— Почему? Потому что в моих романах не бывает меньше десяти смертей, а худшее, что может произойти у Джеймса, — это несостоявшийся брак? Вас как писателя не должны вводить в заблуждение такие мелочи, как свадьбы и преступления. Ведь что главное в детективном романе? Не сами события, не нагромождение трупов, а возможные объяснения, догадки, то, что читается
— А я бы еще добавил, — сказал я примирительным тоном, — что в романах Джеймса брак
— Именно так: похищение, за которым следует смерть, — согласился он, удивленный тем, что никогда раньше не задумывался об этом, но особенно тем, что я произнес фразу, не вызвавшую у него возражений. — Странно, что мы заговорили о Джеймсе, — впервые с начала разговора в его голосе не было неприязни, — ведь все началось именно с его «Записных книжек». — И он указал на одну из верхних полок. — Если вы их читали, то наверняка запомнили предисловие Леона Эделя. Я никогда не читал биографии Джеймса и вообще не очень доверяю тем, кто берется излагать биографии писателей, но в этом предисловии приведен один интересный факт: оказывается, в какой-то момент Джеймс перестал писать сам и начал диктовать свои романы машинисткам и стенографисткам. Конечно, в моем случае речь не шла о тендините,[14] это исключено, но я всегда отличался моторным мышлением и не мог долго усидеть за письменным столом. Обычно я кружил по комнате, потом записывал пару строчек и опять вскакивал, отчего дело продвигалось страшно медленно. Прочитав это предисловие, я тут же понял, что надо делать, и взял на работу Лусиану.
— Как вы ее нашли? — прервал я его, не в силах сдержать любопытство — этот вопрос давно меня занимал.
— Как нашел? Очень просто, по объявлению в газете. Она единственная из всех претенденток писала без ошибок. Конечно, я сразу отметил, что она очень красива, но не думал, что это помешает делу. Она не из тех девушек, которые вызывают у меня желание. Простите за грубость, но у нее не было сисек. Уж вы-то наверняка знаете это лучше меня, — неожиданно бросил он. — Я подумал, так даже лучше, поскольку собирался работать, и ничего больше.
— Выходит, того, о чем она рассказывает, не было? — спросил я, вызвав своим недоверием очередной приступ раздражения.
— Было, но совсем не так, как она говорит. Я тоже вам кое-что расскажу. Сначала все шло хорошо, прямо на удивление. Лусиана благополучно прошла проверку, устроенную моей бывшей женой, хотя та в любой женщине, которая ко мне приближалась, видела потенциальную опасность. Однако Лусиану она недооценила — то ли сочла чересчур молоденькой, то ли ее ввели в заблуждение худенькое тело подростка и восторженный вид прилежной ученицы. Во время первой встречи даже мне показалось, что она начисто лишена сексуальности. К тому же она сразу сообщила, что у нее есть жених, и все было четко и ясно, как у Декарта. Да еще моя дочь ее обожала, каждый день дарила по рисунку и каждое утро бежала обниматься. Паули почему-то вообразила, что они сестры, тут Лусиана права. Да и Лусиана была с ней очень ласкова, приносила ей то заколку, то наклейку, терпеливо выслушивала все ее истории, разрешала отвести себя за руку в игровую и ненадолго задерживалась там. Но больше всех повезло, конечно, мне, поскольку с ее приходом я, как никогда, продвинулся в работе, и новая система казалась мне идеальной. Девушка была толковой, расторопной, ей ничего не нужно было повторять дважды, и, с какой бы скоростью я ни диктовал, она всегда печатала без ошибок. Конечно, я никогда не диктовал большие отрывки одним махом, я вообще не отличаюсь красноречием, зато теперь я мог ходить из конца в конец кабинета, бормотать что-то чуть ли не про себя и ни о чем не беспокоиться. К тому же она предупреждала, если где-то не хватало запятой или одно и то же слово повторялось на странице несколько раз, так что за этим я тоже перестал следить. В общем, я был в восторге и по-настоящему к ней привязался. В то время я приступил к роману о секте убийц-каинитов, и впервые в жизни мне удавалось писать по странице в день. А в качестве награды я просто смотрел на нее, и это оказалось приятной неожиданностью. Многие годы я в одиночестве бродил по кабинету, уткнувшись взглядом в узоры на паркете, теперь же, поднимая голову, я видел ее перед собой на стуле, внимательную, готовую к работе, и эта картина неизменно ободряла меня. Да, смотреть на нее было чрезвычайно приятно, но я был очень доволен нашим соглашением и не собирался нарушать его. Меня интересовала только работа, поэтому я старался не приближаться к ней и тем более не прикасаться, даже случайно, не считая поцелуя в щечку, когда она приходила и уходила.
— Как же тогда получилось, что…
— Я и сам потом много раз спрашивал себя,
— Нет, и даже не представлял, что она из религиозной семьи.
— Скорее всего, ей хотелось об этом забыть, возможно, потому она и решила устроиться на работу. Больше она об отце ни разу не говорила, да и тогда рассказывала о его благочестивой деятельности с иронией, как человек разуверившийся и даже испытывающий стыд. Доказывала, что мама не разделяет отцовские идеи, и вообще старалась откреститься от семейного религиозного духа, но кое-что от такого воспитания в ней все-таки осталось: серьезный добродетельный вид, желание исполнять всё безукоризненно. Да, религиозность родителей наложила на нее отпечаток, хотя в то время, когда она начала у меня работать, она, несомненно, уже знала, что на колени можно вставать не только для молитвы.
