— Итак, — сказал нотариус в заключение, — живите дружно, старайтесь, чтобы дядюшка ваш не уехал из Немура, — он привык к здешней жизни, а вам это на руку: удобнее приглядывать за ним. А подыскав девчонке любовника, вы сможете не бояться женитьбы...
— А если она все-таки выйдет замуж? — спросил Гупиль, в чьей голове родился честолюбивый замысел.
— Ничего страшного — по крайней мере вы точно оцените свои убытки, узнав, какое приданое даст за Урсулой старикан, — отвечал нотариус. — Но если вы напустите на нее Дезире, можно будет потянуть время до смерти старика. Не всяк жених, кто присватался.
— Доктор ведь может прожить еще долго, — сказал Гупиль, — не проще ли выдать девчонку за какого-нибудь толкового парня, который за сто тысяч франков избавит вас от нее и поселится с ней где-нибудь в Сансе, Монтаржи или Орлеане?
Дионис, Массен, Зелия и Гупиль — самые сообразительные из всех собравшихся — многозначительно переглянулись.
— Пусти козла в огород, — шепнула Зелия Массену.
— Кто его сюда звал? — спросил в ответ секретарь.
— Неплохо придумано, — вскричал Дезире, — но ведь ты же не умеешь вести себя прилично, ты не сможешь понравиться старику и его воспитаннице!
— Да у тебя, парень, губа не дура, — сказал почтмейстер, до которого наконец дошло, куда метит Гупиль.
Эта грубая шутка имела бешеный успех. Но старший клерк обвел насмешников таким зловещим взглядом, что они тотчас замолчали.
— Нынче нотариусы пекутся только о себе, — сказала Зелия на ухо Массену. — А вдруг Дионису выгоднее покажется выправлять бумаги Урсуле?
— Я в нем уверен, — ответил секретарь, с хитрецой взглянув на кузину. Он хотел добавить: «Потому что он у меня в руках!» — но сдержался. — Я совершенно согласен с Дионисом, — сказал он вслух.
— И я тоже, — воскликнула Зелия, хотя она и начала догадываться о тайном сговоре нотариуса и секретаря.
— Как моя жена, так и я, — заключил почтмейстер, потягивая вино, хотя физиономия его от всего съеденного и выпитого за завтраком и так уже налилась кровью.
— И прекрасно, — сказал сборщик налогов.
— В таком случае после обеда я иду к доктору! — спросил Дионис.
— Выходит, — сказала госпожа Кремьер госпоже Массен, — мы должны, как прежде, навещать дядюшку по воскресеньям и делать все, как сказал господин Дионис.
— Да, и сносить такое обхождение, как сегодня! — закричала Зелия. — В конце концов, у нас добрых сорок тысяч дохода, и мы ничем не хуже его, а он не желает отдавать нам визиты! Может, я не умею выписывать рецепты, но свое дело я знаю, будьте покойны!
Госпожа Массен была задета.
— А я вот не получаю в год сорока тысяч ливров и мне вовсе не улыбается терять десять тысяч, — сказала она.
— Мы его племянницы и будем за ним ухаживать, — вставила госпожа Кремьер, — мы все выясним, а вы, кузина, когда-нибудь скажете нам за это спасибо.
— Не обижайте Урсулу, старикан Жорди оставил ей свои сбережения! — сказал нотариус, погрозив им пальцем.
— Пойду разряжусь в пух и прах! — воскликнул Дезире.
— Вы ничем не уступаете Дерошу[126], самому ловкому парижскому стряпчему, — сказал своему патрону Гупиль, когда они покинули дом почтмейстера.
— А они все норовят поменьше нам заплатить! — с горькой усмешкой ответил нотариус.
Наследники шли следом; раскрасневшиеся после трапезы, они поравнялись с церковью как раз когда кончилась вечерня. Как и предсказывал нотариус, аббат Шапрон вел под руку госпожу де Портандюэр.
— Она и к вечерне его притащила, — воскликнула госпожа Массен, указывая госпоже Кремьер на Урсулу и ее крестного, выходивших из церкви.
— Давайте подойдем к ним, — сказала госпожа Кремьер.
После совещания у почтмейстера наследников будто подменили. Не понимая, в чем причина этой деланной любезности, доктор Миноре любопытства ради позволил Урсуле поговорить с родственницами; натужно улыбаясь, обе дамы принялись лебезить перед девушкой.
