То, что отсталость России ужасна, — это бесспорно. То, что капитализм действительно несет с собой прогресс, — это факт. И никто не станет возражать, что даже плохонький пароход лучше бурлацкой лямки, ибо облегчает труд человека. Все это так. Мало того, Ульянов доказывает, что стремление народников «задержать капитал в его средневековых формах, соединяющих эксплуатацию с раздробленным, технически отсталым производством» лишь многократно усиливает страдания трудящихся. «Поэтому надо желать не задержки развития капитализма, а, напротив, полного его развития, развития до конца»4.
Но значит ли это, что можно ограничиться хвалебной одой в честь парохода, прогресса и капитализма вообще? «Объективист, — пишет Ульянов, — доказывая необходимость данного ряда фактов, всегда рискует сбиться на точку зрения апологета этих фактов; материалист вскрывает классовые противоречия и тем самым определяет свою точку зрения»5.
Достаточно заглянуть на тот же Путиловский завод, где в качестве экскурсанта побывал Струве, чтобы за грохотом приводных ремней, идущих к каждому станку, увидеть, что весь этот сказочный технический прогресс не ликвидирует ни эксплуатации, ни голода, ни нового раскола на новых бедных и новых богатых. И на «прогресс» надо смотреть не только с точки зрения крупного капитала, как это делает Струве, но и глазами «антипода» — рабочих, то есть определять свое место в этой реальности и свою позицию.
Точно так же, когда речь идет о деревне, слишком мало объективной констатации недостатка земли у крестьян. Земли мало и будет еще меньше — это факт. И народник справедливо сетует на малоземелье, «он хочет, чтобы ему земли было больше (
Иными словами, утверждает Ульянов, «узкий объективизм», продемонстрированный Струве в «Критических заметках», не поднимается до истинного материализма, ибо материалист «последовательнее объективиста и глубже, полнее проводит свой объективизм»7.
Впрочем, дело не только и даже не столько в объективной констатации реалий или выявлении тех или иных противоречий русской жизни. Гораздо важнее для Ульянова другое — каким образом разрешить эти противоречия и где, «не мороча самих себя», искать, как выражались народники, «путей к человеческому счастью»8.
Марксизм отнюдь не означает, как это утверждали либералы, «отрицания частных реформ». Если эти реформы, пишет Владимир Ильич, «ускорят вымирание особенно отсталых форм капитала, ростовщичества, кабалы и т. п., ускорят превращение их в более современные и человеческие формы европейского капитализма», если они «могут принести трудящемуся некоторое (хотя и мизерное) улучшение его положения», то социал-демократы всячески поддержат такого рода преобразования9.
В программах старых революционных народников марксисты поддерживают и такие общедемократические прогрессивные меры, как «расширение крестьянского землевладения», «самоуправление», «свободный и широкий доступ знаний к народу», создание в деревне «технических и других училищ», подъем мелкого хозяйства «посредством дешевых кредитов, улучшений техники, упорядочений сбыта и т. д., и т. д., и т. д.». И «чем решительнее будут такие реформы в России», тем больше продвинут они «экономическое развитие» страны, тем «выше поднимут жизненный уровень» трудящегося, повысят уровень его потребностей, «ускорят и облегчат его самостоятельное мышление и действие»10.
Вопрос заключается лишь в том кто? как? когда? проведет указанные реформы. Либеральные народники полагают, что это может сделать существующее правительство и государство. Надо лишь, преодолев «невежество» и «грубость чувств», поставить их на стезю «современной науки, современных нравственных идей» и тем самым как раз и указать истинный «путь к человеческому счастью»11.
Самое удивительное, что и Струве оказался достаточно близок к этой позиции, ибо, выступая против «ортодоксии» и «корректируя» Маркса, он утверждал, что современное государство — «прежде всего организация порядка». А поскольку, в отличие от революций, реформы это и есть некое упорядочение, то возможность проведения их сверху вполне реальна.
«.. Дело изображается так, — замечает по поводу такого рода либеральных иллюзий Ульянов, — будто нет каких-нибудь глубоких, в самых
И Ульянов напоминает в этой связи читателям Салтыкова-Щедрина, его «Вольный союз пенкоснимателей», которые «за отсутствием настоящего дела и в видах безобидного препровождения времени» решили, «не пропуская ни одного современного вопроса, обо всем рассуждать с таким расчетом, чтобы никогда ничего из сего не выходило»13.
Маркс, пишет Владимир Ильич, был прав, утверждая, что даже самое современное государство является органом классового господства. Это по-прежнему публичная власть, отделенная от народа и противостоящая народу. Соответственно, и бюрократия, сосредоточившая всю полноту реальной власти, выражает совершенно определенные классовые интересы. Именно в ее руках — сила. Поэтому никакие проповеди либеральными профессорами самых «современных нравственных идей» не заставят ее отказаться от своих корыстных интересов. Сделать это сможет только иная — противостоящая данному государству сила, опирающаяся на «
Иронические издевки, а то и гомерический хохот сопровождали любое заявление подобного рода о «
Работа «Экономическое содержание народничества» написана достаточно спокойно. Лишь временами в ней прорывается не только страсть, но, если хотите, ярость. И происходит это как раз тогда, когда Владимир Ульянов цитирует подобные «прекраснодушные» рассуждения либералов…
Он вспоминает известную «сказку» Салтыкова-Щедрина «Коняга»:
«Коняга лежит при дороге и тяжко дремлет. Мужичок только что выпряг его и пустил покормиться. Но Коняге не до корма. Полоса выбралась трудная, с камешком: в великую силу они с мужичком ее одолели…
Худое Конягино житье. Хорошо еще, что мужик попался добрый и даром его не калечит. Выедут оба с сохой в поле: «Ну, милый, упирайся!» — услышит Коняга знакомый окрик и понимает. Всем своим жалким остовом вытянется, передними ногами упирается, задними — забирает, морду к груди пригнет. «Ну, каторжный, вывози!» А за сохой сам мужичок грудью напирает, руками, словно клещами, в соху впился, ногами в комьях земли грузнет, глазами следит, как бы соха не слукавила, огреха бы не дала. Пройдут борозду из конца в конец — и оба дрожат: вот она, смерть, пришла! Обоим смерть — и Коняге, и мужику; каждый день смерть…
Нет конца полю, не уйдешь от него никуда! Исходил его Коняга с сохой вдоль и поперек, и все-таки ему конца-краю нет… Для всех природа — мать, для него одного она — бич и истязание. Всякое проявление ее жизни отражается на нем мучительством, всякое цветение — отравою. Нет для него ни благоухания, ни гармонии звуков, ни сочетания цветов; никаких ощущений он не знает, кроме ощущения боли, усталости и злосчастия».