Видимо, он не ждал от меня ни подтверждения, ни опровержения этой фразы, поскольку даже не взглянул в мою сторону. Я подумал, что мое первое впечатление от Лусианы было примерно таким же: решительная девушка, уже осознавшая свою сексуальную привлекательность и намеренная вовсю ею пользоваться.
— Так вот, как я уже говорил, сначала не было ничего, кроме мелких услуг и готовности угодить, но однажды я понял, что Лусиана хочет привлечь внимание не только к своей работе, но и
— Да, да! — воскликнул я, не веря своим ушам. — У меня она тоже такой трюк проделывала.
Но Клостер, поглощенный рассказом, даже не остановился.
— Естественно, я спросил, в чем дело, и она ответила, что дело в чрезмерном напряжении спины и рук и окостенении позвоночных дисков, и это объяснение отчасти меня удовлетворило. Наверное, ни ибупрофен, ни другие противовоспалительные средства ей не помогали, поскольку, по ее словам, ей прописали йогу и массаж. Я спросил, где именно у нее болит, и тогда она склонилась над клавиатурой и как-то очень естественно и доверительно перекинула волосы вперед. Увидев ее длинную обнаженную шею с выпуклой цепочкой позвонков, я уперся пальцем в выемку между ними, локтями — в плечи, а большими пальцами начал поглаживать усталые мышцы. Она застыла, но внутри у нее все трепетало — видимо, она была потрясена не меньше меня, однако не произнесла ни слова, и постепенно я почувствовал, как сначала ее шея, а потом она вся начала расслабляться, поддаваясь скользящим массирующим движениям. Вдруг жар ее плеч залил мне руки, и она, очевидно тоже ощутив опасность и неуместность своей мимолетной забывчивости, выпрямилась, откинула назад волосы, поблагодарила меня, будто я действительно помог, и сказала, что теперь ей гораздо лучше. Она разрумянилась, но мы оба делали вид, будто случившееся не имеет никакого значения и не требует обсуждения. Я попросил ее сварить кофе, она, не глядя на меня, встала, а когда вернулась с чашкой, я продолжил диктовку как ни в чем не бывало. Думаю, это был второй шаг на том пути, о котором я говорил. Я считал, на этом все и закончится, она не захочет идти дальше, и в то же время каждый день ждал чего-то нового. Я заметил, что не могу в полной мере сосредоточиться на романе, следя за любыми сигналами, посылаемыми ее телом. В то время я на целый месяц собирался в Италию, в один писательский пансион, и теперь раскаивался, что принял предложение. С тех пор как я начал диктовать Лусиане, я уже не представлял себя сидящим в одиночестве перед экраном компьютера. Естественно,
— Все? — не выдержал я. — Но ничего не было, она лишь однажды позволила себя поцеловать.
На сей раз Клостер задержал на мне взгляд. Сделав пару глотков, он внимательно изучал меня поверх чашки, словно сомневался, можно ли мне доверять, и хотел убедиться, что я не лгу.
— Судя по тому, как она рассказывала, вернее, на что намекала, картина складывалась иная — очень ясная и немного унизительная, хотя, конечно, я не спрашивал прямо, а она, естественно, всего не говорила. Просто дала понять, что с вашей хваткой и напористостью хватило и месяца. Мысль о том, что я потерял ее, разозлила меня и не давала покоя, поэтому в тот день я не продиктовал ни строчки. Она все так же сидела на том же стуле, но теперь казалась мне чужим человеком, о котором я на самом деле ничего не знаю, и это мешало мне сконцентрироваться на романе. Я с горечью отметил, что в случае с Генри Джеймсом механизм секретарш и стенографисток функционировал безупречно только потому, что женщины его не волновали. Рассудка нас лишает не Зло — и не бесконечность, как считал наш поэт, — а секс. Я недооценил Лусиану и попал в унизительную зависимость от нее — ни дать ни взять подросток с помутившимся от гормонов разумом. Я презирал себя, не мог поверить, что в этом возрасте со мной такое приключилось. В течение нескольких дней напряжение все нарастало, я был не в состоянии продиктовать ни слова, словно мои молчаливые терзания стали преградой и для продвижения романа. Я топтался на месте, когда она была рядом, и боялся, что так же буду топтаться и без нее. То, что в свое время показалось мне совершенным механизмом, превратилось в совершенный