Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сто двадцать километров до железной дороги - Виталий Николаевич Сёмин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Да вроде.

— Как вроде? В атаку вы ходили?

Он долго молчит и вообще промолчит, если я не повторю вопроса. Если же повторю, он все равно скажет свое: «Да вроде».

Я знаю, что дед Гришка дважды ранен — последний раз тяжело, — что, следовательно, он бывал в переделках, и его нежелание рассказывать об этом я объясняю только непонятным мне полным отсутствием лихости. Единственную военную историю, которую я слышал от него, дед Гришка рассказал попутно, к случаю, за хото, и война из этой истории уж как-то сама собой выперла.

Хото — это сваренная овечья требуха, вернее, мелко порезанные тонкие кишки. Едят их, макая в тузлук — крупно покрошенный лук, политый уксусом и соусом из-под требухи. Все это острое, терпко пахнущее варево едят не от бедности. Хото — это лакомство, мясной праздник. Зарезавший овцу или барана приглашает соседей не на мясо, а именно на хото. Меня тоже пригласили, но я долго не мог побороть брезгливости, не мог привыкнуть к раздражающему аппетитному и в то же время отталкивающему запаху.

— А у вас этого не едят? — спросила хозяйка. — А чего у вас едят?

Это ее манера, спрашивать о том, что ее совсем не интересует. Попробуй ответь, что у нас едят!

— Ешьте, ешьте, — приглашала она гостей, а мне на тарелку положила кусок мяса.

И вот тут-то дед Гришка и рассказал свою фронтовую историю. О том, как он добился места ординарца при ротном командире. Командир этот, судя по всему, не пользовался уважением деда Гришки. Даже совсем не пользовался. Однажды — было это осенью сорок первого года — рота пошла в наступление. Они бежали по открытому пространству к трем сараям, за которыми засели немцы. Немцев, как потом оказалось, было немного, человек двенадцать, но у них были минометы*, и немцы убили больше половины атакующих, прежде чем те сумели добраться до первого сарая и захватить его.

Пока дед Гришка рассказывал, как он бежал, меня била нервная лихорадка.

— Добежали все-таки?

— Добигли. Як побачили, шо назад дальше, чем до тих сараев, так и добигли. Старшина у нас був, ну вин и заколов одного пулеметчика, а кто еще двух, я и не заметил. Пересчитались мы у тим сараи, а нас семнадцать або восемнадцать. Винтовки та штыки, а минометы немецкие уж по сараю бьють.

— А дальше, дальше что? — Господи, как мне хотелось, чтобы дед Гришка сказал, что они, те восемнадцать, бросились на немцев и отомстили, исполненные ненависти. Но ничего такого дед Гришка не сказал.

— Лежали у тим сараи до темноты. А як луна зийшла, было приказано отойти.

И отступали, отступали, аж до самого Дона. И вот пока они отступали, пока ночевали в заброшенных землянках и ели бог знает что, дед Гришка и завоевал своего командира.

— Солдаты молоди да городски, что они знают! — сказал дед. — Ни пичь разжечь сырыми дровами, ни сапоги або валенки починить. А я и щепу нащепить могу, и вогонь развести. Вивцю пиймали. Той вивцы — худа да страшна! А заризали, командир и каже: «Выбрось требуху». Я ту требуху взяв, промыв, сварив и дав ему. «Что це?» — каже. — «Хото, — кажу, — требуха по-вашему». — «От, — каже, — не знал». — И дед Гришка засмеялся, вспомнив, какое растерянное лицо было у его командира. — Взял в ординарцы. Я и отогрелся.

— А в наступлении вы воевали? — спросил я. — Когда немцев погнали?

