Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Сто двадцать километров до железной дороги - Виталий Николаевич Сёмин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

После примирения с Семеном Валентина почти неделю не показывалась у нас, а потом опять начала ходить. И разговоры у нее с матерью прежние: проклятые мужики, дома их не видать, пьют, хвастают, а сами слабее баб. И сидят две женщины, очень разные, и клянут мужиков. И клянут они их по-разному. Тут и недоумение моей хозяйки, и ненависть, и даже смирение перед судьбой. Для Валентины, хорошей учительницы, — ее нахваливают на всех конференциях, — учившейся в городе, энергичной, сильной женщины, пьяный Семен это то, с чем она все время собирается расстаться. «Брошу его, — говорит она матери, — мне же надо учиться, чего я застряла в начальных классах?! Галина пединститут заканчивает, Маша поступила, и мне надо учительский закончить, а потом пединститут. Двадцать девять лет мне, еще года два — и поздно будет».

Иногда я верю, что Валентина бросит Семена. Однажды, уже после примирения, Валентина пришла после работы домой и, застав у Семена пьяную компанию, разогнала ее: «Убирайтесь, убирайтесь, чтоб ноги вашей тут не было!»

Дружки, оглядываясь на Семена, похихикивая, поеживаясь, собирали свои шапки и стеганки, а Семен, петушась, пробовал протестовать: «Да мне плевать, что ты ученая, я тебя каждую ночь какой хочу…» — «Куда тебе каждую ночь, — обрезала его Валентина, — в две недели раз собрался бы!» Семен съежился, получив такую тяжелую пощечину…

4

На ноябрьские в нашей хате гуляли. Людей было много, сидели тесно за узкими столиками, приставленными один к другому. На столиках квашеная капуста, тарелки с кислым молоком и сметаной, взвар из сушеных груш, терновый кисель. Все гости приходили со своими «пивлитрами», кое-кто приносил купленное в лавке плодово-ягодное вино. На этот раз, соблюдая приличие, дед Гришка сам ходил в соседнюю хату, приглашал к себе деда Степана. Дед пришел. Очень широкий в плечах и бедрах, почти квадратный, он мне показался состарившимся штангистом. И руки у него были, как у штангиста, — тяжелые, с широкими кистями и запястьями, и нес он их, как штангист, привыкший заботиться о своих руках, отделять их от остального тела. Его усадили напротив меня, гости потеснились, давая ему место, но когда он сел, они раздвинулись еще. Голова у деда Степана тоже была крупной, бугристой и казалась не старчески лысой, а тщательно выбритой — так молодо обтягивала его череп кожа, такой прочной она выглядела. И все-таки дед был очень стар. У него были мутные, со стаявшими зрачками глаза, он с трудом выдерживал тяжесть собственного тела — иногда вдруг съеживался, весь опадал, и голова его начинала дрожать. Он быстро захмелел, порывался показать молодым, как надо плясать, как плясали в его годы. Потом пытался учить, как надо петь — «кричать» по-местному. Он часто говорил мне: «Вот ты — учитель, а ты знаешь…» — и обращался за поддержкой к деду Гришке: так было на самом деле? Дед Гришка молча кивал и чуть улыбался. Улыбался смущенно, словно чувствовал, что рядом с отцом он мелковат, и плечи у него поуже и руки потоньше, что рядом с отцом ему не по силам обычная ироническая усмешечка.

— Вот ты — учитель, а ты знаешь, кто такой генерал Брусилов?

Дед Степан уже несколько раз задает мне этот вопрос. Наверно, старику чем-то хочется похвастать. Должно быть, генерал Брусилов его любимый конек, вон и дед Гришка понятливо кивает: мол, как же, помню генерала Брусилова. Я говорю, что знаю о брусиловском прорыве, о самом генерале, но дед Степан меня перебивает: ему нет никакого дела до того, что знаю я. Он сам хочет рассказывать. Но рассказать ему ничего не удается.

— Боевой генерал был! Генерал Брусилов! Что ты знаешь?! — кричит он. — Что ты знаешь?!