кошмар. Мой самый амбициозный замысел, который я вынашивал в течение многих лет и ради которого были написаны все предыдущие книги, забуксовал в ожидании хоть какого-то посыла или сигнала от этого неподвижного, недоступного тела. Но однажды утром я взял себя в руки, и моя собственная любовь подала мне долгожданный знак. Я начал диктовать одну из жесточайших сцен романа — о первой методичной расправе убийц-каинитов — и вдруг ощутил, что слова сами ведут меня, а их, в свою очередь, произносит некий мощный, свободный и грубый внутренний голос. Сколько раз я смеялся над писателями, похваляющимися тем, что просто следуют за своими героями, над их романтическими бреднями и сказками о вдохновении, поскольку сам был способен лишь медленно выстраивать фразу за фразой, мучаясь, сомневаясь, прикидывая так и эдак. И вот теперь меня подхватила волна примитивной и бесстыдной жестокости, не оставляющей ни времени, ни места для сомнений, рождающей свирепый, но столь желанный экстаз. Так быстро я никогда еще не диктовал, фразы громоздились одна на другую, однако Лусиана как-то ухитрялась не отставать и ни разу не прервала меня. Казалось, скорость захватила и ее, она напоминала пианиста-виртуоза, которому наконец-то выпала возможность показать себя во всем блеске. Так продолжалось примерно часа два, хотя для меня время исчезло, словно я находился вне любых человеческих измерений. Когда я взглянул через плечо Лусианы, то обнаружил, что мы продвинулись почти на десять страниц — больше, чем за целую неделю. Это привело меня в хорошее настроение, и я впервые за последние дни взглянул на ситуацию по-иному. Возможно, я все преувеличил и сделал поспешные выводы, а она просто хотела уколоть меня и упомянула вас, чтобы разбудить ревность, — обычная девчачья уловка. Я пару раз пошутил, и она рассмеялась беззаботно, как раньше. Однако неожиданная эйфория ввела меня в заблуждение, и я не сумел правильно распознать сигналы. Я попросил приготовить кофе, и она, вставая со стула, выгнула спину, поднесла руку к шее, и наконец раздался тот хруст, которого я так долго ждал. Она была совсем близко, и я решил, что она воспользовалась старым условным знаком, напоминая о прошлом и предоставляя мне вторую попытку. Я положил руки ей на плечи, повернул к себе и притянул, намереваясь поцеловать, что оказалось роковой ошибкой. Она оттолкнула меня и, хотя я сразу отпустил ее, пронзительно вскрикнула, словно боялась, что я опять на нее наброшусь. Несколько мгновений мы молчали. Лицо у нее исказилось, она дрожала, а я не понимал, в чем дело, я ведь даже не коснулся ее губ. В дверях появилась дочка, и я подумал, что жена тоже могла слышать крик. Я поспешил успокоить Паули, она ушла, и мы опять остались одни. Лусиана взяла свою сумку и взглянула на меня так, будто видела в первый раз, а еще в ее глазах я прочел страх и отвращение, будто я совершил страшное преступление. Еле сдерживая ярость, она сказала, что ноги ее больше не будет в моем доме. Этот тон невинно оскорбленной возмутил меня, но я сдержался, напомнив только, что она сама подавала мне знаки. Мои слова окончательно вывели ее из себя, и она опять чуть не перешла на крик, без конца повторяя «Какие знаки, какие знаки…», глотая при этом слоги и еле сдерживая слезы. Такая бурная реакция мне по-прежнему казалась непонятной, но вдруг среди сбивчивых обвинений я разобрал слово «суд», и постепенно до меня дошел истинный смысл произошедшего — мелкий, гнусный и непристойный. Я вспомнил, что несколько дней назад подписывал при ней договоры на перевод своих произведений, а потом отправил ее с этими документами на почту, и по пути она вполне могла ознакомиться с цифрами. Я вспомнил также, что несколько раз в письмах по электронной почте обсуждал состояние своих счетов. Я всегда был очень щедр с ней, показывая тем самым, что удовлетворен ее работой. Лусиана знала, что меня приглашают в разные страны и я много путешествую. Исходя из всего этого она, видимо, решила, что я чуть ли не миллионер.
— По ее словам, она не собиралась подавать иск, хотела просто попугать вас, но мать убедила ее это сделать. Неужели вы думаете, она настолько расчетлива и разработала целый план?