— Нет, — сказал дед Гришка, — ранило меня у сорок втором. Почитай под самым домом. Так что я тильки отступал. И раненый, с госпиталем, отступал, и сам, без госпиталя, отступал. Не успели нас вывезти из Пятигорска, так я сам…

Глава пятая

1

По субботам я уезжаю или ухожу, если распутица, в Ровное. Идти по грязи до райцентра не меньше четырех с половиной — пяти часов, ехать не твердой дороге — сорок минут. Если мне повезет на грузовик, в Ровное я попадаю еще до трех часов дня. Тогда я иду в комитет комсомола. Поднимаюсь на невысокие приступки, прохожу по темному коридорчику, толкаю дверь и попадаю в помещение из трех комнат. Это именно «помещение из трех комнат». Как только вы откроете дверь из коридорчика, все три комнаты вам видны. Одна, большая, — направо за перегородкой и две маленькие — прямо перед вами. Двери во всех комнатах всегда раскрыты настежь, и в какой бы комнате вы ни стояли, вам всегда видны две другие. Несмотря на свои три комнаты, помещение комитета очень тесное (потому-то здесь всегда настежь раскрыты двери), оно очень не правится тем, кто здесь сидит, но мне оно как раз своей теснотой и нравится. Я сажусь во второй маленькой комнате перед столом Галины, слушаю стук пишущей машинки, прислушиваюсь к разговору инструкторов, к тому, что из соседней комнаты кричит Галине Вера, второй секретарь, гляжу, как Галина зябко поправляет наброшенное на плечи пальто. Мне жарко — прямо за моей спиной печка, Галине холодно — прямо за ее спиной окно. Я отдыхаю… от недельной хуторской тишины. Вы думаете, можно отдыхать только от шума? Попробуйте неделю просидеть в абсолютной или почти абсолютной тишине. Когда после недельного перерыва я попадаю на улицы Ровного, на очень в общем-то тихие улицы небольшого степного райцентра, я чувствую, что во мне что-то освобождается, что-то распускается. В комнате же я просто наслаждаюсь суетой и шумом.

— Хорошо у вас, — говорю я. — Завидую.

— Вот мы весной переедем в новый дом, — говорит Галина, — тогда будет хорошо.

— Кому?

— Как кому? Всем.

— Тебе отдельный кабинетик?

Галина смущается, поддевает плечом сползающее пальто. Плечо у нее покатое, женское, а движения резкие, мужские. Она и не прочь потрепаться, но не умеет поддерживать треп. Едва заметная игривость моего тона ее сбивает. Галина некрасива, лицо у нее полное, чуть рыхловатое, нос маленький — и никаких признаков косметики, никаких женских ухищрений в одежде. Это не комсомольская, не должностная, так сказать, простота. Наверно, первый секретарь давно решила: «За такими, как я, не ухаживают…» Мне нравится ее смущать. Во-первых, что ни говори, приятно смущать первого секретаря, а во-вторых, стоит мне попасть в такое вот учреждение, как что-то само собой толкает меня.

— Я уже видел твой кабинет. Ходил по вашему рай-дворцу. Ничего не скажешь — размах! Паровое отопление! А окна! Настоящие источники света и воздуха. Двери, правда, пока не запираются и кожей не обиты. За кожей и замками остановка, да?

— Тебе не нравится дом?

— Что ты! Я в восторге! Я на каждом уроке доказываю своим ученикам, что пора наконец перебираться из саманных хат в двадцатый век, в паровое отопление. Теперь у меня будет материал для наглядной агитации. Я к тебе в кабинет буду приводить мальчишек на экскурсии. Тем более что твой кабинет в два раза больше любого из наших классов… Тебе не стыдно будет сидеть в таком кабинете?

— Чудак! — говорит Галина. — Еще никакого кабинета, а ты…

Из соседней комнаты ей кричит Вера:

— Галина, кто в Песчаное едет на перевыборное?

Болтал я, болтал, заигрывал, пытался утвердиться в глазах Галины, в обыкновенных серо-зеленых глазах, очень небольших, некрасиво окаймленных короткими, белесыми, будто подпаленными ресницами, а стоило Вере что-то крикнуть — и я мгновенно исчез из этих глаз. Приходится мне ждать, пока Галина справится с тем, что она считает серьезным. О серьезном Галина говорит хорошо. Красиво. Я слушаю ее — настоящая мужская простота и продуманность! — и прощаю ей ту легкость, с которой я вдруг выпадаю из ее глаз.

— Когда ты переедешь в новый кабинет, я перестану к тебе ходить, — говорю я, когда она опять вспоминает обо мне.