Дед Степан горячится, но ни на шаг дальше — топчется и топчется на одном месте. «Боевой генерал, настоящий генерал, что ты знаешь, я с ним вот так за руку», — и прихватывает мою руку с вилкой. На вилке кусок пилюстки — капусты, заквашенной целым кочаном. Мне неудобно держать руку на весу, но старик не замечает этого. И вообще сидеть рядом с ним неудобно. Наши колени под столом соприкасаются, я стараюсь отодвинуться, с трудом отодвигаясь, но старик тут же находит мои колени снова, и я опять чувствую, какое горячее, сухое и тяжелое у него тело. После того как его усадили напротив меня, я не могу есть — он мне не дает. Стоит мне за чем-нибудь протянуть руку, он тотчас же перехватывает ее, и я потом осторожно, чтоб не обидеть его, освобождаюсь. Неудобно и другим соседям деда Степана, он их толкает своими плохо гнущимися тяжелыми руками. Я бы отсел на другой край стола, если бы не генерал Брусилов. Все-таки, что ни говори, удивительно вот так, в такой хате, услышать о генерале Брусилове.

— Вы служили в Брусиловской армии?

— Водку с Брусиловым пил! Водку! Вот так сидел! Заседал с ним в армейском совете!

Очень интересно, но непонятно. Обращаюсь за помощью к деду Гришке, и хозяин объясняет.

— Батя молодым большими делами заворачивал — как сказать? — революционером был.

— Большевиком?

— Не. — Я чувствую, деду Гришке лестно, приятно, что он может мне рассказать об отце такие вещи, и в то же время мой хозяин смущен тем, что о деде Степане можно рассказать такие вещи. — Большевиком он не был. Просто революционером. Из армии с винтовкой пришел, Советскую власть тут устанавливал. И про генерала Брусилова правду говорит. Батю в семнадцатом году в Советы выдвигали. В дивизионные, в армейские. Он молодым моторный был. — И дед Гришка усмехнулся.

Дед Степан слушал и кивал утвердительно. Я смотрел на него, и мне как-то само собой торжественно подумалось: «Вот передо мной живая история». Я задал деду Степану все вопросы, которые нужно было задать:

— Вы и коллективизацию здесь проводили?

— А як же!

— Батя первым председателем тут був, — сказал все тем же тоном дед Гришка.

— А бандиты по вас стреляли?

— Не то чтобы стреляли, — ответил за деда Степана дед Гришка, — а все ж таки что-то вроде було. Банда через хутор проходила, а батя как раз в то время в Ровное ездил и как раз должен был вертаться. Ну я и побиг его предупредить.

— Успели?

Дед Гришка усмехается:

— Успел, утекли.

— А бандиты что?

— Да тут на краю хутора одного человека убили. Совсем безвинного.

Любопытство мое растревожено до крайности, и я опять выспрашиваю деда Гришку об отце, о раскулачивании, о бандитах, о том, что делал в то время сам дед Гришка. Но к деду Гришке возвращается его обычная ироническая сдержанность, отвечает он не очень охотно. Раздражая меня, одним и тем же тоном, будто он и не сын первого комбедчика, первого председателя колхоза, которого собирались убить бандиты, говорит о бандитах, убивших человека, и о наших милиционерах, которые изловчились и убили бандитов. Словно ни бандиты, ни милиционеры одинаково не вызывают у него ни осуждения, ни симпатии.

5

Я и раньше присматривался к деду Гришке с любопытством, а теперь стал следить за ним просто с охотничьим интересом. Ведь поразительно: сын революционера — батя до сих пор газеты читает, научные брошюры выписывает, бригадирит, даже у себя на огороде что-то по науке перестраивает, дочь учительница, сын — будущий ветеринар, добрый десяток лет в доме живут учителя (среди них попадались же и хорошие, моя предшественница, например, Галина Петровна, нынешний секретарь комсомола), — а все это плывет мимо деда Гришки, или даже не плывет, а вызывает ироническую усмешку. Что же, все мы плохие агитаторы? Или всякая агитация — мура? Я, конечно, уже не наивный студент, который свято верит, что нужно лишь напрячься, написать настоящую правдивую книгу о зле — и зло исчезнет. Раньше я так и думал, теперь не думаю. И все-таки… Ведь дед Гришка не какой-то там… Человек работает с утра до ночи. Не работает лишь когда спит. Я хотел написать: «и еще когда пьян», но дед Гришка и, выпив, работает. Мне не нравится то, что он работает, но это уже совсем другое дело.