— Я только что имел удовольствие прочитать сказку, которую она для вас сочинила, — холодно произнес он. — Не кажется ли вам странным, что она упустила столько всяких подробностей? Вы можете уточнить у нее все, о чем я вам рассказал. Или вы полагаете, я могу наброситься на женщину без всякого поощрения с ее стороны? Этот случай был первым и единственным в моей жизни, и я не мог понять, что произошло. Дело не в том, что меня отвергли, а в такой странной реакции. Единственным объяснением являлась угроза подать в суд. Сначала мне тоже было чрезвычайно трудно в это поверить. Когда она ушла, я без конца спрашивал себя, неужели я действительно так виноват — ведь я хотел всего лишь разок поцеловать ее. Но угроза оказалась отнюдь не пустой, ее заявление пришло два дня спустя. Я вскрыл конверт у себя в кабинете. Увидев ее почерк и немыслимую сумму, которую она требовала, я подумал, что это, видимо, написано сразу после ухода, в порыве негодования, и что действовала она сгоряча. Первая же фраза о сексуальном домогательстве заставила меня подпрыгнуть от возмущения, однако обвинение показалось мне таким вздорным, что я даже не стал ничего отвечать, просто порвал бумагу, чтобы жена не нашла. Мерседес я сказал, что Лусиана больше не придет, так как нашла работу на полный день, и, хотя ее удивило, что девушка не попрощалась с Паули, вопросов она не задавала. Паули, наоборот, не переставая о ней говорила. За месяц ничего не произошло, и я уже было подумал, что все позади, но на следующее же утро в дверь опять позвонил почтальон. Я находился в кабинете, и жена, не желая беспокоить меня, сама расписалась в получении. Конечно же она прочитала, кто отправитель. Положив письмо мне на стол, она осталась стоять рядом в ожидании, пока я его вскрою. Думаю, она одновременно со мной увидела первую фразу, написанную тем же почерком, что и в прошлый раз, словно письмо, которое я разорвал, вернулось ко мне нетронутым. Стоило ей прочитать эти два слова, это гнусное обвинение, как она вырвала бумагу у меня из рук, и я понял, что начинается настоящий кошмар. Во время чтения она дрожала от ненависти и радости. У нее появился предлог, которого она столько лет ждала и который давал ей возможность уйти и забрать Паули, забрать навсегда. Она кричала, оскорбляла меня и все время повторяла, что сохранит это письмо и Паули, когда вырастет, узнает, кто такой на самом деле ее папочка. Естественно, она не дала мне ничего объяснить, не желала ничего слышать, да у меня в тот момент и не было на это сил. Я ведь солгал ей в тот день, когда ушла Лусиана, а, на ее взгляд, этого было вполне достаточно, чтобы считать меня виноватым. Я был совершенно раздавлен и оцепенел, понимая, что катастрофа уже разразилась и мне остается только ждать последствий. В действительности наш брак уже давно распался, но справедливости ради, прежде чем говорить о Мерседес, я должен вам кое-что показать, — вдруг сказал он и поднялся с кресла. — Если только найду. А впрочем, пойдемте лучше со мной, — добавил он и указал на одну из арок, которая вела куда-то в глубины дома.
Глава 7
Я пошел за ним по широкому коридору с дубовыми полами, куда выходило несколько закрытых дверей. Он толкнул последнюю, и мы оказались в его кабинете. Первое, что я увидел, было большое окно, смотревшее, к моему удивлению, на запущенный сад с несколькими деревьями и оплетенными вьюнком стенами. Часть комнаты занимал огромный письменный стол с ящиками по бокам, заваленный книгами и бумагами; к нему был приставлен вращающийся деревянный стул. В узкое пространство между штабелями книг был втиснут портативный компьютер со светящимся экраном. В центре комнаты стоял еще один стол, где, видимо, тоже постепенно накапливались бумаги и книги и царил полный хаос, но процесс загромождения этой небольшой плоскости был явно далек от завершения. Клостер указал мне на единственный стул и начал один за другим выдвигать ящики. Наконец он нашел то, что искал, и извлек из недр стола потрепанный от времени журнал с телепрограммами, на обложке которого красовалась фотография неизвестной мне актрисы.
— У меня не сохранились фото Мерседес, но, когда мы познакомились, она была именно такой, — сказал Клостер и протянул мне журнал.
Я понял, что это способ объяснить, по какой причине — недостаточной, но простительной — он женился на ней. Конечно, прическа выглядела немного смешной, но лицо и глаза притягивали взгляд, чувственный изгиб губ по-прежнему привлекал, а линии умело обнаженного тела заслуживали самой высокой оценки. На нее действительно трудно было не обратить внимания. Клостер зажег лампу, подошел к окну и остановился там спиной ко мне, лицом к темнеющему саду, словно хотел отгородиться от образа на обложке.
— Вскоре после свадьбы, еще до рождения Паули, я стал замечать в Мерседес первые признаки… неуравновешенности. Я предложил развестись, но она пригрозила самоубийством, если я оставлю ее, и я поверил. Наступило своего рода перемирие, и она коварно воспользовалась этим и забеременела. Беременность протекала очень тяжело, с осложнениями, хотя я до сих пор не знаю, реальными они были или выдуманными. Когда Паули родилась, Мерседес целый месяц без сил провела в постели. Она испытывала отвращение к дочери, не хотела, чтобы я ее приносил, не желала даже дотрагиваться до нее. Мне с трудом удалось убедить ее держать девочку на руках во время кормления. По словам Мерседес, Паули ее опустошила, а теперь продолжает высасывать то немногое, что еще осталось. Она капризничала как могла, хотя с беременностью в ней действительно что-то навсегда исчезло. Черты лица расплылись и стали какими-то неопределенными, располневшее тело так и не вернуло себе прежние соблазнительные формы. Но что еще хуже — покинув наконец постель, она начала с утра до вечера есть как заведенная, словно хотела причинить себе как можно больший вред. Зато ее красота вся без остатка