— Позволите ли вы, дядюшка, навестить вас сегодня вечером? — спросила госпожа Кремьер. — Мы боимся вас стеснить, но наши сыновья уже так давно не свидетельствовали вам своего почтения, а дочки уже подросли и хотят познакомиться с милой Урсулой.
— Урсула вполне оправдывает свое имя, — отвечал доктор, — она дикарка[127].
— А мы ее приручим, — сказала госпожа Массен. — Кстати, дядюшка, — добавила она, ибо, будучи женщиной практичной, решила скрыть свои истинные намерения за соображением экономии, — мы слышали, что у вашей дорогой крестницы замечательные способности к музыке, и мечтаем послушать, как она играет. Мы с госпожой Кремьер подумываем о том, чтобы пригласить ее учителя к нашим девочкам; ведь если у него будет семь-восемь учениц, он, пожалуй, станет брать дешевле, и мы сможем позволить себе эту роскошь...
— Ничего не имею против, — отвечал старик, — тем более что я собираюсь выписать для Урсулы еще и учителя пения.
— Так до вечера, дядюшка, мы придем с вашим внучатым племянником Дезире, он теперь адвокат.
— До вечера, — отвечал Миноре, любопытствовавший узнать намерения этих мелких душонок.
Обе племянницы доктора с преувеличенной любезностью подали Урсуле руки и распрощались с ней.
— О, крестный, вы, должно быть, читаете мои мысли, — воскликнула Урсула, бросив на старика благодарный взгляд.
— У тебя неплохой голос, — отвечал он. — Я хочу пригласить к тебе еще учителей рисования и итальянского. Женщина, — продолжал доктор, открыв калитку и пристально взглянув на Урсулу, — должна получить такое воспитание, чтобы быть на высоте, какую бы партию она ни сделала.
Урсула залилась краской: опекун ее, казалось, намекал на юношу, о котором мечтала она сама. Чувствуя, что она вот-вот признается доктору в том, что питает невольную склонность к Савиньену и желает совершенствовать свои таланты лишь для того, чтобы понравиться ему, девушка прошла в глубь сада и села на скамейку; на фоне зелени издали она казалась бело-голубым цветком. Доктор подошел к скамейке.
— Видите, крестный, ваши племянницы очень добры ко мне; они были так любезны, — сказала Урсула, чтобы перевести разговор.
— Бедная девочка, — воскликнул старик.
Он взял Урсулу под руку и, похлопывая ее по ладошке, повел на берег реки, где никто не мог услышать их разговор.
— Почему вы говорите: «бедная девочка»?
— Неужели ты не видишь, что они боятся тебя?!
— Но отчего?
— Наследники всполошились из-за моего обращения, они, конечно, приписали его твоему влиянию и вообразили, что я лишу их наследства, чтобы побольше оставить тебе.
— Но ведь это неправда, верно?.. — простодушно воскликнула Урсула, взглянув на крестного.
— О божественная утеха моей старости! — сказал старик и, прижав к груди свою воспитанницу, расцеловал ее в обе щеки. — Ради нее, а не ради себя, Господи, молил я Тебя нынче, чтобы Ты сохранил мне жизнь до тех пор, пока я не отыщу ей достойного спутника жизни. Ты увидишь, ангел мой, какую комедию разыграют здесь сегодня Миноре, Кремьеры и Массены. Ты хочешь украсить и продлить мою жизнь, а им нужно только одно: чтобы я поскорее умер.
— Господь не велит нам ненавидеть, но если это правда, тогда... тогда я их презираю... — отвечала Урсула.
— Обедать! — закричала с крыльца мамаша Буживаль.
Урсула и ее опекун заканчивали десерт, когда в прелестной столовой, украшенной китайскими лаковыми миниатюрами, разорившими Левро-Левро, появился мировой судья; доктор в знак особого расположения угостил его кофе, который он собственноручно готовил в серебряной кофеварке, так называемой кофеварке Шапталя, смешивая три сорта[128]: мокко, бурбонский и мартиникский.
— Ну что? — сказал Бонгран, поправив очки и лукаво взглянув на доктора. — Весь город бурлит, родственники ваши, увидев вас в церкви, потеряли покой. Только и слышно, что вы оставите состояние церковникам и беднякам. Да, взбудоражили вы своих наследников, нечего сказать. Я видел всю компанию на площади — они суетились, точно муравьи, у которых отняли их яйца.