Вот, например, такая мелочь. Дед Степан давно сломал в своей хате огромную, неудобную русскую печь и сложил сравнительно небольшую печь под уголь. И многие в хуторе перешли от кизяка к углю, у моих же хозяев в сарае скопилось много тонн угля — школа по закону снабжает учителей топливом, — а они все медлят, все сомневаются.

— Хто знает, — говорит хозяйка, — может, переложить?

— Твое дело, — говорит дед Гришка, — ты баба, тебе биля печки.

— А у Польшиных горыть? — спрашивает хозяйка (при мне уже раз тридцать спрашивает).

— У Польшиных горыть, — отвечает дед Гришка, — а у Талалаевых не очень горыть.

— Як це воно, — тянет задумчиво хозяйка, — каменюка и вдруг горыть?

Это не вопрос. Если я начну объяснять, хозяйка рассеянно поддакнет, вежливо удивится и повторит свое: «И як це воно: каменюка, а горыть?» Ей не требуется ответа, не требуется объяснений. Наверно, она в этот самый момент даже не о печке думает, не об угле — такой у нее рассеянный взгляд. Завтра она опять повторит свой вопрос, выслушает мое объяснение, рассеянно поддакнет и займется своим делом. Может быть, начинаю я подозревать, все эти раздражающие меня разговоры — некий ритуал расставания со старой печкой, может быть, просто светская беседа. О чем еще бабке беседовать с дедом Гришкой? А может, ее не устраивает мое, городского учителя, объяснение? Я говорю, а она меня просто не слушает, ждет, когда по-настоящему решит дед Гришка, который один знает, что надо сделать в этой хате, которую он сам поставил и в которой они почти со дня свадьбы живут. А дед Гришка молчит. Слушает мои объяснения со своей иронической усмешечкой и молчит. А может, и он не слушает? Вот так, не слушает — и все, как не слушал объяснения всех учителей, которые тут жили.

Я нападаю на своих хозяев, как на скептиков в своем классе. Я стараюсь расшевелить деда Гришку и хозяйку и в азарте наношу им запрещенные удары.

— Что это за потолок, — показываю я на закрашенные коричневой краской бревна, — что за окна?! В хате же из-за печки повернуться негде. Отец мой получил квартиру в новом доме, так у нас окна — я стану на подоконник — доверху головой не достану.

Потом я говорю о Куйбышевской ГЭС, о Цимлянской, о громадных автомобилях и тягачах, о шагающих экскаваторах, о всех чудесах земли, которые я видел и которых не видел. Я соблазняю — никакого результата. Не верят, что ли? Ну хорошо, хозяйка почти никуда из хутора не выезжала, но ведь дед Гришка служил в молодости где-то под Ленинградом, видел большие города, воевал в Отечественную и вообще выезжает иногда из хутора. Почему же он так иронически улыбается, словно ничему не верит? Я растравляю себя, спать потом не могу, а он, ничего не ответив мне, выкурит свою самокрутку, выпуская дым в поддувало, — курит он, сидя на маленькой скамеечке у печки, — и пойдет спать.

Ночью меня мучает — абстрактный гуманизм, конечно, но что поделаешь! — мысль: как же так, вот эта моя хозяйка, женщина с натруженными, всю жизнь работающими руками, и умрет, ни разу не повидав Москвы, больших городов, картинных галерей, ничего не увидит. Ведь страшная несправедливость! И тянется у меня уже совсем маниловская мечта: вот бы повезло мне с деньгами, книжку бы, что ли, написал, а ее бы издали, — взял бы я хозяйку и повез бы ее в Москву, покатал бы на метро, повел бы к университету на Ленинских горах, чтобы она задрала бы голову и ахнула, чтобы уже навсегда удивилась и никогда бы не прощала ни себе, ни тем, кто так плохо управляет колхозом. И чтоб я удивился ее удивлению и потрясся ее потрясению. Смотри, человек, что может человек!..