А вокруг будто слившихся воедино Мужика и Коняги кружат Пустоплясы и восторженно умиляются этому воплощению «русской души» и российского долготерпения: вот, мол, «понял он, что уши выше лба не растут, что плетью обуха не перешибешь», а потому «труд дает ему душевное равновесие, примиряет его и со своей личной совестью, и с совестью масс, и наделяет его тою устойчивостью, которую даже века рабства не могли победить!»
Владимиру Ильичу нет надобности приводить эти фрагменты из Салтыкова-Щедрина. У всех его читателей они в памяти. Он лишь многократно напоминает о Мужике и Коняге, для того чтобы поняли они, что «долготерпение» не вечно, что никакой «устойчивости» нет, что чем гнуснее это надругательство над человеком, тем страшнее станет возмездие, ибо борьба неизбежна, «борьба уже идет, но только глухая, бессознательная, не освещенная идеей». И от того, насколько успешно будут восприняты освободительные идеи, насколько вообще удастся «просветлить разум» и «придать идейность идущей борьбе», зависит и то, какие формы примет сам процесс пробуждения личности в забитом и затравленном труженике. И будто заглядывая на десятилетия вперед, Ленин пишет: «…пробуждение человека в «Коняге» — пробуждение, которое имеет такое гигантское, всемирно-историческое значение, что для него законны все жертвы, — не может не принять буйных форм при капиталистических условиях вообще, русских в особенности»16.
Он не пугал читателей. Читатели знали, что рабочие стачки и 80-х, и начала 90-х годов нередко действительно принимали «буйные формы» и сопровождались эксцессами. Ломали станки, фабричные помещения. В Тейкове, к примеру, случилось даже убийство директора-англичанина. У всех на памяти была и юзовская стачка 1892 года, закончившаяся страшным погромом, вызовом войск и расстрелом шахтеров. В таких диких формах — в ответ на нечеловеческие условия жизни — прорывались отчаяние и месть. Но не только это… С точки зрения исторической перспективы стачки становились началом протеста, утраты исконной веры в незыблемость давящих их порядков, разрыва с рабской покорностью перед начальством. Рождалось чувство необходимости коллективного отпора. Иными словами, это были первые — пусть примитивные, пусть уродливые — шаги пробуждения сознательности17.
В марксизме существуют положения, которые имеют характер аксиом. Не потому, что не нуждаются в доказательстве, а в силу того, что именно они являются базой всего мировоззрения. Кстати, именно такие «аксиомы» чаще всего забываются теми, кто причисляет себя к марксистам. Одно из таких положений — народ не может быть лишь объектом благодеяния сверху, и освобождение трудящихся должно стать делом самих трудящихся.
К чести Плеханова, он постоянно напоминал об этом молодым российским марксистам, дабы помышляли они не о «захвате власти», а о трудной и долгой работе революционного просвещения и организации масс.
«Если бы бог, — писал Плеханов, — спросил современного социалиста: желаешь ли ты, чтобы я немедленно, без всяких усилий со стороны страдающего человечества, даровал ему экономическое блаженство? — то социалист ответил бы ему: творец, оставь блаженство себе, а страдающему и мыслящему человечеству, современному пролетариату, позволь освободиться собственными силами, дай ему возможность прийти к доступному для него счастью путем борьбы, развивающей его ум и возвышающей его нравственность. Завоеванное
Ульянов полностью разделял эту позицию. И когда либеральные народники, воспевавшие сермяжную «народную правду», поглядывали с опаской на этот самый народ и советовали, что «лучше бы без борьбы», Владимир Ильич ответил: они «абсолютно неспособны понять, какое всеобъемлющее значение имеет самостоятельное выступление тех, во имя кого и пелись эти сладкие песни»19.
Смысл деятельности «идеологов трудящегося класса», пишет он, состоит «в формулировке задачи и целей той «суровой борьбы общественных классов», которая идет перед нашими глазами…». И с этими идеями из «тесных кабинетов интеллигенции», а тем более из «либеральных салонов» надо идти к рабочим, к тем, для кого «идеалы» «нужны», потому что без них им приходится плохо»20.
В заключение своей работы Владимир Ильич предостерегает молодых социал-демократов от иллюзий быстрого и блестящего успеха. Для «утилизации» революционных идей «требуется громадная подготовительная работа, притом работа, по самому существу своему, невидная. До этой утилизации может пройти более или менее значительный период времени, в течение которого мы будем прямо говорить, что нет еще никакой силы, способной дать лучшие пути для отечества…» И независимо от того, когда это произойдет, на протяжении длительного периода для российских социал-демократов единственной «мерой успеха своих стремлений является не разработка советов «обществу» и «государству», а степень распространения этих идеалов в определенном классе общества…»21
«НИКОЛАЙ ПЕТРОВИЧ»
Василий Шелгунов был одним из тех продвинутых питерских пролетариев, через которых и народники и марксисты еще в конце 80-х годов выходили на контакты с рабочими кружками.
Встретив как-то у Калмыковой Петра Струве, Василий Андреевич спросил, не согласится ли Петр Бернгардович в качестве пропагандиста вести занятия в таком кружке. В ответ Струве, как обычно, «скорчил физиономию какого-то божества. Очевидно, ему и хотелось, но в то же время, прикидывая в уме, не будет ли это с его стороны большой щедростью, он сказал: «…Видите ли, у меня сейчас более серьезные задачи. Я решил посвятить себя более серьезному труду»1.