— Что я тебе говорил, Урсула? — вскричал старик. — Мне больно огорчать тебя, дитя мое, но разве не должен я научить тебя разбираться в людях и предостеречь против ненависти, которую ты вовсе не заслужила!
— Я как раз хотел сказать вам об этом несколько слов, — подхватил Бонгран, воспользовавшийся случаем поговорить со старым другом о будущем Урсулы.
Мировой судья еще не успел снять шляпу, а доктор, чтобы не простудиться, покрыл седую голову черной бархатной шапочкой, и оба, прохаживаясь по саду над рекой, принялись обсуждать важный вопрос: как закрепить за Урсулой состояние, которое хотел бы оставить ей доктор. Мировой судья не хуже Диониса знал, что завещание доктора в пользу Урсулы может быть опротестовано; вопрос о наследстве Миноре волновал весь Немур, и городские юристы уже не раз обсуждали его.
Сам Бонгран прекрасно знал, что Урсула Мируэ не связана с доктором Миноре никакими родственными отношениями, но он знал также, что Гражданский кодекс охраняет семью от незаконных наследников. Конечно, его создатели предусмотрели лишь возможную слабость отцов и матерей к их незаконным детям, не подумав о том, что найдутся дядюшки и тетушки, которые перенесут любовь к побочному ребенку на его потомство. Но то был просто пробел в кодексе.
— Во всякой другой стране, — сказал Бонгран доктору, растолковав ему те параграфы закона, о которых Гупиль, Дионис и Дезире только что поведали наследникам, — Урсуле нечего было бы бояться; она законная дочь своих родителей, а неправомочность ее отца распространяется только на наследство Валентина Мируэ, вашего тестя; однако наши судейские, к несчастью, чересчур умны и дотошны, они вникают не только в букву, но в самый дух законов. Адвокаты заведут речь о нравственности и докажут, что если законодатели в простоте душевной забыли предусмотреть конкретный случай, то это ничего не значит; важно, что они сформулировали общее правило. Процесс будет длинным и разорительным. Зелия доведет дело до кассационного суда, а кто знает, буду ли я в то время еще жив.
— Процесс — это не самое страшное! — воскликнул доктор. — Я уже слышу речи в суде, посвященные «пределам неправомочности побочных детей в отношении наследства», да и вообще хороший адвокат на то и хороший, что может выиграть безнадежный процесс.
— Однако, — возразил Бонгран, — я не поручусь, что судейские не станут толковать закон расширительно, дабы взять под свою охрану брак — вечную основу общества[129].
Не раскрывая своих намерений, старик отверг фидеикомисс. А когда Бонгран предложил доктору жениться на Урсуле, чтобы узаконить передачу состояния, тот воскликнул:
— Бедная девочка! Я ведь могу прожить еще лет пятнадцать — что же с ней станется?
— Как же в таком случае вы намерены поступить? — спросил Бонгран.
— Я подумаю; там видно будет, — отвечал старый доктор, явно затрудняясь принять какое бы то ни было решение.
В эту минуту Урсула пришла сказать двум друзьям, что нотариус Дионис просит дозволения видеть доктора.
— А вот и Дионис. Так скоро?! — воскликнул Миноре, переглянувшись с Бонграном. — Хорошо, — сказал он Урсуле, — пусть войдет.
— Ставлю свои очки против спички, что он держит руку ваших наследников; он сегодня завтракал с ними у почтмейстера; наверняка они что-то затевают.
Урсула привела нотариуса в сад. После обмена приветствиями и несколькими незначащими фразами, Дионис изъявил желание поговорить с доктором наедине. Урсула и Бонгран ушли в гостиную.
«Я подумаю! Там видно будет!» — Бонгран мысленно повторял последние слова доктора. Так говорят все ученые, а смерть настигает их внезапно, и дорогие им существа остаются без средств!
Замечательно недоверие, с каким деловые люди относятся к людям выдающегося ума: отдавая им должное в большом, они отказывают им в малом. Впрочем, быть может, такое недоверие даже лестно? Видя, что ученые возносятся к вершинам человеческого духа, деловые люди не верят в их способность входить в те мелочи, на которых, будь то проценты в финансах или микроскопические существа в естествознании, в конечном счете зиждутся капиталы и миры. Деловые люди ошибаются: человеку, умеющему чувствовать и мыслить, доступно все. Скрытность доктора задела Бонграна, но, тревожась об Урсуле, которой, как он полагал, грозит опасность, он решился защитить ее от наследников. Мировой судья был в отчаянии от того, что не может присутствовать при беседе старого доктора с Дионисом.