Утром после таких споров я прихожу в школу умиротворенным, глубоко уважающим своего директора. Не смеюсь над ним, когда он на перемене вытащит свои карманные часы и спросит:

— Андрей Николаевич, а сколько на ваших? А на ваших, Мария Федоровна? Вы знаете, я вчера чуть было не забыл завести часы. Да. Уже лег, а жена — значит, что? — спрашивает: «А ты завел часы?» Я кинулся, а там завода чуть-чуть. Представляете? Встал бы утром, а часы показывают… два часа ночи.

Такая возможность кажется ему настолько смешной и занимательной, что он еще несколько раз повторяет: «Вы представляете: встаю утром, а на часах два часа ночи!» Ну что ж, я готов подхихикнуть, чтобы сделать ему приятное. Он три десятка лет тянет и тянет хуторских ребят к Москве, поддерживает между ними и тем, что делается в большом мире, постоянную связь. Я даже готов выслушать его замечания и советы и не очень морщусь, когда он идет на мой урок. Черт с ним, пусть слушает, пусть говорит — я перетерплю. И я терплю почти весь день, но где-нибудь на последней перемене вдруг на каком-нибудь пустяке взрываюсь. Взрываюсь, когда мой директор опять что-нибудь обобщит:

— Андрей Николаевич, знаете, к какому выводу я пришел? Надо все фиксировать на бумаге (это я у него попросил чертежное перо, чтобы написать плакаты). — Значит, что? Мария Федоровна в прошлую субботу красный карандаш брала и не вернула, завхоз — стиральную резинку. Нет, так невозможно. Я вас заставлю все фиксировать на бумаге. Зафиксированное всегда можно проверить. Позавчера я сказал Марии Федоровне: «Нужно использовать наглядность». А сегодня заглянул к ней в класс — ни одного чертежа, ни одной диаграммки. Приедет комиссия — я виноват. Спросят Марию Федоровну, а она заявит: «Директор мне ничего не говорил». А если все зафиксировано…

— Не нужно мне ваше перо, — говорю я. — Мне в сто раз легче в райцентр восемнадцать километров протопать, чем у вас брать перо!

Я собираю тетради, хлопаю дверью и отправляюсь на урок. Долго вытираю ноги на порожке, отрываю от подошвы прилипшие вместе с грязью пучки курая, сердито осматриваю доску — вытерта ли? Пробую пальцем тряпку — влажна ли? Кладу на стол журнал и тетради и, наконец, оглядываю класс.

— Здравствуйте!

Кто-то с комическим облегчением вздыхает;

— От вы сегодня сердиты! Аж перелякали нас!

— Никаких «перелякали» — русский язык.

Я еще стараюсь сохранить суровый вид, но уже оттаиваю. И малейшие изменения моего настроения тотчас же регистрируются классом.

В конце урока я вызываю Парахина. Я часто его вызываю, остаюсь с ним после обеда, но пока мы двигаемся вперед очень медленно.

— Пиши, — диктую я. — «Читатель, вероятно, уже догадался, что дочь Кирилла Петровича и есть героиня нашей повести».

— Дубровский! — небрежно роняет эрудит Пивоваров.

— Парахин, какое это предложение?

Тема сегодняшнего урока — «Сложноподчиненное предложение», и Парахин догадывается:

— Сложноподчиненное.

— Где главное?

Парахин опять догадывается:

— «Читатель, вероятно, уже догадался…»

— Правильно. Скажи, на какой вопрос отвечает подчиненное?

Теперь мы оба — и Парахин и я — напрягаемся. Я жду, надеюсь, что он наконец ясно, точно заговорит, а он…

Жилы на его лбу вздуваются, в глазах появляется выражение затравленности.

— Можно, я еще подумаю?

— Хорошо, Парахин, думай.

В классе движение, подсказки. Пивоваров пишет пальцем в воздухе ответ и смотрит на меня. «Уж я-то знаю!» Я сочувственно киваю ему — умный человек умному человеку. Он успокаивается. Но все это идет мимо Парахина. Он не собирается ловить подсказки, он думает. И за это честное, тяжелое старание, за это желание сбросить наконец тяжесть, которая мешает ему думать, я готов возиться с ним целый день и еще много дней.

