Сергей выбежал во двор, на ходу разламывая кусок хлеба. Сявон (он был уже умыт, короткий и редковатый чубчик его лежал аккуратно, только что расчесанный специально увлажненной расческой) взял половину, и они побежали за ворота. Теперь выбегать по утрам за ворота было делом не совсем обыкновенным. Ночью город пустел, но не засыпал, ночью он острее чувствовал опасность. По его асфальтовым тротуарам, булыжным мостовым ночью не ездили, не ходили, не гуляли — все эти глаголы мирного времени сохраняли свою силу только днем. С вечера же, после недавно объявленного комендантского часа, по улицам патрулировали милиционеры и солдаты войск НКВД. С вечера в улицы города тишиной вплывала угроза, входила война, и дежурные в десятках дворов, на крышах домов чутко прислушивались к ней. С рассветом война уходила из города, отступала под напором будничной суеты, но улицы, сам асфальт долго хранили память о ночной тишине. И первые шаги, первый топот женских каблуков звучал под окнами немного вопрошающе: «А не рано ли еще? Не слишком ли дерзко, что я уже вышла на улицу?»
Сергей очень остро чувствовал эту бессонную ночную тишину. И сейчас он с особым ощущением прислушивался к тому, как отдавался в уличных подворотнях топот его и Славкиных ног, присматривался к неестественной асфальтовой нетронутости и чистоте, к тому, как медленно и лениво, словно еще не вспугнутый троллейбусами и автобусами, стелется над проезжей частью синеватый туман.
— Отец отпустил? — спросил Славка.
— Нет, — отрицательно качнул головой Сергей, — отец не приходил ночью.
— На работе?
— Ага.
— А моего мобилизуют. Вчера повестку получил.
— С матерью остаешься?
— С матерью и Сонькой.
(Сонька — трехлетняя сестренка Сявона.)
— Целую ночь с матерью прошептались. Мать плачет, а отец бу-бу-бу да бу-бу.
— Жалеет вас?
— Мать и Соньку. Он Соньку знаешь как любит!
— А тебя?
Сявон пожал плечами.
— Соньку он особенно любит. Я вчера взял из сахарницы два куска сахару, так он мне говорит: «Ты по довоенным нормам живешь!» А Сонька перекинула всю сахарницу в тарелку, помешала ложкой и говорит: «Мама, каша стала такая вкусная, что ее есть нельзя». Мать ахнула — и ну ее крыть. А отец как цыкнет на мать: «Не видишь, — говорит, — ребенок!»
Они миновали сквер и вышли на центральную улицу.
Центральная улица была самой старой и в то же время самой новой улицей города. Несколько сот лет назад она была просто пыльной степной дорогой. Потом здесь, на месте небольшого поселения, по царскому повелению воздвигли крепость — опору против турок и татар, и крошечная часть степного пути стала улицей. Об этом ребятам говорили на уроках истории. Но история — это так давно, что и представить себе не очень-то можно, а вот за последние лет шесть, уже на памяти ребят, с главной улицы убрали трамвайные рельсы, залили ее асфальтом и натянули над ней тонкую сетку троллейбусных проводов, а на месте пустырей или развалин времен гражданской войны разбили скверы, настроили новые дома.
— Наш город, — объявил как-то Гарик Лучин (Гайчи), — расположен на одной параллели с Марселем. И планировался он, как Марсель. Никакой путаницы. Улицы параллельно реке, проспекты — перпендикулярно. Много парков и зелени.
Заявление Гайчи никто не подверг сомнению. Во-первых, это сказал Гайчи — едва ли не самый уважаемый член Двора, а во-вторых, очень понравилась сама идея: наш город — Марсель…
— Смотри! — сказал Сявон Сергею и показал в сторону вокзала, туда, где гордо плыл в утренних низких облаках океанский корабль новостроек Железнодорожного района.
Сергей посмотрел и вдруг понял — корабль не плывет. Он стоит, выбросившись на мель, и кто-то уже разворотил, отрезал ему автогеном носовую часть, словно корабль решили пустить на слом.
— Гады! — сказал Сявон. — Что сделали, гады! А зенитчики эти!.. — Сявон плюнул и растер плевок ногой.
— Пойдем туда! — сказал Сергей.
— Надо! — сказал Сявон. — Да отца забирают. Как же я? Не успею ведь.