«Как ни невинна Урсула, — подумал он, взглянув на воспитанницу доктора, — в иных вещах молодые девушки сами себе юристы и моралисты. Рискнем!»
— Миноре-Левро, — обратился он к Урсуле, поправив очки, — могут просить вашей руки для своего сына.
Бедная девочка побледнела: она была слишком хорошо воспитана, слишком целомудрена и щепетильна, чтобы подслушивать, однако, после некоторого колебания, решила, что вправе подойти поближе к крестному и нотариусу: ведь если она будет им мешать, крестный даст ей это понять. Жалюзи на застекленной двери китайского павильона, где располагался кабинет доктора, были открыты, и Урсула решила самолично закрыть их. Она извинилась перед мировым судьей за то, что оставляет его одного в гостиной; Бонгран отвечал с улыбкой: «Ступайте, ступайте!» Урсула вышла на крыльцо китайского павильона и задержалась там на несколько минут; она не спеша опускала жалюзи, любуясь закатом. Доктор и нотариус тем временем медленно приближались к павильону, и Урсула услышала ответ крестного: «Мои наследники были бы в восторге, появись у меня недвижимость и закладные; они воображают, что только в этом случае смогут спать спокойно; я вижу их насквозь — кстати, может, они-то и прислали вас ко мне? Учтите, сударь, что мое решение неизменно. Наследники получат капитал, которым я обладал, когда переехал сюда, пусть примут это к сведению и дадут мне покой. Если хоть один из них посягнет на то, что я считаю своим долгом оставить этому ребенку, я восстану из мертвых и покараю их. Так что пусть те, кто желает вызволить господина Савиньена де Портандюэра из тюрьмы, не рассчитывают на меня. Я свою ренту не продам.
Последние слова доктора причинили Урсуле первую в ее жизни боль; она прислонилась лбом к жалюзи и ухватилась за них рукой, чтобы не упасть.
— Боже мой! что случилось? На ней лица нет. Такое сильное волнение после обеда может стоить ей жизни! — вскричал старый доктор и подхватил Урсулу, которая, казалось, вот-вот лишится чувств.
— Прощайте, сударь, оставьте нас, — сказал доктор нотариусу.
Он донес свою воспитанницу до огромного кресла в стиле Людовика XV, стоявшего в его кабинете, потом схватил в своей аптечке пузырек с эфиром и дал Урсуле понюхать.
— Замените меня, друг мой, — сказал он перепуганному Бонграну, — я хочу поговорить с Урсулой.
Мировой судья проводил нотариуса до ворот и спросил как можно равнодушнее: «Что произошло с Урсулой?»
— Не знаю, — отвечал Дионис. — Она стояла на крыльце и слушала наш разговор, а когда ее дядя отказался одолжить сумму, необходимую для того, чтобы освободить молодого Портандюэра из тюрьмы, куда он попал за долги, потому что у него, в отличие от господина дю Рувра, нет такого советчика, как господин Бонгран, она побледнела, пошатнулась... Уж не влюблена ли она в него? Неужели между ними...
— В пятнадцать-то лет? — перебил Диониса Бонгран.
— Она родилась в феврале 1814 года, значит, через четыре месяца ей будет шестнадцать.
— Но она никогда не видела соседа, — ответил мировой судья. — Нет, это приступ.
— Сердечный приступ, — съязвил нотариус.
Он был в восторге от своего открытия, которое делало невозможным брак in extremis[130] — предмет опасений наследников, боявшихся, что доктор женится, дабы лишить их денег; напротив, все надежды Бонграна, давно мечтавшего женить на Урсуле своего сына, рассыпались в прах.
— Если бедная девочка любит этого юношу, она будет глубоко несчастна: госпожа де Портандюэр — бретонка, помешанная на благородном происхождении, — сказал мировой судья, немного помолчав.
— К счастью... — ответил нотариус и, спохватившись, что едва не проболтался, добавил: — Для чести Портандюэров.
Отдадим должное мужеству и порядочности мирового судьи: по пути от калитки к дому он, хотя и не без душевной боли, простился с надеждой назвать Урсулу своей дочерью. Он ждал, пока сын его получит должность помощника прокурора, чтобы выделить ему ренту, дающую шесть тысяч ливров годового дохода. Если бы доктор дал за Урсулой сто тысяч франков приданого, то дети зажили бы на славу, — думал Бонгран. Эжен — честный мальчик и недурен собой. Быть может, запоздало упрекнул себя судья, он чересчур расхваливал своего Эжена и тем пробудил недоверие старого Миноре.