передалась Паули. Я никогда не видел такого сходства, тем более проявившегося столь рано. Девочка была вылитая Мерседес в свои лучшие годы, когда мы с ней познакомились. Мать наконец приняла дочку, но Паули уже привыкла к моим рукам и плакала, если та пыталась приласкать ее. Это еще больше все осложняло. Я убедил жену обратиться к психологу, и на какое-то время жизнь, похоже, наладилась, во всяком случае внешне. Мерседес приложила немало усилий, чтобы завоевать сердце дочери, и Паули по крайней мере перестала плакать, оставаясь с ней наедине. Жена постаралась также похудеть, но не добилась особых результатов, и со временем это перестало ее волновать, поскольку она решила бросить работу. Казалось, по-настоящему ее занимало только одно — соперничество со мной из-за Паули. В первое время после рождения я занимался дочкой днем и ночью, и она, естественно, была больше привязана ко мне. Я же любил эту девочку какой-то неукротимой, безграничной любовью, которой никогда не испытывал ни к чему и ни к кому, в том числе и к Мерседес, и ей это было известно. Она не могла побороть ревность и всякими хитрыми способами пыталась отдалить нас с дочкой друг от друга. Первое слово, произнесенное Паули, было «папа», и Мерседес обвинила меня, будто я за ее спиной научил дочку, чтобы усугубить ее страдания. В своем безумии она считала, что мы ведем настоящую битву не на жизнь, а на смерть. К тому же Паули долго не могла научиться говорить «мама», и это осложняло ситуацию. Как раз в то время я начал замечать первые признаки того, в чем не решался себе признаться: Паули боялась оставаться с ней одна. Если это все-таки случалось, на теле девочки появлялись царапины, а то и синяки, но у изворотливой Мерседес всегда находилось достоверное объяснение. Иногда она предупреждала мои вопросы и сама рассказывала, что Паули якобы ушиблась или случайно поцарапала себя слишком длинными ногтями, делая вид, будто больше меня расстроена этими мелкими неприятностями. Однако я видел, что она нарочно оставляет рядом с дочкой чашку с горячим кофе и равнодушно взирает на то, как та ковыляет в сторону лестницы. Казалось, она намеренно создает ситуации, в которых девочка может пораниться. Об этом даже страшно было подумать, и я не представлял, как высказать ей свои подозрения. Тем не менее я чувствовал, что Паули в опасности, но защитить ее мог, только все время находясь рядом. Я постарался как можно раньше научить ее говорить, чтобы она рассказывала мне обо всех пакостях матери. И действительно, как только она заговорила, синяков и царапин не стало. Я уж решил, этот кошмар позади, но оказалось, Мерседес лишь временно затаилась, чтобы лучше спланировать дальнейшее наступление, продиктованное ненавистью — иначе ее чувство к дочери не назовешь. К тому же Паули, начав говорить, выказывала свою восторженную детскую любовь ко мне еще сильнее, чем раньше, а для Мерседес это было как нож острый. Тогда-то
Он замолчал, а когда заговорил, голос его звучал неуверенно, словно он до сих пор не мог проникнуть в суть произошедших событий.
— Потом… случилось то, о чем я уже рассказывал, и у Мерседес в руках оказалось письмо, которое помогло ей добиться триумфа. Не прошло и двух дней, как она возбудила дело о разводе и получила решение суда о моем выселении из дома, купленного нами вместе на мои деньги. Она осталась в нем вдвоем с Паули. Пока рассматривалась составленная адвокатом апелляция, я жил в отеле. Никогда раньше я не прибегал к услугам адвокатов, а теперь вынужден был это сделать сразу по двум искам. После первого же визита в адвокатскую контору я раз и навсегда понял, чего ждать от правосудия. Я собирался подробно рассказать о случае с Лусианой, но адвокат прервал меня, не успел я произнести и нескольких слов. Судьям безразлично, что произошло между двумя людьми в закрытой комнате, они все равно не смогут решить, кто прав, кто виноват. Фраза о сексуальном домогательстве с точки зрения закона тоже не имеет никакого значения, поскольку в данном случае использована как предлог для прекращения работы, а мог быть использован любой другой. Суду важна не истина, сказал он, а представленные сторонами версии. Разбирательство сведется к обсуждению социальных обязательств и невыплаченных пенсионных взносов, короче говоря, к бумажкам, которые удастся или не удастся представить. Поэтому я должен четко понимать, что речь пойдет исключительно о деньгах, и решить, готов ли я закрыть дело с помощью некой суммы X на этапе мирового соглашения или буду дожидаться, пока судья после окончательного слушания назовет некую сумму Y. Однако, возразил я, моя жена использует фразу о сексуальном домогательстве в документе, объясняющем подачу ею иска. Адвокат предупредил, что я должен быть готов и к худшим обвинениям, это часть игры. Тогда я рассказал, почему боюсь оставлять дочку наедине с матерью, и он спросил, видел ли кто-нибудь кроме меня царапины и ушибы, полученные Паули в раннем детстве. Еще он добавил, что у него тоже есть дети и они часто падают и ударяются. Возможно, моя жена более рассеянна и не следит за дочерью так пристально, как я. Было ли какое-то серьезное происшествие, после которого остались отметина или шрам? Абсолютно ли я уверен в том, о чем говорю? Я вынужден был признать, что в последние годы ничего плохого с Паули не случалось. Он спросил, может ли медсестра, нанятая мной на время отъезда, засвидетельствовать, что в мое отсутствие произошло нечто необычное. Нет, не может. Он развел руками, мол, тут я бессилен, опять же ваше слово будет против ее доводов. Но нельзя ли все-таки составить бумагу, предупреждающую о существующей для девочки опасности? Судья не примет ее во внимание, сказал он, так как для отстранения матери от воспитания дочери нужно нечто большее, чем голые обвинения, не стоит вообще это затевать, и на суде лучше разыграть реальную, а не воображаемую карту. Он попросил