Но Сявон уже решился.
На остановке они с передней площадки втиснулись в утренний переполненный автобус — протискивался Сявон, а Сергей сзади подпирал и подталкивал его. Какой-то еще не успевший похудеть дядька закричал на Сявона, но потом взглянул в его очень уж открытые глаза — у Сявона были короткие, «собачьи» брови и короткие тающе-белесые ресницы — и замолчал.
К железнодорожным новостройкам они пришли усталыми — дома стояли дальше, чем они ожидали. Новостройки оказались четырех- и пятиэтажными зданиями с широкими квадратными окнами, с просторными балконами, почти такими же, как в их доме. Здесь все было как в новых районах города — решительная ясность в архитектуре, много асфальта и зелени, магазины с высоченными витринами, песочницы и фанерные грибки около детского сада. Домов было много, и Сергей с Сявоном не сразу нашли тот, в который попала бомба. На этот дом Сергею было так же страшно и любопытно смотреть, как на покойника. Ужасали податливо и безжизненно свисавшие балки потолочного перекрытия верхнего этажа, безобразно изорванное железо крыши, продавленная, превращенная в кучу известковой и кирпичной трухи тяжелая стена. Близко их не пустили — там еще шли спасательные работы.
— Уходите, пацаны, — сказал им милиционер, — вас еще не хватало!
Сявон подмигнул Сергею и рванулся вперед. Но милиционер оказался проворней, он поймал Сявона за пояс и привычным приемом «пойдем со мной» перехватил его за руку. Сявон заорал. Он орал притворно — Сергей это ясно видел, но толпа, угрюмо окружавшая дом, всколыхнулась.
— Эй! — крикнули милиционеру. — Отпусти пацана!
— Нашел с кем воевать!
— На фронт иди! Ишь сытый какой!
Милиционер растерянно оглядывался, ища поддержки. Но поддержки не было.
— На фронт! — кричали ему.
И когда Славка рванулся, милиционер не стал его удерживать.
— У меня отца в армию забирают, а ты держишь! — сказал Сявон и вдруг навзрыд заплакал.
И, не глядя на людей, не вытирая, а будто затирая, вдавливая слезы, побежал по улице.
Так закончилась эта вторая встреча с войной, оставив в памяти кисловатый запах взорвавшегося тола, гари и ощущение надрыва, который надо во что бы то ни стало преодолеть.
Но вообще все в этот первый месяц было почти как до войны. К немецким самолетам в небе над городом постепенно привыкли. Бомб немцы больше не бросали, зато тоненькие крестики «мессершмиттов» частенько проплывали в высоте, словно не замечая грозной карусели «ишаков», барражировавших над городом. Страстное напряжение, с которым Сергей ожидал — вот-вот наши начнут наступать, — ушло куда-то вглубь. Теперь он, не опасаясь удара, схожего с электрическим, включал по утрам репродуктор и выслушивал очередную сводку, в которой назывались новые города (о большинстве из них он до сих пор не имел никакого представления), оставленные нашей армией. Отступление уже ничем временным, ничем случайным нельзя было объяснить, его никак нельзя было согласовать с тем, чему много лет учили книги, газеты и кино, и потому у Сергея вырабатывалась — никак не могла выработаться — тоскливая привычка терпеть необъяснимое. Она не очень мешала заниматься будничными делами, но и не отпускала ни на минуту. А будничных дел ребятам теперь прибавилось: появилась новая обязанность — «отоваривать» карточки, дежурить ночами на крыше, заниматься в кружках ПВХО и «Готов к санитарной обороне»… Но все остальное, даже ежевоскресные походы к тетке, осталось будто довоенным.
А однажды в воскресенье отец предложил по традиции съездить в зоопарк — они с Сергеем обязательно раз в год там бывали. К зоопарку нужно было ехать сначала трамваем, а потом пересаживаться на специальный автобус. На автобусной остановке простояли около часа и решили потихоньку двинуться пешком — авось машина по дороге догонит. Но машина не догоняла, не попадались и встречные автобусы с литером зоопарка, и Сергей догадался: на этот прогулочный маршрут автобусы больше не подаются. У ворот зоопарка не было ни души, зеленой дощечкой закрыто окошко-бойница кассира. Кассиршу разыскали в парке, она удивилась: «Вы к нам? На зверей хотите посмотреть?» Сергей даже смутился — время ли сейчас ходить по зоопаркам!