Для Владимира Ульянова подобного вопроса не существовало. Еще в работе «Что такое «друзья народа»…» он написал, что для социал-демократа «на 1-ое место непременно становится всегда практическая работа пропаганды и агитации по той причине, во-первых, что теоретическая работа дает только ответы на те запросы, которые предъявляет вторая. А во-вторых, социал-демократы слишком часто, по обстоятельствам от них не зависящим, вынуждены ограничиваться одной теоретической работой, чтобы не ценить дорого каждого момента, когда возможна работа практическая»2.
Если обратиться к литературе о первых шагах российского пролетарского движения, то зачастую складывается впечатление, будто появление рабочих кружков было связано исключительно с революционно-просветительской деятельностью радикальной интеллигенции. Парадоксально, но примерно так изображали дело и жандармы, убежденные в том, что именно «студенты-социалисты» совращали с пути истинного и подстрекали к бунту заблудших агнцев. Между тем процесс роста пролетарского самосознания и активности был гораздо сложнее.
80-е годы иногда называют «мертвым» десятилетием. Десятилетием упадка и ретроградного движения. Порой казалось, что все и вся уперлось в какой-то тупик. Но именно в это время вызревали — невидимые для обывательского глаза — силы, которые в 90-е годы дали толчок бурному росту экономики и оживлению в общественной жизни.
Мало менялись лишь чудовищные условия труда и быта русского рабочего. Полуграмотный, недавно вышедший из деревни человек жил однообразной, беспросветной, полуживотной жизнью. И хотя даже в «мертвое» десятилетие не было года, не отмеченного стихийными стачками, многим действительно казалось, что этот «Коняга», отданный в жертву хозяевам, никогда не сможет вырваться из проклятой кабалы и найти лучшую дорогу. Только редкие одиночки думали о необходимости перемен, читали, учились, старались подняться выше. И как раз в 80-90-е годы помимо сугубо личностных, человеческих мотивов для этого появились и новые побудительные причины.
Подъем индустриального производства резко повысил спрос на квалифицированные кадры. В какой-то мере он удовлетворялся приглашением иностранных мастеров и рабочих. Но наиболее разумные хозяева решили, что таких профессионалов можно готовить и у себя. Это и привело к открытию при некоторых предприятиях и в фабричных районах различного рода общеобразовательных школ и ремесленных училищ.
Так, В. П. Варгунин, сын основателя Невской писчебумажной фабрики, впервые в России применившей в данном производстве паровые машины, получив сам университетское образование, основал за Невской заставой школу для детей рабочих, технические классы и воскресную школу для взрослых. Именно в ней учительствовали уже упоминавшиеся Надежда Крупская, Зинаида Невзорова и Аполлинария Якубова3.
Появление на предприятиях грамотных, высококвалифицированных рабочих сразу поставило их в центр всей заводской жизни. Некто К. С-кий так нарисовал портрет передовых петербургских металлистов: «Все это народ развитой, с большой индивидуальностью, с довольно хорошим заработком… Во всяком случае, эта группа рабочих может еще отчасти жить без особой жгучей нужды — при неустанной работе, конечно. Они могут снимать дешевую, но все же квартиру, раз они семейные люди. Жена может заняться домом. Есть очаг, которого лишены многие другие рабочие группы… Работа на механических производствах, несмотря на всю тягость ее, должна развивать в человеке стремление к индивидуализации. Здесь должно быть место творчеству: рабочий должен много думать, соображать на самой работе… По форме разговора, даже по языку они ничем почти не отличаются от наших интеллигентов. По-моему, они интереснее, потому что суждения их свежее и убеждения, раз воспринятые, очень тверды. А за последнее время они растут морально чисто по-русски, не по дням, а по часам…»4
Такие рабочие выделялись среди своих товарищей даже внешним видом. Когда в 1893 году студент Военно-медицинской академии Константин Тахтарев познакомился с металлистом Иваном Бабушкиным, он был немало удивлен: «Бабушкин вносил некоторую дисгармонию своей внешностью. Он был одет по-праздничному. На нем было что-то вроде сюртука с жилетом, крахмаленный воротничок и манишка, манжеты, брюки навыпуск. Волосы на голове были заботливо причесаны, и руки его, по сравнению с руками товарищей, были безукоризненно чисты. Помню, что эта внешность его произвела на меня первоначально не совсем благоприятное впечатление… Я тогда еще не понимал вполне естественного и понятного стремления рабочего к поднятию не только умственного, но и вообще культурного уровня своей жизни, вполне законного желания, хоть в праздничный день, забыть о серой обстановке своей обычной рабочей жизни и одеться как можно получше»5.
К. С-кий, который цитировался выше, был прав, когда писал, что сам характер труда таких рабочих развивал в них «индивидуализацию». Но Плеханов справедливо заметил, что коллективизм рабочего прямо пропорционален развитию его индивидуальности. Прогрессируя как личность, рабочий осознает свое положение в обществе и это лишь укрепляет в нем чувство классовой солидарности и желание пробудить это чувство у других рабочих6.
Николай Дементьевич Богданов, создавший кружок самообразования из своих товарищей в железнодорожных мастерских еще в 1886 году, писал: «Чтобы быть организатором рабочего класса, нужно самому быть, во-первых, честным во всех отношениях, а во-вторых, хорошим товарищем и, наконец, — знающим человеком, к которому могли бы обращаться со своими вопросами… А потому надо воспитывать себя и учиться»7.
А вопросы задавались им самые заковыристые: отчего бывает день и ночь или солнечное затмение, откуда появилась Вселенная, Земля, Человек? И услышав, что «от обезьяны», недоверчиво и откровенно смеялись. Но, конечно, более всего рабочих интересовало не «происхождение видов», а их собственная жизнь. Именно для ответа на такие вопросы и стали создаваться кружки самообразования, где наиболее развитые рабочие пытались сами вести занятия.
Тахтарев писал о Шелгунове: «Несмотря на недостаток времени, он очень много читал, интересуясь самыми различными вопросами… Василий Андреевич пользовался всякими способами, чтобы пополнить свое образование, и его можно было увидеть иногда и на какой-нибудь публичной лекции в городе и даже в университете, на защите особо интересной в общественном отношении научной диссертации»8. Но даже таким рабочим для ведения занятий собственных знаний зачастую не хватало. Это и вывело их на контакты с радикальной интеллигенцией. Именно так в 80-е годы в Петербурге возникли кружки Дмитрия Благоева, Павла Точисского, а в начале 90-х — брусневские кружки. С такими же кружками поддерживала связь и социал-демократическая группа «технологов», в которую вошел Владимир Ульянов.