— Почему?

— Оторвешься от масс, — улыбаюсь я. — По коридорам ковры — ходи на цыпочках, грязи не носи, в кабинетах полудиваны, полукресла — садись на краешек: дома же на таких не сидишь. Вот увидишь, это самый лучший способ оторваться от масс…

Галина краснеет по-настоящему. Ее опять зовут из соседней комнаты, но теперь я не сразу исчезаю из ее глаз.

— Я уже говорила об этом начальству, — говорит она, приспосабливаясь к моей интонации, пожимает плечами и тотчас же подхватывает пальто.

О начальстве, к которому причастна она и к которому не причастен я, она говорит неохотно. Начальство само за себя скажет. Когда сочтет нужным. И не дело подчиненных осуждать или обсуждать решения начальства. И вообще снизу нам не все видно и потому не все понятно; поэтому лучше некоторые вещи принимать без лишних рассуждений. Это или примерно это говорит мне Галина.

— А почему это у вас у всех в голосе появляется этакая элегическая, этакая возвышенная грусть, едва с вами заговоришь о начальстве?

— У кого «у вас»?

— Да у вас. — Я уже рассержен по-настоящему. Я кричу, что самое страшное не только в том, сколько людей сидело и страдало безвинно, а то, что зараза почтительной ошеломленности перед поступками любого начальства проникла в слишком многие души.

— Чего же ты хочешь?!

— Надо, чтобы каждый научился отвечать сам за себя. Не только государство — за тебя, но и ты — за государство. Чтоб лучше умереть, чем против своей совести, чем унизить свое же государство своей же слабостью. — Потом я опять нападаю на Галину: — Мне дед Гришка рассказывал (они тебе, кстати, привет передают): в прошлом году по всему району хлеб на сено косили, а можно было не косить. Трава хорошо уродилась.

— Косили тот хлеб, который и планировали зеленым косить.

— Но ведь запланировали, что трава не уродится, а она уродилась! Можно же было косить траву, а хлеб оставить на хлеб? А вы косили! А мужики ходили и плевались. И ведь хорошо, если плевались. А то ведь дед Гришка не плюется. Лучше бы он плевался! А ты попыталась доказать своему начальству, что правильное решение — это пропаганда за Советскую власть, а неправильное — это антисоветская пропаганда?

Приходит Вера. У Веры накрашены губы, пальцы измазаны чернилами.

— Опять митингуете? — говорит она.

Вера хорошенькая, только вялая. Возьмешь ее за руку — пальцы вялые. И кожа на лице у Веры такая, какая бывает у женщин, с детства панически боящихся загара — какая-то сыростно-белая. И говорит Вера «не по делу» тоже вяло. «По делу» она говорит тоном резким, командным, а как только спросишь у нее что-нибудь просто так, она словно сразу устанет. Работает она много: что-то пишет, куда-то звонит, о чем-то советуется с Галиной, но посетителей у нее почти нет. Как-то получается, что кто бы ни пришел, он идет к Галине: и просто поболтать — к Галине, и по делу — к Галине.

Вера волжанка. Окончила в Куйбышеве учительский институт и приехала по направлению сюда. Учителем она почти не работала, а было бы лучше, если бы работала. Может быть, ее тогда не нужно было бы выдвигать в райком. Сейчас Галина ее заслоняет собой, заслоняет ее крикливый командный голос. А не было бы Галины? Как бы тогда и эта командная крикливость и вялость «не по делу» выперли вперед!

Вот Пашу Шеменеву, инструктора райкома, тоже бывшую учительницу, Галина не заслоняет. Паша — уроженка моего хутора. Она по-хуторски коренастая, сильная, с жесткой короткопалой рукой. Паша никогда не повышает голоса, ей это не нужно, ей по плечу мужская должность инструктора райкома комсомола. Только глаза у Паши жестковатые, излишне жестковатые. В них ни грамма хуторской, районной ясности. И скулы на крупном Пашином лице жестковатые. Первого сентября она была у нас в школе. Я разоткровенничался с ней, рассказал про Куйбышевскую ГЭС, а потом черт дернул меня вздохнуть: «Не знаю, как буду жить здесь…» У Паши сразу же жестко обозначились скулы: «Люди же живут», — сказала она, и я понял, что те, кто здесь живет, для нее в большей степени люди, чем разные вздыхающие пришельцы. Я предпринял отвлекающий маневр, рассказал какой-то смешной анекдот, но было уже поздно — Паша даже не улыбнулась. Оскорбляется она быстро и надолго.

Паша могла бы быть вторым секретарем.

Есть в райкоме еще один инструктор, который легко мог бы быть вторым секретарем. Это единственный в комитете инструктор не женщина и не преподаватель. Зовут его Илья Крупник. Он зоотехник. Илья — легкий человек. Всячески легкий. Маленький, худощавый, быстрый. Он, как и Вера, волжанин. Из края сосен и деревянных домов. Я два года прожил в том краю и теперь с трудом переношу здешние полупустынные степи, а Илья, приехав в Ровное, быстро освоился, женился и не собирается отсюда уезжать. И не только он освоился с Ровным, но и Ровное привыкло его считать своим. Года два Илья работал в большом животноводческом совхозе под началом тяжелого человека, заслуженного директора, жесткого, самоуправного до самодурства, и, кажется, даже не замечал трудного характера своего начальника — справлялся и с начальником, и с сотнями овец и коров, за которых отвечал. Трудно сказать, как удавалось Илье справляться со своим начальником. Говорят, что директору, который называл Илью «сынком», понравилось Илюшино маленькое красивое лицо и пышная, волнистая — районный шик! — шевелюра. Но я думаю, дело не в этом. Дело в легком, не способном озлобляться и вообще видеть дурное Илюшином характере. И храбр Илья легко, без натуги. Животноводу осенью, зимой просто полагается попадать в опасные передряги. И Илья в них попадал. Рассказывали, что однажды он в буран, в пургу ушел и увел за собой двух мужчин из дорожного домика — двадцать четыре километра до Ровного, — где было собрался переждать непогоду, только потому, что у смотрителя домика было мало продуктов и много детей.

Вот только в райкоме Илья чувствует себя неуютно. Стесняется. Все женщины. Один он мужчина. И зарплата низкая, а ему давно предлагают место «главного», «хозяина» в крупных районных хозяйствах. Но есть комсомольская дисциплина, и Илья не протестует. Организует в колхозах библиотечки, волейбольные команды, проводит комсомольские собрания — занимается делами, в которых меньше разбирается, чем в своем животноводстве…

— Хватит митинговать, — говорит Вера, — Рабочее время истекло. Давайте лучше подумаем, куда девать вечер.

— Кино в восемь? — говорю я. — Еще четыре часа. Давайте выпьем.

В первый раз, когда я предложил райкомовцам выпить, это было вызовом. Но, к моему удивлению, Галина тогда очень просто согласилась. Потом я понял, что она вообще не против. И понял, почему. Во-первых, где бы ты ни жил, в году у тебя триста с лишним рабочих дней, а в Ровном к этому еще прибавляется множество длинных незанятых вечеров. И провести эти незанятые вечера куда сложнее, чем рабочие дни. В такие вечера многое вспоминается. Например, то, что тебе уже не двадцать и даже не двадцать пять лет и что с каждым годом шансов на так называемое личное счастье все не прибавляется и не прибавляется, а ты сам или сама, хоть и сознательно запланировал всю свою жизнь или даже просто многие годы без личного счастья, на поверку, то есть на поверку длинными ровненскими вечерами, жить без него не можешь.

— Ну так что, — спрашиваю я, — выпьем?

Вера молчит. Она молчит с привычной усталой обидой. О том, куда деть вечер, заговорила она, а я как будто и не к ней обращаюсь со своим предложением, а к Галине. Вере это кажется несправедливым. И вообще она больше всех устает — не потому, что много работает, а потому, что много работает и это никем не замечается. Рядом с Галиной незаметно даже то, что Вера хорошенькая, а Галина нет.

— Ну что, девчата, — говорит Галина, — выпьем, что ли?

Бывает, что она отказывается. Тогда я сразу же исчезаю из ее окаймленных коротенькими ресницами глаз — у нее есть серьезное дело. Но даже если она согласится и мы все вместе просидим вечер за бутылками плодово-ягодного — в городе плодово-ягодное не пьют, в районе выпьют! — все равно, когда мы прощаемся, я исчезаю из ее глаз. Вот ведь и складно трепался, и интересно говорил, и кое в чем припер ее к стенке, и даже расстроил своими рассуждениями о культе, а все равно не утвердился. Появлюсь опять — не удивится: «Пришел? Ну как там моя школа? Валентина?» Я не влюблен в нее, нет. То есть немножко влюблен. Но по-настоящему никогда не смогу влюбиться. И не потому, что она некрасивая. Просто не смогу. Мне не хватает места в ее глазах, они все время заняты чем-то другим. Она слушает то, что я ей говорю, запоминает, удивляется, но это ее никогда не захватывает. Она не этим интересуется. Она все время занята своим делом. И когда она меня слушает, тоже ищет, что бы взять для своего дела. Я вот ругаюсь: культ, дурацкие покосы хлебов, колхозники не зарабатывают, сама Галина побаивается начальства. Она соглашается: да, так оно и есть. Но все это ее даже не колеблет, потому-то я так быстро исчезаю из ее глаз, едва кто-нибудь заговорит с ней о деле. Может быть, она чуть посуше меня. Может быть. Но главное не в этом. Главное в том, что она запряглась надолго, на всю жизнь. Она будет тянуть и тянуть вперед, а я — так она, наверно, думает — приехал сюда на год — на два, пошумел, помитинговал и смылся. Потому-то я и не задерживаюсь в ее глазах. Как не задерживаюсь и в глазах деда Гришки. Хотя уже совсем по другим причинам: Галина, говорят, не хотела уходить со школьной работы. Мне говорили, что она отказывалась, когда из райцентра приезжали к ней в Большое Ровное, не соглашалась перейти в райком. А потом, когда согласилась, всю ночь проплакала. Говорили еще, что якобы в райкоме партии от нее потребовали, чтобы она несколько лет не встречалась с ребятами, отваживала кавалеров — секретарь должен быть вне сплетен! — и потому-то у нее до сих пор никого нет. И вообще и в хуторе, и в райцентре о Галине много говорили. В хуторе, да и в райцентре, накрепко запоминаются люди, хоть чем-то интересные. Жил, например, еще до войны в Большом Ровном учитель, который по замерзшей речке бегал на коньках аж до самого Ровного, так и теперь о нем вспоминают. Был какой-то чудак, который, рассердившись, вилами колол… ветер, мешавший ему сено копнить. И о ней я уже от десятка человек слышал, хоть чудак этот помер лет пять назад. О Галине мне уж рассказывал и председатель сельсовета, и завклубом, и дед Гришка, и даже мой директор, которого, как всем в хуторе известно, Галина терпеть не могла и который до сих пор не любит Галину.

Председатель сельсовета пришел к нам в школу попросить, чтобы кто-нибудь из учителей нарисовал белой краской трафаретки на бортах колхозных грузовиков. Обыкновенные трафаретки: ЧШ 45-61. Или еще какие-то. К тому времени я уже привык, что уроки, которые я даю в школе и за которые, собственно, и идет мне зарплата, лишь ничтожнейшая часть моих обязанностей. Но трафаретки на бортах грузовиков?! Я разозлился и отказался. Председатель удивился и обиделся. Главное — удивился.

— Зачем вас государство учит? — спросил он. — Вы должны свои знания на пользу приносить. — А потом сообщил: — Галина Петровна рисовала трафаретки.

Пришлось мне подтягиваться до уровня Галины Петровны, к тому же я вспомнил, что Семен и его дружки-шоферы — мои приятели. Отправился на колхозный двор и целый день мазал борта грузовиков белой краской. На следующий день краску смывали: оказывается, я не выдержал размеров букв, утвержденных автоинспекцией. Шоферы сами взялись за кисти и сделали прекрасные трафаретки.

И каждый раз мне приходилось тянуться до того уровня, который хуторяне уже отметили по Галине Петровне для хороших преподавателей.

…Возвращаюсь я из райцентра в хутор в воскресенье вечером. Днем торчу в книжном магазине в библиотеке, обедаю в чайной, смотрю в клубе на шестичасовом сеансе кинофильм и часам к восьми выхожу домой. Я не жду попутной машины. Догонит — по дороге подберет, не догонит — так или иначе я должен быть завтра на уроках.

Райцентр не город: едва выйдешь за околицу — уже темнота. Оглянешься — еще светят лампочки без абажуров на крайних уличных столбах, но это не ободряющий свет (уходишь ведь от него!), в степи не очень в него верится. И правда, оглянешься минут через пятнадцать — темным темно. И остаешься на всю степь со своей дорогой. Вернее, с куском дороги, сереющим на несколько метров вперед. Это если небо чистое. Если же облака — дороги совсем не видно, ее нужно щупать ногами, ощущать. Сделаешь несколько шагов по прямой и сдвигаешься к кювету, проверяешь, не сбился ли в сторону, в степь. Если кювет обозначен четко, успокаиваешься. Но если сглажен, если его совсем нет, долго ищешь новые ориентиры, границы невытоптанной травы.

В начале осени по-над дорогой на Черные земли шли бесконечные отары овец. Овец сопровождали огромные, свирепого вида и необыкновенной бдительности собаки. Заслышав мои шаги, они с хрипом летели от ночующего лагеря к дороге и в темноте, где-то рядом со мной, сипели от избытка ненависти ко мне. Отвязавшись от собак, я всякий раз удивлялся, почему они меня не растерзали. Теперь отары уже прошли, и на все восемнадцать километров между Ровным и Большим Ровным тишина. Абсолютная тишина. С такой тишиной невозможно освоиться. Кажется, что она кому-то зачем-то нужна, что она только затаилась, что это вовсе не от совершенного покоя. И чем больше ты углубляешься в эту ватную, приглушенную низким облачным слоем тишину, тем больше в тебе самом все напрягается, деревенеют руки и плечи, мускулы шеи, а в груди, под сердцем, образуется пустота, в которую сердце время от времени обрушивается. В темноте не определишь, сколько прошел, сколько еще осталось… Подъем, спуск, подъем, спуск. Спуски и подъемы пологие, заметить их не так-то легко. Лишь на полпути спуск крутой — дорога спускается в балочку, на дне которой сейчас стоит вода. Вода потихоньку начала накапливаться здесь дней двадцать назад и теперь уже покрывает метра четыре дороги. Грузовики эти четыре метра берут с разгону, не всегда, впрочем, благополучно. Мне же в темноте приходится перебираться через балочку медленно-медленно. В пол- и даже в четверть шажка. Вода обжимает мои резиновые сапоги у самого их горла — собьешься с узкой подводной тропинки и беги скорее на берег, в сапогах полно.

Я иду сквозь кромешную темноту час, другой, теряю дорогу, опять нахожу и все вслушиваюсь и вслушиваюсь. А на ум приходят истории, которые днем выглядят смешными и неправдоподобными, а сейчас легко объясняются и этой темнотой и этой тишиной. Например, история с тем самым председателем сельсовета, который заставлял меня рисовать трафаретки на бортах грузовиков. Фамилия его Натхин (распространенная в хуторе фамилия). Здоровый парень моего возраста, весь какой-то каменный. Не мускулистый («мускулистый» говорят о спортсменах), а именно каменный. Кажется, о плечо его, о спину можно ушибиться. И телом своим он как будто плохо владеет — оно у него не гибкое, не плавное. В сорок третьем году Натхину было шестнадцать лет, однако его взяли в армию. Метрика у парня куда-то затерялась, а на медкомиссии решили, что если этому здоровяку не все девятнадцать, то восемнадцать уж во всяком случае. И пошел Натхин воевать. Неплохо воевал, дошел до Вены и на Дальнем Востоке побывал, лежал в госпиталях, а когда война закончилась, решил, что даже к лучшему, что врачи на медкомиссии ошиблись: много повидал и жив остался. После войны долго служил — всё не отпускали из армии — и за границей, и у нас, и только через восемь лет вернулся домой (мог бы и не возвращаться, но тяга к селу у тех, кто любит село, так же сильна, как и тяга к городу у тех, кто любит город). С тех пор он председатель сельсовета. Три года назад женился, жену взял из Ровного, но прожил с ней не больше двух недель. Потом посадил ее, плачущую, на подводу и отвез назад, в Ровное. Мать Натхина рассказывала соседкам, что ее невестка… ведьмачила. Натхин не пошел против матери. Натхина вызвали в Ровное, в райком комсомола, стыдили, ругали — он стоял на своем: не ваше дело, жить с женой не буду. Тогда его с позором исключили из комсомола. Потребовали у Натхина комсомольский билет. А билет у него пробит пулей и полит собственной кровью. Натхин и показал его в комитете.

— Вот, — сказал он, — видите? Возьмите, кто смелый. И себя и вас убью.

Возможно, у Натхина все-таки отобрали бы комсомольский билет, если бы в комитете сгоряча не перегнули палку. Дошла до области история с политым кровью комсомольским билетом, и Натхина восстановили. Дали ему выговор, дали выговор секретарю райкома комсомола (потом его переизбрали, на его место выдвинули Галину).

Я всегда пропускаю момент, когда вхожу в хутор. Первые хуторские дома стоят далеко от дороги, в темноте их не видно. Минут пять я иду по хутору, еще не зная, что иду по хутору. И вдруг упираюсь в знакомый деревянный мостик без перил. Еще несколько шагов — и я начинаю различать хаты, подошедшие близко к дороге, звуки, шорохи, которых нет в степи, даже чуть более теплое, сонное движение воздуха. Перейдя мостик, я сразу, за все восемнадцать километров, устаю и едва волочу ноги.

Тут я вспоминаю, что опять не встретил в Ровном Зину, учительницу, свою землячку, с которой познакомился и поругался на конференции. Дома у себя в хате, прежде чем заснуть, я еще раз подумал об этом.

Вспомню я и свой разговор с Галиной, и то, как она под конец ответила на все мои атаки. То есть отвечала-то она на одну из них, но это был как раз тот ответ, которого я и добивался от нее, который мне и нужен был, хотя, может быть, она и не знала об этом.

— Ну что Сокольцов?! — сказала она. — Чего ты кричишь? Ты знаешь, какая зарплата у заведующего районо? На треть меньше того, что ты получаешь. Какой квалифицированный педагог на нее пойдет? Замену ему давно ищут. Он и остается на этой должности, пока замену не найдут. Но замену-то найти нелегко.

Нелегко. Конечно, нелегко. Все нелегко. Но понятно.

2

А утром опять на уроки.

В шестом классе — литературное чтение. Урок, который люблю я и который, кажется, уже любят ребята. Среди урока стук в дверь. Дверь открывается широко, по-домашнему.

— Покличьте Пашку Лободыху! — На пороге стоит тетка с узелком.

— Что вы? — спрашиваю.

— Мени Пашку Лободыху.

— Случилось что-нибудь?

Ребята затихли. Смотрят на меня. Что я скажу. Притихла и Паша Лобода. И только тетка не чувствует необычности ситуации.

— Та ни. Мени Пашку Лободыху.

— Паша, — говорю я, — выйди к маме, пусть она тебе скажет, что ей нужно, а потом ты ей объяснишь, что прерывать урок можно только по важному делу.

— Не пиду я! — вдруг вспыхивает Паша. — Нехай они подождут.

Теперь удивляется Лобода-старшая.

— Та я ж тебе поснидать принесла! — показывает она на узелок.

— Да уходите вы, мамо! — заливается краской Паша. — Нельзя на урок.

— Та шо ж тут такого! Бачь! — не может прийти в себя Лобода-старшая.

— Иди, иди, — выпроваживаю я Пашу, — и не кричи на мать, а объясни ей хорошенько.

Паша вскакивает, ракетой пролетает мимо меня.

— Ходимьте! — бросает она матери. Дверь закрывается, и все мы слышим, как Паша отчитывает мать: — Як малэ, як той…



Поделиться книгой:

На главную
Назад