«Мы возьмем свое, посватав дочь мэра, — думал Бонгран. — Хотя Урсула, даже без всякого приданого, в тысячу раз лучше, чем мадемуазель Левро-Кремьер с ее миллионом. Придется теперь ломать голову, как выдать Урсулу за молодого Портандюэра, если, конечно, она и вправду его любит».
Закрыв двери в сад и в библиотеку, доктор подвел свою воспитанницу к окну, выходившему на реку.
— Что ты делаешь, бессердечное дитя? — сказал он. — Твоя жизнь — это моя жизнь. Что станется со мной без твоей улыбки?
— Савиньен в тюрьме, — ответила Урсула, и из глаз ее полились потоки слез. Она зарыдала в голос.
Старый доктор с тревогой вслушивался в биение пульса девочки. «Она спасена», — решил он наконец и пошел за стетоскопом. «Увы, она так же чувствительна, как моя бедная жена», — подумал он. Он приложил стетоскоп к груди Урсулы и стал слушать. «Неплохо!» — сказал он про себя, а вслух произнес, поглядев на Урсулу:
— Я не знал, душа моя, что ты успела полюбить его так сильно. Расскажи-ка мне как на духу обо всем, что между вами произошло.
— Я не люблю его, крестный, мы не обменялись ни единым словом. Но знать, что этот бедный юноша в тюрьме, а вы, такой добрый, наотрез отказываете ему в помощи!..
— Урсула, ангел мой, если ты его не любишь, зачем ты отметила день святого Савиньена красной точкой, как и день святого Дени? Будь умницей, расскажи мне все без утайки.
Урсула покраснела, на мгновение перестала плакать; некоторое время оба — и девушка, и ее опекун — молчали.
— Неужели ты боишься твоего отца, друга, матери, врача, крестного, который за последние несколько дней полюбил тебя еще сильнее, чем прежде?
— Хорошо, крестный, — решилась Урсула, — я вам все расскажу. В мае господин Савиньен приехал повидать мать. Прежде я не обращала на него никакого внимания. Когда он уезжал в Париж, я была ребенком и не видела, клянусь вам, никакой разницы между молодыми людьми и людьми постарше, такими, как вы, разве что вас, крестный, я любила и не подозревала, что можно любить кого бы то ни было еще сильнее. Господин Савиньен приехал в почтовой карете накануне именин своей матери, и мы об этом ничего не знали. В семь утра, помолившись, я открыла окно, чтобы проветрить свою комнату, и увидела, что в комнате господина Савиньена окна тоже открыты, а сам он сидит в халате и бреется, движения у него такие изящные... одним словом, он показался мне очень милым. Он причесал свои черные усы, бородку, и я увидела, какая у него белая, гладкая шея... Если сказать вам всю правду... я поняла, как сильно эта кожа, это лицо и прекрасные черные волосы отличаются от ваших — ведь я не раз видела, как бреетесь вы. И тут какие-то волны хлынули мне в сердце, в грудь, ударяли в голову, да с такой силой, что мне пришлось сесть. Я вся дрожала, ноги у меня подкашивались. Но мне так хотелось еще раз увидеть его, что я встала на цыпочки, и тут он увидел меня и в шутку послал мне воздушный поцелуй, и...
— И?..
— И я спряталась, и мне было стыдно, но очень приятно, хотя я и не могла бы объяснить, почему я стыжусь своего счастья. Это чувство, вспыхнувшее в моей душе и преисполнившее ее какого-то непонятного могущества, посещало меня каждый раз, когда я видела юное лицо господина Савиньена. Я очень сильно волновалась, но мне было так приятно. По дороге в церковь я не смогла удержаться и взглянула на господина Савиньена: он вел под руку свою мать; его походка, костюм — все, вплоть до стука его сапог по мостовой, казалось мне таким красивым. Любой пустяк, к примеру рука в тонкой перчатке, просто завораживал меня. Но я собралась с силами и во время обедни совсем не думала о господине Савиньене. А когда служба кончилась, я немного задержалась в церкви, чтобы госпожа де Портандюэр успела выйти, и шла домой позади них. Не могу вам даже передать, как занимали меня все эти мелкие уловки. А когда я вошла к нам во двор и обернулась, чтобы закрыть калитку...