По сонной, пахнущей зверями, скучной жаре побродили недолго. Несколько раз ловили на себе удивленные и, как Сергею казалось, осуждающие взгляды служителей парка и, недовольные друг другом, двинулись домой. Идти предстояло несколько душных, пыльных, начисто лишенных тени километров, и это еще больше испортило настроение.
Отец шел молча, рассерженно посапывая. Потом начал экзаменовать Сергея по вопросам международной политики. Без особого труда обнаружив, что в вопросах международной политики Сергей явно не силен, Александр Игоревич возмутился и решил сделать для сына обзор последних номеров газет. Он говорил, как всегда стараясь ближе к тексту передать содержание газетных статей.
— Вот так, сын, — закончил он, явно подобрев и к Сергею и к себе. — Будет и на нашей улице праздник. Победа будет за нами!
— А города за вами, — неожиданно для себя брякнул Сергей.
— Не понимаю? — нахмурился отец.
— Победа будет за нами, а города за вами, — упрямо и раздраженно повторил Сергей. — Так все говорят.
Действительно, в хлебных очередях, на улице он слышал эту ядовитую присказку, которой кое-кто тогда комментировал наши сводки об отступлении.
Александр Игоревич даже остановился. Губы его побледнели.
— Кто ж это «все»?
Чувствуя, как в отце поднимается ярость, Сергей обычно поспешно отступал, но теперь он сам был захвачен ответным яростным порывом.
— Все, — сказал он.
— Кто же, я спрашиваю?
Сергей не ответил. Он вспомнил, что недавно во двор эту присказку принес Сявон. Он где-то услышал ее и рассказал ребятам. Потом Гайчи после какой-то особенно тяжелой сводки повторил это.
— Этих всех, — задохнулся отец, — их надо… Это враги! Они об одном мечтают — чтобы вернулись старые времена. Они хотят, чтобы сюда пришли фашисты!.. А ты бессмысленно повторяешь…
— Никакие они не враги, и ничего они такого не хотят. Просто противно, когда врут! А тебе, наверное, не противно! А тебе, наверно, все равно!
Это был первый за всю жизнь случай, когда Сергей вот так открыто восставал против отца. Сергей часто не соглашался с отцом, осуждал его, даже стыдился его, но возражал ему открыто первый раз в жизни. И Александр Игоревич стал в тупик. Он не привык спорить с сыном. Самую возможность такого спора он считал противоестественной.
— Льются реки крови, горят города, люди на фронте умирают… — Голос отца дрожал. Он не смотрел на Сергея: так ему легче было сдерживаться. — Почему же ты помогаешь мещанам и пораженцам? Почему ты льешь воду на мельницу врага?
— Ничего я не лью. А чего врать?
Сергей набрал побольше воздуху и задержал дыхание, будто готовился надолго нырнуть в воду. Он с тоской прикидывал, сколько еще идти до трамвайной линии.
А отец говорил и говорил. К трамвайной остановке они, казалось Сергею, подошли врагами. Усталые и чужие, стояли рядом, ожидая вагона.
Однажды Сергей шел в школу на занятия ПВХО. Сквозь боковую маленькую дверь — парадная на все лето запиралась — пробрался в спортивный зал, подышал кислым запахом пота и паркетной мастики, поднялся на второй этаж, где обычно собирались ребята, и, никого не застав, спустился опять во двор. Здесь на школьных дверях прочитал объявление, на которое сразу не обратил внимания. Объявление оповещало, что сегодня занятия переносятся в ковш, на базу юных военных моряков.
У ворот столкнулся с Гришкой Кудюковым. Это была неприятная встреча. Рядом с Гришкой Сергей всегда испытывал утомительно-стерегущее напряжение. Этот парень ежеминутно мог сделать что-то такое, что возмутило бы нормальный ход событий и заставило бы Сергея вмешаться в неприятную историю. Мог оскорбить слабого, ударить девчонку, порвать у кого-нибудь тетрадку или налить в чей-нибудь портфель чернил. И все это просто так, без понятных Сергею причин. В Гришке было что-то глубоко враждебное Сергею. Гришка просто умер бы от смеха, если бы узнал о словах, которыми мама награждала Сергея.