— Можно, я еще раз напишу на доске?

Парахин пишет, думает, страдальчески морщится, дует на пальцы, запачканные мелом, подправляет мокрой тряпкой хвостики запятых, укорачивает их, потом опять дорисовывает мелом. Кладет тряпку. Молчит.

— Ну что же ты? — говорю я. — Задай смысловой вопрос. Ну просто вопрос по смыслу…

— Ка… — неуверенно, словно нащупывая зыбкую дорогу, начинает Парахин, вопросительно смотрит мне в глаза и заканчивает упавшим голосом: — … кой?

Я молчу. Тогда Парахин осторожно нащупывает новый вопрос:

— Ка…кая? — Пауза. — За…чем?

Так вопрос за вопросом, и все мимо и мимо. Парахин краснеет, напряжение его достигает мыслимого предела. Я останавливаю его:

— Парахин, представь себе, сейчас вот поднимается Лигачева и спрашивает тебя. «Парахин, ты уже догадался?»

Надо видеть озаренное, счастливое лицо Парахина.

— О чем? — с облегчением и радостью говорит он.

6

С дедом Гришкой у нас что-то сдвинулось с мертвой точки. Мы не стали лучше понимать друг друга, но спорит со мной дед Гришка теперь чаще. Потому что смотрит на меня не так свысока.

В сентябре дед Гришка начал копать во дворе бассейн. (Местный бассейн — это узкий колодец, стенки и дно которого обмазываются цементом. В такой резервуар не проникает почвенная соленая вода, и из него в почву налитая вода не уходит.) Я решил ему помочь. Пришел после работы, взял лопату и тяжелую железку, похожую на ломик, — ломика я не нашел — и полез вниз копать. Копал я аккуратно, не торопясь, снял два шара, вытащил землю наверх и, довольный собой, отправился, проверять тетради. Я думал, дед Гришка обрадуется помощи, но он рассердился. Как всегда, из своей плотницкой он вернулся перед закатом, полез в колодец, выбрался оттуда и сказал мне:

— Ни, Андрий, ты мне не помогай.

— Почему? — удивился я.

Он не ответил. Лишь поздно вечером пояснил:

— Я сам. А ты мне стенку испортишь.

— Как хотите.

Я был обижен. Я твердо знал, что сделал свое дело хорошо. Во-первых, не бог весть какое это дело, во-вторых, копать-то мне не впервой, несколько лет не расставался с лопатой, натренировался. Я не подумал тогда сразу, что дед ревнует, но в тот же вечер он сам толкнул меня на эту странную мысль.

— А чем ты, Андрий, работал? — спросил он.

— Лопатой, — сказал я, еще не понимая, куда он клонит, — ломиком.

— То не ломик, Андрий, — сказал дед Гришка, — то простая железка. Ломик — то другое.

Он был доволен. Он взял реванш. Все-таки я, учитель, не знал, что такое ломик. А он, дед Гришка, знал. Ломик, о котором дед Гришка знал все, восстанавливал его в его собственных глазах. Но все же что-то, какая-то перегородка, разделявшая нас, немного сдвинулась. Дед Гришка уже не мог забыть, что я умею копать почти так же хорошо, как и он. Я узнал, как можно на время купить его расположение, и теперь иногда расчетливо ошибался: путал грабарку со штыковой лопатой, стамеску с долотом. И дед Гришка смягчался. Посмеиваясь, объяснял мне, чем стамеска отличается от долота, ножовка от разводной пилы. Я слушал, умилялся и уже совсем легко переходил к другим вопросам. Например, к таким:

— А вы воевали?

— Воевал? — И дед Гришка делает обычный свой «уход». — А як же, мобилизовали меня. Був в армии, був.

Это совсем не то, что я хочу у него вытянуть. Мне хочется знать, дрался ли он с фашистами, убивал ли их, был ли патриотом, я хочу добраться до его настоящих, сильных чувств.

— На фронте вы были? — уточняю я.

Дед усмехается. Меня, умного-разумного, хитрого-хитрого, он видит насквозь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад