизвестной легенде, мудрый вождь и любимый друг всех ленинградцев поинтересовался, часто ли в Ленинграде бывают крупные наводнения. «Один раз в сто лет? – будто бы удивился Сталин. – Ну, у нас еще много времени».

Нет, стихийные бедствия социалистическому Ленинграду не угрожали. На этот раз ему была просто уготована судьба заштатного провинциального города.

Однако, как это часто бывает в истории, сказался мощный потенциал, заложенный в 1703 году. В этой связи уместно напомнить о примечательной акции, предпринятой Петром Великим в начале петербургской эпохи. На высоком шпиле Троицкого собора, превращенном в колокольню, укрепили единственные в России того времени куранты, снятые с Сухаревой башни в Москве. Это было глубоко символично. Время в стране отсчитывалось уже не по-московски.

В начале 1990-х годов забрезжила надежда. Петербургские газеты обратили внимание на то, что «едва ли не от каждой посещавшей нас зарубежной делегации» можно было услышать тезис, выраженный в подчеркнуто пословичной форме: «Петербург – еще не первый, но все-таки не второй в России». В радио- и телевизионных передачах все чаще озвучивалась формула: «Обе столицы». И наконец появился анекдот с очевидными признаками былого достоинства и самоуважения: «Внимание! Внимание! Передаем прогноз погоды. Завтра в Москве ожидается один градус, в Петербурге – совершенно другой».



Поделиться книгой:

На главную
Назад