Надо сказать, что и после установления подобного рода связей рабочие не сливались с интеллигентами в общую организацию, а сохраняли самостоятельность своих кружков. И без их согласия никто из «учителей» вести занятия не мог. Между тем в этот период на петербургских заводских окраинах конкурировало между собой несколько групп. Помимо известных нам «технологов», которых стали называть «стариками», появились и «технологи» «молодые» — Илларион Чернышев, Евгений Богатырев, Сергей Муромов, Фридрих Ленгник, зубной врач Николай Михайлов и др. Особняком держались студенты Военно-медицинской академии — Константин Тахтарев, Александр Никитин, Николай Богораз. Всем им противостояла «Группа народовольцев». Она имела свою типографию, и в нее входили Михаил Александров (Ольминский), Александр Ергин, Михаил Сущинский, Б. Л. Зотов, Александр Федулов, А. И. Шаповалов и др. Были, наконец, и просто «дикие» — не признававшие интеллигентов кружки, которые вели сами рабочие9.
Соперничество было достаточно жестким. Как писал Шелгунов, хорошо знавший и Точисского, и Бруснева, и Германа Красина, «на интеллигенцию смотрели только как на просветителей», и «рабочие чувствовали себя «дичью», на которую охотились с двух сторон: народовольцы и марксисты». Кружковцы нередко приглашали на занятия и тех и других, слушали их споры, постепенно разбирались в разногласиях, а потом и самоопределялись10.
Еще одной особенностью кружковых занятий являлась концентрация внимания преимущественно на вопросах общетеоретических и общеобразовательных. «Я до сих пор вспоминаю, — рассказывает Глеб Кржижановский, — как беспощадно терзал я учебой головы своих слушателей, большинство которых было теми питерскими ткачами, которые еще в далекой степени не порвали своей связи с деревней. А между тем я настойчиво требовал от этих полудеревенских рабочих отчетливого усвоения первой главы «Капитала» Маркса. Наряду с этой углубленной работой по Марксу мы в наших кружках немало заботились и о широкой культурной подготовке своих слушателей…»11
Это воспоминания самого пропагандиста. А вот что писал по поводу такого рода занятий еще один из авторитетных питерских рабочих — Константин Максимович Норинский: «Отработав день до 6 часов вечера, в 7 часов мы уже сидели и слушали до 12-1 ночи, а случалось и дольше. Рассказ лектора порой действовал на товарищей усыпляюще. Больше всех в этом отношении отличался — можно даже сказать, побил рекорд — Петр Кайзо: обычно он уже в 9-м часу начинал клевать носом. Вначале чуть-чуть, незаметно; далее — больше, и, наконец, видишь, он пересаживается в какой-нибудь из дальних уголков, откуда под общий смех неожиданно услышится здоровый храп»12.
О своем желании работать в кружке Владимир Ульянов заявил сразу же после знакомства с «технологами». Но только поздней осенью 1893 года Герман Красин сводит его с Василием Андреевичем Шелгуновым. Поначалу особо благоприятного впечатления Владимир Ильич не произвел. И прежде всего потому, что «переконспирировал» с одеждой. «Одет он был, — рассказывал Шелгунов, — я бы сказал, во всяком случае, хуже меня. У меня было пальтишко, правда, дешевенькое, с Александровского рынка, но все же чистенькое, новенькое, у него же поношенное, хотя тоже чистенькое». Да и возраст Ульянова был для Шелгунова несколько непривычен: «Он снял фуражку, и в глаза бросилась лысина с углов лба… Ожидал я встретить важного студента, а пришел какой-то чиновник и уже довольно потертый»13.
Свои первые кружки Владимир Ильич получил, видимо, лишь весной 1894 года. Именно весной, 9 апреля, накануне Пасхи, состоялось собрание, на которое Шелгунов пригласил социал-демократов «стариков» — Красина, Радченко, Старкова, от «молодых» — Михайлова, от медиков — Тахтарева, от народовольцев — Александрова, Сущинского и Зотова. Пришли и несколько видных рабочих — Норинский, Афанасьев (Фунтиков), Фишер, Яковлев, Хотябин, Кузюткин и др.
К этому времени большинство кружковцев вполне определилось, и собравшиеся приняли решение «уничтожить грызню и не устраивать сепаратных кружков. На собрании выяснилось, — пишет Шелгунов, — что почти все рабочие, за исключением Хотябина и Кузюткина, были с.-д. После прений народовольцам предложили ходить в кружки в качестве сведущих людей и говорить, о чем предложат рабочие. Для этой цели образован был контроль из развитых рабочих и интеллигентов социал-демократов. На обязанности контролера — присутствовать в том кружке, где выступал народоволец, и «одергивать» его, т. е. ставить в рамки, желательные марксистам. В числе других контролеров ходил и я…»14.
Но контроль осуществлялся недолго. 21 апреля 1894 года основное ядро «Группы народовольцев», выданное провокатором Кузьмой Кузюткиным, было арестовано. Пришлось срочно заполнять бреши. И когда к Шелгунову поступила «заявка» на лектора-марксиста от рабочих Петербургской стороны и Невской заставы, он направил туда Ульянова. Двадцатидвухлетний Владимир Князев — мастеровой порта Нового Адмиралтейства, на квартире которого собирались представители рабочих кружков, рассказывает: «В назначенный час ко мне постучали. Открыв дверь, я увидел мужчину лет тридцати, с рыжеватой маленькой бородкой, с проницательными глазами, в фуражке, нахлобученной на глаза, в осеннем пальто с поднятым воротником… Вообще — на вид этот человек показался мне самым неопределенным по среде человеком».