Даже если Гришка никого не трогал, его присутствие утомляло Сергея. Гришка не трогал в
— Учиться пришел? — спросил Гришка.
— Да вот… — неопределенно ответил Сергей.
— Как огурцом сбивать немецкие самолеты?
Обычно мышцы Гришкиного лица, когда он обращался к Сергею, расслаблялись, нижняя челюсть чуть отвисала и выдавалась вперед, так что все сказанное им получало окраску крайней небрежности и презрения. А глаза светлели до степени, которую можно было бы назвать минимумом выражения. Все это на понятном любому мальчишке языке означало: «Я тебя знать не знаю. Я тебя не вижу рядом!»
Вообще-то этот «минимум выражения», эта гримаса крайнего высокомерия и враждебности есть в арсенале каждого мальчишки, которому хотя бы два-три раза в жизни приходилось спрашивать своего недавнего приятеля или знакомого: «А ты кто такой?» Однако большинство ребят лишь на время, напрокат берут эту гримасу. И она у них никогда не получается по-настоящему. Не отвисает у таких мальчишек до нужной презрительной кондиции губа, не исчезает из разгневанных глаз человеческое.
Гришка Кудюков «минимумом выражения» владел блестяще.
Однако, если Сергей и Гришка сталкивались наедине, если рядом не было ребят, знавших об их стычках, Кудюков старался принять позу человека рассудительного и доброжелательного. Он хоть и презирал Сергея за интеллигентскую мягкотелость, но и удивлялся ему и чуточку опасался.
Гришка опасался не кулаков Сергея — вернее, не их одних, — он опасался его враждебности, которая ежеминутно могла стать исступленной.
— Ты куда? — спросил Гришка.
— В ковш, на базу, будь здоров, — скороговоркой произнес Сергей и, с облегчением помахал рукой.
— Эй! — крякнул Гришка. — Стой! Айда и я с тобой!
Они прошли несколько шагов молча.
— Слышал, — сказал Гришка, — шкрабы нашу школу отдают под госпиталь. В этом году учиться не будем. Лафа!
Целый год не учиться, конечно, лафа. Но, пожалуй, Гришка врет.
— Значит, мы все останемся на второй год, а ты — на третий?
— Э-э! — презрительно сплюнул Гришка. — Век учись — дураком помрешь. Умные люди расписываться за себя не умеют, а деньги зашибают — дай бог!
Гришка достал папиросы, протянул Сергею. Тот отрицательно качнул головой.
— Еще не начал? — спросил Гришка. — Знаешь, как один учитель уговаривал мужика не курить? «Ты, — он ему говорит, — посчитай: каждая папироса стоит копейку. Сколько ты за жизнь папирос искурил? Мог бы себе дом построить и лошадь купить». А мужик ему отвечает: «Ты, учитель, не куришь, а где твой дом, где твоя лошадь? »
Гришка захохотал. Он знал десятки таких историек и анекдотов, в которых учителя, врачи и вообще образованные оставались в дураках, а люди темные, себе на уме, торжествовали одной своей нутряной хитростью.
Сергей промолчал. Гришкина благожелательность была ему еще тяжелее враждебности. В благожелательном настроении Гришка разговаривал с Сергеем так, будто вербовал его в союзники.
— Аба, — сказал Гришка, — небось теперь трусится день и ночь. Молится, чтобы немцы сюда не пришли.
— А ты не молишься?
— А чего мне молиться? Не еврей — спи спокойно!
— Сволочь ты.
Гришка хохотнул:
— Я и забыл, ты же Абин друг. А может, ты сам еврей?
— Дурак, у меня отец бывший донской казак.
По приливу Гришкиной благожелательности Сергей почувствовал, что сказанное им самим — подлость, и постарался исправить ее:
— А ты просто дрянь, Гришка.
— Чего я дрянь? — почти добродушно удивился Гришка. — Вон матушка моя вчера Анне-литераторше говорится «Анна Михайловна, вы, наверно, с города будете утекать? Вас тут люди знают — вы партийная. Вдруг какой ученик донесет, которого вы на второй год оставляли…» Это матушка на меня намекает. А Аннушка матери: «Я партийная по принуждению. Придут немцы, — и я билет на стол». А тоже сколько нам всяких слов про идейность, про Родину наговорила. Послушаешь — куда там!