Однако дебют прошел вполне успешно: «Подойдя к собравшимся, он познакомился с ними, сел на указанное ему место и сообщил план работы, для которой мы все собрались. Речь его отличалась серьезностью, определенностью, обдуманностью. Собравшиеся слушали его внимательно. Они ответили на его вопросы: кто и на каком заводе работает, каково развитие рабочих завода, каковы их взгляды, способны ли они воспринимать социалистические идеи, что больше всего интересует рабочих, что они читают и т. д.». А когда занятия кончились и Ульянов ушел, кружковцы обступили Князева: «Кто это такой? Здорово говорит…» Но, кроме того что лектора надо называть «Николаем Петровичем», Князев ничего не знал15.
Лишь несколько месяцев спустя, когда в связи с тяжбами о наследстве ему дали адрес опытного адвоката Ульянова, Владимир Александрович, придя к нему домой на прием, буквально опешил, увидев «Николая Петровича» в цилиндре, приличном пальто и фраке16.
Летом занятия в кружках обычно прерывались. Многие студенты-пропагандисты были иногородними и на каникулы отправлялись домой. Как шутили рабочие, «революция разъезжалась на дачи»17. 14 июня уехал в Подольск, где снимала дачу Мария Александровна, и Владимир Ильич. Заботы, связанные с изданием «Друзей народа…», встречи с московскими социал-демократами, перевод с немецкого брошюры Каутского об Эрфуртской программе и другие дела заняли все лето. И в Питер Ульянов вернулся лишь 27 августа.
Между тем разговоры о «Николае Петровиче» уже, видимо, ходили среди рабочих. На квартире Владимира Князева собирались представители кружков Петербургской и Выборгской сторон, Васильевского острова и Колпина. Так что известность Ульянов приобрел довольно широкую. Поэтому Шелгунов сразу предложил ему кружки Никиты Меркулова и Ивана Бабушкина за Невской заставой. Ранее с ними вел занятия Тахтарев. Затем его сменил студент-«технолог» из «молодых» Николай Малишевский. Но рабочие остались им недовольны, и Бабушкин попросил на замену «Николая Петровича»18.
Впечатление, произведенное Ульяновым на новых слушателей, также оказалось более чем благоприятным. В воспоминаниях, написанных Бабушкиным в 1902 году, рассказывается: «Начались занятия по политической экономии, по Марксу. Лектор излагал нам эту науку словесно, без всякой тетради, часто стараясь вызывать у нас или возражения, или желание завязать спор, и тогда подзадоривал, заставляя одного доказывать другому справедливость своей точки зрения на данный вопрос. Таким образом, наши лекции носили характер очень живой, интересный… Мы все бывали очень довольны этими лекциями и постоянно восхищались умом нашего лектора». Между собой рабочие называли его иногда «Лысым», но обычно шутливо добавляли, что это «от слишком большого ума у него волосы вон лезут»19.
Ульянов начинает вести занятия и в других кружках — П. Дмитриева на Выборгской стороне, Ивана Яковлева на Васильевском острове, в кружке братьев Арсения и Филиппа Бодровых за Невской заставой, ходит на рабочие сходки к Шелгунову, Борису Зиновьеву, Илье Костину20. В конце концов, как пишет Тахтарев, «к зиме 1894 года наиболее ценные связи с рабочими за Невской заставой перешли к группе В. И. Ульянова…»21.
Меняется и характер самих занятий. Многие из рабочих, несмотря на молодость, имели за плечами богатый жизненный опыт и были достаточно «индивидуализированы», чтобы представлять интерес не только в качестве слушателей, но и собеседников. Тот же Тахтарев писал, например, что Илья Костин, поначалу занимавшийся у него в кружке, поражал «своим широким, пытливым и чутким умом. Помню, одно время он очень интересовался религиозным вопросом и внимательно читал Библию. По сравнению с ярым рационалистом Бабушкиным Костин казался человеком религиозным. Это бесспорно была очень тонкая и богато одаренная человеческая личность, очень чутко отзывавшаяся на все окружающее, привлекавшая к себе других очень сильно»22.
Впрочем, и менее развитые рабочие обладали тем опытом и знанием повседневной пролетарской жизни, которых так не хватало Владимиру Ильичу. Поэтому каждое занятие он начинает делить как бы на две части: сначала теория, чаще всего «Капитал» Маркса, а потом разговор «на злободневные темы. И это была, — пишет Крупская, — самая оживленная часть бесед»23.
Василий Андреевич Шелгунов, заглядывавший на занятия Ульянова, как он говорил, «отдохнуть душой», вспоминал: «В этих кружках начинающих рабочих, где ему приходилось сплошь и рядом говорить не о политэкономии, не о важных государственных вопросах, а часто о том, как у рабочего живут дома, как у него семья, как жена, как она смотрит на его отлучки, когда он уходит на кружок, как мастер к нему относится, чем он больше всего интересуется на заводе — все это он узнавал так просто, незаметно…» И менее всего это походило на какой-то «педагогический прием». Рабочие сразу отличили бы снисходительное любопытство или заигрывание интеллигента от подлинного человеческого интереса. «Так вот, — заключал Шелгунов, — и эти рабочие и я — мы вынесли одно и то же впечатление: много было хороших людей тогда среди революционеров, но большей простоты в отношениях, чем у Ильича, не замечалось ни у кого никогда»24.
Если бы Владимир Ульянов стал писателем, из этих бесед, видимо, родились бы живые рассказы или очерки о рабочей жизни; если бы университетским историком или экономистом, то вполне мог бы создать нечто вроде вышедшей в 1898 году книги Туган-Барановского «Русская фабрика в прошлом и настоящем». Но он избрал иную стезю. И чем более ширилась работа в кружках, тем явственней ощущалась неудовлетворенность ее результатами.
В сферу влияния кружков входили десятки рабочих. Да, они росли и культурно, и политически, вникая во все тонкости теории борьбы. Но за пределами кружков стояли десятки и сотни тысяч пролетариев, тех самых «коняг» Салтыкова-Щедрина, которые все свое свободное время проводили в трактирах и враждебно относились к любым «бунтарям». «Недаром рядовые рабочие, — писал Тахтарев, — называли в это время кружковых рабочих безбожниками и сторонились их, говоря: «Кто от бога и от царя отрекся, что же с ними разговаривать!» Очевидно, еще требовалось много предварительной, подготовительной работы, чтобы сделать серую рабочую массу сознательной…»25
Тахтарев знал, что писал… Возвращаясь как-то в воскресенье из кружка за Невской заставой и проходя мимо церкви Михаила Архангела, он не снял шапку. Стоявшие у паперти рабочие тут же набросились на него, сбили шапку и изрядно излупили «дюжими кулаками» под одобрительное улюлюканье толпы26.
По опыту других стран было очевидно, что вовлечь таких рабочих в сферу сознательной борьбы за свои интересы может лишь массовое пролетарское движение. И неудовлетворенность «узостью» своей деятельности все более испытывали сами кружковцы. «К черту кружки! — говорили они, когда это чувство доходило до крайности. — Они создают лишь умственных эпикурейцев. Нужно взамен их собирать маленькие собрания из рабочих от разных мастерских данного завода, а также представителей от соседних фабрик. На этих собраниях нужно выяснять и обсуждать свое положение, записывать о положении дел там и здесь, собирать материалы… Надо, по примеру поляков, возможно шире распространять литературу, прямо раскидывая ее по мастерским»27.
Спустя восемь лет в книге «Что делать?» Владимир Ильич напишет о «жалком кустарничестве» и будет «вспоминать о том жгучем чувстве стыда, которое я тогда испытывал…». Он поясняет: «Пусть не обижается на меня за это резкое слово ни один практик, ибо, поскольку речь идет о неподготовленности, я отношу его прежде всего к самому себе. Я работал в кружке, который ставил себе очень широкие, всеобъемлющие задачи, — и всем нам, членам этого кружка, приходилось мучительно, до боли страдать от сознания того, что мы оказываемся кустарями в такой исторический момент, когда можно было бы, видоизменяя известное изречение, сказать: дайте нам организацию революционеров — и мы перевернем Россию!»28
Как видим, настроения и пропагандистов, и рабочих вполне совпадали. И в кружках Ульянова и его товарищей беседы на «злободневные темы» начинали приобретать все более целенаправленный характер. «Мы получили от лектора, — писал Иван Бабушкин, — листки с разработанными вопросами, которые требовали от нас внимательного знакомства и наблюдения заводской, фабричной жизни»29.
Многим рабочим это давалось нелегко, ибо как раз на привычное и повседневное они меньше обращали внимания. Сам Владимир Ильич, вспоминая о своих беседах со слесарем судостроительного завода «Новое Адмиралтейство» Александром Ильиным, не без юмора писал: «Как сейчас помню свой «первый опыт»… Я возился много недель, допрашивая «с пристрастием» одного ходившего ко мне рабочего о всех и всяческих порядках на громадном заводе, где он работал. Правда, описание (одного только завода!) я, хотя и с громадным трудом, все же кое-как составил, но зато рабочий, бывало, вытирая пот, говорил под конец занятий с улыбкой: «Мне легче экстру проработать, чем вам на вопросы отвечать!»30
Потребность в переходе к массовой агитации ощущалась во многих промышленных центрах. В частности, осенью 1894 года этот вопрос долго дебатировался среди виленских социал-демократов. В конце концов выпускник Казанского университета Александр Кремер, высланный из Питера за участие в революционных кружках Военно-медицинской академии, написал нечто вроде реферата. Его обсудили, и находившийся там же, в Вильно, Юлий Цедербаум (Мартов) отредактировал текст и написал введение. Так что получилась вполне самостоятельная брошюра «Об агитации». Издали ее позднее, но уже в октябре 1894 года Мартов привез рукопись в Петербург и передал столичным социал-демократам31.
Спустя четверть века в мемуарах Мартов написал, что среди «молодых» брошюра нашла самый горячий прием. А вот «старики» встретили ее достаточно равнодушно и чуть ли не до осени 1895 года, когда в работу питерских социал-демократов включился сам Мартов, продолжали придерживаться прежних, рутинных методов работы. Что касается Ульянова, писал Мартов, то «у меня, — правильно или нет, другой вопрос, — создалось даже впечатление, что к работе над подъемом классового самосознания масс путем непосредственной экономической агитации он относился холодно, если не пренебрежительно»32.
Вопрос о том, «правильно или нет» это «впечатление» Мартова, решается очень просто. Помимо цитированных выше воспоминаний рабочих и самого Ульянова можно, например, взять работу Владимира Ильича «Экономическое содержание народничества..» и прочесть в ней: «Самым высоким идеалам цена — медный грош, покуда вы не сумели слить их неразрывно с интересами самих участвующих в экономической борьбе, слить с теми «узкими» и мелкими житейскими вопросами данного класса, вроде вопроса о «справедливом вознаграждении за труд», на которые с таким величественным пренебрежением смотрит широковещательный народник»33. Так что «впечатление» Мартова на сей раз оказалось ошибочным.
Вскоре после его отъезда в Вильно на квартире Ванеева и Сильвина «старики» собрали совещание. Присутствовали Ульянов, Красин, Радченко, Запорожец, Крупская, Якубова, а также Шелгунов, Бабушкин, Меркулов, Зиновьев и др. Шелгунов пишет, что «обсуждали брошюру в рукописи «Об агитации», а Сильвин рассказывает, что после выступления Владимира Ильича решили «перейти от кружковой пропаганды, не прекращая ее, однако, к агитации в массах на почве их насущных требований». Шелгунов утверждает, что слово «насущных» в решение вставил он34.
Но что действительно вызвало у «стариков» настороженность по отношению к брошюре «Об агитации», так это утверждение о том, что рабочие пока не способны воспринимать политические идеи и необходимо сначала пройти подготовительный этап развития, когда агитация должна ограничиваться сугубо экономическими сюжетами. Насторожил и другой момент: говоря о приемах экономической агитации, авторы рекомендовали максимальную открытость всей социал-демократической работы. В Вильно, где они имели дело преимущественно с мелкими ремесленными мастерскими, где все друг друга хорошо знали, такие методы, может быть, и оправдывали себя, но в Питере они грозили явным провалом.
Поэтому совещание «стариков» не приняло ни первой, ни второй рекомендации. А в 1902 году, когда вопрос о соотношении политической и экономической борьбы приобрел принципиальное значение и когда участники указанных событий были живы, Владимир Ильич напомнил: «Особенно важно установить тот часто забываемый (и сравнительно мало известный) факт, что
Бывают такие совпадения… 20 октября 1894 года Ульянов пришел на квартиру Сильвина, где должны были состояться занятия кружка. Запоздавший рабочий Адмиралтейского завода А. П. Ильин принес вечернюю газету с сообщением о смерти императора Александра III36.
Он умирал, сидя в кресле на террасе Ливадийского дворца в Крыму. Еще утром он сказал супруге: «Чувствую конец». И за два часа до кончины потребовал к себе наследника и приказал ему тут же подписать манифест о восшествии на престол. «Точно так, папенька», — услышал он в ответ.
Николаю II было в это время 26 лет. Он стал 18-м по счету царем династии Романовых. И, как всегда в России, не только при смене монарха, но и любого начальства вообще, началась — особенно в либеральной среде — пора надежд и ожиданий благих перемен, исходящих сверху… Так что напоминание о политических задачах и бескомпромиссном отношении к самодержавию, сделанное на упомянутом выше совещании «стариков», оказалось как раз кстати.
Спустя месяц, как выразился Ульянов, «усердно занимаясь экономической агитацией», социал-демократы все-таки проглядели начало волнений, вспыхнувших под самое Рождество 1894 года на Невском механическом заводе (бывшем Семянникова). Поводом стала задержка на несколько дней выдачи зарплаты. Такое уже случалось два или три раза, и хозяева полагали, что рабочие вполне могут подождать и на этот раз. Но не тут-то было.
23 декабря, в пересменку, около 8 вечера, когда утренняя смена еще не ушла, а вечерняя только-только явилась и на заводе скопилось около трех тысяч человек, молодежь перегородила проезжавшими санями Шлиссельбургский проспект и остановила паровую конку. Начался погром: разнесли проходную, контору, заводскую лавку, побили стекла в цехах, подожгли дом управляющего. Для подавления беспорядков прибыли две сотни казаков, полиция и пожарная команда, которая на морозе стала из шлангов окачивать рабочих ледяной водой. Погром прекратился, но семянниковцы не расходились. За разбежавшимися от страха конторщиками послали казаков, их привезли в санях, и уже глубокой ночью жандармские офицеры сами выдали рабочим получку.
Когда после этих событий Владимир Ильич пришел в кружок Ивана Бабушкина, где были и семянниковцы, он долго корил их за то, что они прозевали выступление. Вместе с Бабушкиным они написали листовку по поводу волнений, ее обсудили и, поскольку гектографа в этот момент не было, переписали от руки в 4 экземплярах. Иван Васильевич пронес их на завод и разбросал по цехам. «2 листка, — пишет Крупская, — подняли сторожа, а два подняты были рабочими и пошли по рукам — это считалось большим успехом тогда».
Текст этой листовки не сохранился, но через несколько дней Глеб Кржижановский написал новый листок, в котором, видимо, повторил основные идеи. Листок распечатали на гектографе и вновь разбросали по заводу. В нем вместе с призывом рабочих к организации разъяснялось, что стихийные бунты не только бессмысленны, но и вредны: «Возьмем хотя бы наш пример. Здесь заранее можно было сказать, что разгром хозяйских построек приведет только к быстрому вмешательству полиции, рабочим заткнут рты, и дело кончится так, как оно кончилось. Ведь все знают, что и заводчики, и полиция, и вся государственная власть — все они заодно и все против нас»37.
А вскоре от кружковцев пришло известие, что назревает выступление в порту «Нового Адмиралтейства». В январе 1895 года командир порта генерал Верховский своим приказом фактически удлинил рабочий день, отменив «льготные» 15 минут в начале смены и урезав на 15 минут обеденный перерыв. Но и этого генералу показалось мало. 6 февраля, в понедельник, он передвинул начало смены еще на полчаса, а время обеда сократил еще на 15 минут.
На сей раз социал-демократы не опоздали. К 7 февраля листок «Чего следует добиваться портовым рабочим?» с изложением требований был готов. В этот день «часть рабочих, — рассказывает очевидец, — пришла на работу по-старому. Их не пустили. Ворота были заперты, и они принуждены были заплатить штраф как не работавшие часть дня. Запоздавших собралось человек 100. Рабочие просили сторожей впустить их, но получили отказ. Тогда они разломали ворота и вошли в мастерские. Там они обратились к работавшим товарищам, приглашая бросить работу, что немедленно же и было сделано. Администрация немедленно же призвала отряд городовых и околоточных с приставом во главе. Последовало обычное: «А! Вы бунтовать!» — и приличная случаю ругань. На замечание со стороны рабочих, что они желают не ругаться, а поговорить серьезно о деле, пристав стих… Каждый отвечал, что «бунтовать» он не думает, а надобно ему лишь исполнение условий, договоренных администрацией при найме… Кроме того, один рабочий от имени товарищей подробно и толково выяснил дело и высказал все требования. Сделанная попытка его арестовать не удалась, благодаря сопротивлению со стороны всей массы рабочих. В час дня был дан гудок на работу, но он возымел как раз обратное действие. На следующий день та же история. Порядок среди рабочих был образцовый. Было очевидно, что кто-то умело руководит движением… В среду та же история.
В четверг сама администрация «прекратила» работу до конца недели под предлогом «наступления масленицы», а в понедельник на первой неделе поста рабочие пошли на работу на старых условиях. Победа была одержана, притом на казенном заводе. Среди кружковых рабочих наступает пора новых веяний. Совершался перелом. Все сильнее и сильнее укрепляется мысль, что действительно сознательный рабочий должен ближе стоять к окружающей жизни, должен активнее относиться к нуждам и требованиям массы рабочих и к повседневным нарушениям всяких человеческих прав…»38
«ЛИДЕР ПИТЕРСКИХ ЭСДЕКОВ»
Надо было прожить те самые 80-е годы, когда казалось, что впереди нет и не будет никакого просвета, чтобы понять ту вполне интеллигентную публику, которая с воцарением Николая II ожидала от него благих перемен.
Знакомый нам по Самаре князь Владимир Оболенский в это время уже служил в столице «столоначальником» в Министерстве земледелия. Он пишет, что многие действительно «верили в либерализм молодого монарха». И были на то основания. «Рассказывали, — вспоминает Оболенский, — что он (Николай II) вышел из Мариинского дворца без всякой свиты и, купив в табачном магазине папирос, вернулся обратно. Эту необычную для России картину наблюдали многие случайно проходившие по Невскому люди, и молва о необыкновенной простоте и доступности молодого монарха моментально распространилась по городу»1.
Однако эта пора надежд и ожиданий длилась недолго. Мать его, вдовствующая императрица Мария Федоровна (в девичестве — принцесса София Фредерика Дагмара), не раз поучала сына: «Твой дед либеральничать вздумал, вот его бомбой и разорвало. А отец твой никакого либеральничанья не допускал и, слава богу, как добрый христианин скончался»2.
Государь внял совету. На приеме в Аничковом дворце представителей земств, городов и сословий 17 января 1895 года он заявил: «Пусть все знают, что я… буду охранять начало самодержавия так же твердо и неуклонно, как охранял его мой незабвенный покойный родитель». Что же касается робких просьб о привлечении «общественности» к делам управления Россией, то государь назвал их «бессмысленными мечтаниями»3.
Речь эту написал Победоносцев, и ее текст, выведенный крупными буквами, Николай II положил в барашковую шапку, которую держал в руке. «Я видел явственно, — вспоминал тверской земец А. А. Савельев, — как он после каждой произнесенной фразы опускал глаза книзу, в шапку, как это делали бывало мы в школе, когда нетвердо знали урок».
Государь говорил в повышенном тоне, и его супруга, тогда еще слабо понимавшая по-русски, спросила у фрейлины: «Не случилось ли что-нибудь? Почему он кричит?» На что фрейлина ответила достаточно громко, чтобы услышали присутствующие: «Он объясняет им, что они дураки»4.
Выяснилось, кстати, что и весь эпизод с выходом государя на Невский без всякой охраны — чистейший миф. «Оказалось, — пишет Владимир Оболенский, — что покупал себе папиросы на Невском не Николай II, а его двоюродный брат, будущий Георг V, который как близнец был на него похож»5.
25 апреля 1895 года в Ярославле на бумагопрядильной фабрике Большой (бывшей Корзинкинской) мануфактуры началась стачка. Полиция, как обычно, арестовала зачинщиков. А когда толпа рабочих пошла освобождать товарищей, солдатам Фанагорийского полка был дан приказ стрелять. Троих убили, восемнадцать ранили. На донесении о случившемся Николай II начертал: «Весьма доволен спокойным и стойким поведением войск во время фабричных беспорядков»6.
Этих событий Владимир Ульянов уже не застал. 25 апреля 1895 года он выехал за границу.
Заграничный паспорт, в котором столько раз ему отказывали прежде, был выдан 15 марта 1895 года. Но о необходимости поездки в Швейцарию для установления прямых связей с группой «Освобождение труда» питерские социал-демократы договорились уже в самом начале года. Вопрос о том, кому ехать, дискуссий не вызывал. К этому времени лидерство Ульянова стало уже очевидным.
Как и почему занял он это место? В бюрократическом аппарате лидера-начальника назначают. Тут все ясно. В демократической системе его можно выбрать, хотя и в этом случае бывают «неформальные лидеры». Но в революционной среде тех лет лидеры не назначались и не выбирались. Ими становились лишь в силу авторитета знаний, опыта, а главное — авторитета самой личности.
Александр Потресов не признал за Ульяновым авторитета знаний и опыта. Спустя 32 года он написал: «Никто, как он, не умел заряжать своими планами, так импонировать своей волей, так покорять своей личностью»; никто другой не обладал «секретом излучающегося Лениным прямо гипнотического воздействия на людей, я бы сказал, — господства над ними… Только Ленин представлял собой, в особенности в России, редкостное явление человека железной воли, неукротимой энергии, сливающего фанатическую веру в движение, в дело, с не меньшей верой в себя».
Однако поскольку «гипнотическое воздействие» можно оказать не на каждого, то, как полагает Потресов, «он умел подбирать вокруг себя расторопных, способных, энергичных, подобно ему волевых людей, безгранично в него верящих и беспрекословно ему повинующихся, но людей без самостоятельной индивидуальности, без решимости и способности иметь свое особое мнение…»7.
Вот так, походя, можно — вроде бы и достаточно интеллигентно — унизить вполне достойных людей. Но вот ведь незадача. Не Ульянов подбирал себе окружение, а оно выдвинуло его. И «технологи», входившие в ядро организации, не были теми «расторопными» среднестатистическими «технарями», которые в силу каких-то формальных данных или «гипнотического воздействия» готовы были «беспрекословно» принять чье-либо главенство. «По своим личным свойствам, — заметил Сильвин, — каждый из нас был, конечно, вполне индивидуален: спокойный, сдержанный, даже несколько скрытный, но добродушный Степан Радченко, с хохлацким юмором и с хитрой усмешкой опытного конспиратора; чувствительный и нежный поэт-революционер Кржижановский; всегда казавшийся замкнутым в себе Старков, которому, по-видимому, чужды были всякие сантименты; Малченко — изящный брюнет, с лицом провинциального тенора, всегда молчаливый, всегда любезный товарищ; широкоплечий, кудлатый Запорожец, в глазах которого светилась вера подвижника; Ванеев — с его тонкой иронией, в которой сквозил затаенный в душе скептицизм к вещам и людям; и, наконец, я, смотревший на мир жадно открытыми глазами, часто полными наивного недоумения, которое приводило иногда в смешливое настроение Владимира Ильича»8.
«Мы единогласно, бесспорно и молчаливо признали его нашим лидером, нашим главой, — писал тот же Михаил Сильвин. — Это его главенство основывалось не только на его подавляющем авторитете как теоретика, на его огромных знаниях, необычайной трудоспособности, на его умственном превосходстве, — он имел для нас и огромный моральный авторитет…»9
Итак, авторитет знаний, ума, трудоспособности и моральный авторитет. Иных источников лидерства в этой среде не существовало. Но с этим никак не соглашался Струве. И если Потресов не мог признать за Ульяновым авторитета знаний, то Петр Бернгардович полностью отрицал какое-либо моральное превосходство.