оставить оба дела у него и велел побыстрее добиться разрешения на встречу с Паули. Это заняло почти месяц, а в промежутке состоялось первое слушание по иску Лусианы, на которое ходил только он, я в это вообще не вмешивался. Единственное, что мне в те дни было важно, — повидаться с дочкой. Наконец разрешение пришло, но время свиданий было строго определено. Первый назначенный мне день был четверг, в пять часов. Я позвонил немного раньше, но к телефону никто не подошел. Мерседес в своем репертуаре, подумал я, хочет досадить мне даже в мелочах. Дверь моего бывшего дома тоже никто не открыл. Я попытался воспользоваться старым ключом, но Мерседес сменила замок. В одном из окон я увидел свет и позвал дочку по имени. Мне никто не ответил. Я думал, что сойду с ума. Тогда я отправился в слесарную мастерскую и вернулся с человеком, который взломал дверь. Перепрыгивая через две ступеньки, я взлетел на верхний этаж. Первое, что я увидел, было тело Мерседес на постели и коробочка от лекарства на ночном столике. Я даже не вошел в комнату и продолжал звать Паули, но в доме стояла мертвая тишина. Ее не оказалось ни в спальне, ни в игровой. Наконец через стекло я увидел свет в ванной. Я вбежал и распахнул приоткрытую занавеску. Паули лежала там, в воде, неподвижная, бледная, с колышущимися, как водоросли, волосами. Я вынул ее из ванны. Она была холодная и скользкая. Наверное, умерла несколько часов назад. На скамеечке лежала одежда, приготовленная для нашего первого свидания. Где-то очень далеко я услышал крики слесаря. Мерседес была жива, и он говорил, нужно звонить в «скорую».
— Что произошло потом? Неужели вы думаете, что она?..
— По ее словам, она выпила одну-две рюмки коньяка, пока готовила Паули ванну, потом оставила ее в воде, а сама пошла на минутку прилечь. У нее был трудный день, она уснула и проспала чуть больше часа, а проснувшись, тут же побежала к дочери, потому что не услышала плеска воды. Она, как и я, нашла ее на дне ванны, но даже не попыталась вытащить тело из воды, говорит, ей хотелось только одного — немедленно умереть, мысль о том, что это отчасти ее вина, была невыносима. Она вернулась в постель и выпила все снотворное из коробочки, вот только такого количества таблеток оказалось недостаточно, чтобы убить ее. К тому же, зная о назначенном часе, Мерседес могла сообразить, что я приду вовремя. Так и случилось, и после промывания желудка она была вне опасности.
— Но ведь проводили какое-то расследование, или ей поверили на слово?
— Проводили, и ее версия подтвердилась. При судебной экспертизе на затылке у Паули обнаружили гематому. По их предположениям, она решила сама вылезти из ванны, но, отдергивая занавеску, поскользнулась, ударилась затылком и, потеряв сознание, погрузилась под воду. Возможно, поскользнувшись, она закричала, но, поскольку Мерседес спала, крик мог и не разбудить ее. По тому, как вода проникла в легкие, было сделано заключение, что она сначала потеряла сознание, а потом утонула.
— Вы выдвигали против жены обвинение?
Клостер ответил не сразу, словно мой вопрос шел к нему издалека или был задан на языке внеземной цивилизации, да и сам я не относился к людской породе.
— Нет. Когда вы держите на руках мертвого ребенка, своего ребенка, многое меняется. Кроме того, теперь я знал, чего ждать от правосудия, но главное — я знал истинную виновницу и знал также, что земной суд никогда ее таковой не признает. В те дни я впервые почувствовал себя вне человеческого общества. Когда-то давно, в период работы над романом о каинитах, я был увлечен идеями справедливого возмездия, даже диктовал Лусиане кое-какие заметки, но тогда это было лишь интеллектуальной игрой. Первая заметка касалась древнего закона талиона, фигурирующего и в законах Хаммурапи: жизнь за жизнь, око за око, зуб за зуб, рука за руку. Мы привыкли считать его примитивным и жестоким, однако при внимательном рассмотрении он оказывается вполне гуманным. Одинаковое наказание само по себе является милосердным, поскольку признает другого равным тебе и ограничивает, усмиряет насилие. А вот в Библии возмездие, которое, по словам Господа, ждет каждого посягнувшего на жизнь Каина, предусматривает совсем иную пропорцию: семеро за одного. Вполне вероятно, Господь, обладая абсолютной властью, выбирает такую цифру только для себя — ведь власти всегда хочется, чтобы наказание было незабываемо в своей чрезмерности. Но если, спрашивал я себя, наказание исходит от верховного божества, от того, кто считается «источником высшей справедливости», может ли оно быть продиктовано чем-то еще, кроме желания покарать? Есть ли в этой асимметрии рациональное зерно? Возможно, это стремление разграничить нападающего и жертву, гарантировать, что они не пострадают одинаково, что первому достанется больше, чем второму? Если вообразить себя Богом, к какому наказанию следовало бы прибегнуть? Повторяю, эти заметки были всего лишь игрой, умственной разминкой перед написанием романа. Но когда неожиданно погибла моя дочь, я не смог понять то, что сам же надиктовал. Идея справедливости, или возмездия, устремлена вперед, связана с будущим человечества, а во мне что-то непоправимо сломалось, я перестал ощущать свою принадлежность и к человечеству, и к будущему. Я выпал из всего сущего и выл от боли, словно раненый зверь. Однажды, просматривая бумаги, я наткнулся на принесенную Лусианой Библию, и отголоском чужой далекой жизни пришло воспоминание о том письме, с которого все началось, и указанной в нем дате слушания. Я позвонил своему адвокату и отказался от его услуг, сказав, что больше не желаю иметь дела с земным правосудием. Я сам отправился в суд и вернул Лусиане Библию, а красная ленточка осталась на этой странице после диктовки. Я не собирался ей угрожать, я только хотел
Он внезапно умолк, будто был не в состоянии продолжать или боялся сказать что-то такое, в чем позже мог раскаяться.
— Но почему за смерть вашей дочери нужно наказывать Лусиану? Разве не ваша жена во всем виновата?
— Вы не понимаете. Я уже говорил, что между мной и Мерседес существовало соглашение, и до того момента мы его соблюдали. Вы играли когда-нибудь в го? — вдруг спросил он.
Я отрицательно покачал головой.
— Иногда игра складывается так, что противники вынуждены повторять ходы, — это называется позиция ко. Стоит сделать какой-то иной ход, и ты тут же проиграешь, поэтому снова и снова повторяешь один и тот же. Так было и у нас с Мерседес. Мы добились некоего равновесия, некой позиции ко, от которой зависела жизнь нашей дочери. Нужно было только подождать, пока Паули вырастет, но письмо Лусианы все разрушило.
— Вы сказали, что придумали для нее наказание. И какое же?
— Я только хотел, чтобы, просыпаясь утром и гася свет вечером, она
— Но она сказала, что встретила вас на кладбище в день похорон своих родителей. Неужели вы случайно оказались там именно в это утро?
— Я бываю там
Он подошел к столу, где я оставил журнал, и убрал его обратно в ящик, затем опустил жалюзи и жестом предложил мне вернуться в библиотеку. Мы молча возвратились к тем же креслам. Стопка листков все так же лежала на столе, но я даже не попытался забрать их.
— У вас есть еще какие-нибудь вопросы?
У меня было много вопросов, и хотя я понимал, что ни на один из них он не захочет отвечать, все-таки решил рискнуть.
— Она тут говорит, что вы питали отвращение к публичной жизни, да и я помню, что на протяжении многих лет вы были писателем-невидимкой, и вдруг все изменилось.
Клостер неопределенно пожал плечами, словно сам удивлялся подобной перемене.
— После смерти Паули я думал, что сойду с ума, и я бы определенно сошел, если бы сидел здесь затворником. Интервью, конференции, приглашения заставляли меня выходить, одеваться, бриться, вспоминать, кто я такой, думать и отвечать как нормальный человек. Это была единственная нить, связывавшая меня с внешним миром, где по-прежнему продолжалась жизнь, и я погружался в нее, поскольку знал — стоит мне вернуться, и я опять останусь наедине с собой и одной всепоглощающей мыслью. Благодаря этим вылазкам в нормальный мир я надеялся сохранить ясность ума. Конечно, я играл роль, но когда воля к жизни и способность к сопротивлению почти утрачены, четкое исполнение роли может стать единственным средством защиты от сумасшествия.
Он сделал знак следовать за ним.
— Пойдемте, — добавил он, — я хочу вам еще кое-что показать.
Я направился за ним к коридору, где в полумраке рассматривал то фото. Он зажег свет, и я увидел, что обе стены действительно тесно увешаны фотографиями разных размеров, из-за чего коридор превращался в некий устрашающий туннель. Фото располагались в беспорядке, но на всех была изображена одна и та же девочка за разными занятиями.
Когда мы миновали его, Клостер сказал:
— Я любил ее фотографировать; здесь все, что мне удалось отвоевать.
Он открыл дверь в конце коридора, и мы оказались в комнате, похожей на заброшенную кладовку: голые стены, в углу — одинокий стул, на металлическом бюро — какой-то прямоугольный аппарат. Только когда Клостер погасил в коридоре свет и мы остались в темноте, я понял, что это проектор. Раздалось сухое механическое потрескивание, и на стене напротив появилась дочка Клостера, чудесным образом возвращенная к жизни. Наклонившись, она собирала что-то в парке или в саду, потом вдруг выпрямилась и побежала к камере, сжимая в руке сорванные на лужайке цветы. Она подбежала к нам возбужденная, счастливая и, протягивая букет, звонко произнесла: «Я собрала их для тебя, папа». Мужская рука взяла цветы, а девочка опять побежала в сад. Клостер, видимо, поработал над пленкой и сделал так, чтобы девочка без конца убегала и возвращалась к нему с тем же букетом и теми же словами, которые от постоянного повторения утрачивали изначальный и приобретали роковой смысл:
— Сколько ей тут лет? — спросил я, только чтобы заставить его прерваться и уйти из этого склепа.
— Четыре года, — сказал Клостер. — Это последняя запись, которая от нее осталась.
Он выключил проектор и зажег свет. Мы вернулись в библиотеку, но мне показалось, что я вышел на свежий воздух. Клостер указал назад:
— Первые месяцы после ее смерти я провел, запершись в этой комнате. Там же начал писать роман. Больше всего я боялся забыть ее.
Мы снова стояли лицом к лицу посреди библиотеки. Он смотрел, как я надеваю пальто, собираю листки и кладу их в папку.
— Вы так и не сказали, что собираетесь со всем этим делать. Или вы по-прежнему верите ей, а не мне?
— Судя по тому, что я услышал, — неуверенно произнес я, — у Лусианы нет никаких причин бояться очередного несчастья. А череда смертей, поразивших ее близких, может быть просто сгустком случайностей, причудой озлобившейся судьбы. Кстати, они вас не заинтересовали?
— Не слишком. Если десять раз подбросить в воздух монету, то наверняка три-четыре раза подряд выпадет или орел, или решка. У Лусианы в эти годы могла все время выпадать решка, ведь несчастья, как и удачи, распределяются неравномерно. Возможно, в долговременной перспективе именно случай является наилучшим распорядителем наказаний. Конрад, например, думал именно так: «Это не справедливость, слуга людей, а случай, фортуна — союзница терпеливого времени, она держит верные и точные весы».[18] Однако мне кажется парадоксальным, что я напоминаю вам о значении случайности. Разве не вы написали роман «Азартные игроки», не вы с жаром защищали построения Перека и выпады Кальвино,[19] чрезвычайно гордого тем, что он противостоит старомодному принципу причинности в литературе и избитой обусловленности действия и противодействия? И вдруг вы являетесь сюда в поисках Первопричины, которой был одержим Лаплас, в поисках однозначного объяснения, хотя раньше подобные объяснения презирали. Вы посвятили случаю целый роман, но ни разу не потрудились подбросить в воздух монету и потому не знаете, что у случая тоже бывают свои формы и свои полосы везения и неудач.
В течение нескольких секунд я выдерживал презрительный взгляд Клостера. Выходит, он пролистал мой роман, но когда? Вчера, после нашего разговора? Или он солгал и не только читал ту несчастную статью, но даже помнил ее так, что мог процитировать на память? И не доказал ли он этим, на свою беду и сам того не сознавая, что натура у него мстительная и злопамятная? Но ведь и я прекрасно помню отрицательные отзывы о своих произведениях и некоторые тоже могу повторить дословно. И если это не превращает меня в преступника, почему нужно обвинять Клостера? Как бы то ни было, я должен был что-то ему ответить.
— Мне действительно наскучила классическая причинность в литературе, но я умею разделять литературные пристрастия и реальность. И мне кажется, если бы четверо моих ближайших родственников погибли, я бы тоже запаниковал и начал искать объяснений помимо официальных…
— Неужели умеете? Я имею в виду — разделять вымысел и реальность. Плохо ли, хорошо ли, но с тех пор как я начал этот роман, подобное разделение является для меня самым трудным.
— Вы хотите сказать, что в вашем новом романе тоже есть смерти?
— Там нет ничего, кроме смертей.
— А вам не кажется, что это… неправдоподобно?
Сказав так, я почувствовал себя гнусным кретином — ведь я сам насмехался над постоянным стремлением Клостера к правдоподобию.
— Вы не понимаете и никогда не поймете. Главное, что я его напишу. Я не собираюсь публиковать этот роман и не собираюсь никого убеждать. Это, если можно так выразиться, изложение моей веры.
— Но в своем романе, — не отступал я, — вы отстаиваете гипотезу случайности?
— Я не отстаиваю гипотезу случайности, я просто говорю, что
— Бросьте, для аргентинского полицейского существует только одна версия: жертва и главный подозреваемый — одно лицо. Но зачем Лусиане было совершать нечто подобное?
— Мотив тут очевиден — чувство вины. Она знала, что виновата, и приговорила себя к наказанию, которого, по ее мнению, заслуживала. Ведь ее отец, будучи религиозным фанатиком, внушил ей идею о самобичевании. К тому же она сумасшедшая, причем ни вы, ни я даже не представляем, до какой степени. И потом, разве не она — знаток грибов, разве не она изучала биологию и знакома с веществами, которые судебные медики не обнаружат? Разве не брат поместил ее в клинику и разве она не знала о его связи с этой женщиной?
Клостер произнес все это без всякого напора, с холодным спокойствием игрока в шахматы, просчитывающего со стороны варианты сидящих за столом соперников. Я молчал, и он кивнул на прозрачную папку у меня под мышкой.
— Что же вы все-таки собираетесь делать с этими листками? Вы так и не сказали.
— Положу в ящик и подожду, — ответил я, — пока опять не выпадет решка.
— Но это не совсем справедливо, — сказал Клостер тоном взрослого, пытающегося договориться с раскапризничавшимся ребенком. — Насколько я помню, у Лусианы была бабушка, уже тогда очень дряхлая, жившая в доме для престарелых. Если она не умерла за прошедшие десять лет, то может сделать это в любой момент.
Ни в выражении его лица, ни в голосе не было ничего, что могло бы меня насторожить — простой логический вывод.
— Конечно, речь не идет о
— Разве вы не поняли? Теперь для Лусианы ни одна смерть не будет естественной. Даже если ее бабушка умрет во сне, она решит, что я спустился по дымоходу и задушил ее подушкой. Человек, который воображает, будто я подбрасываю отраву в чашки с кофе, сажаю ядовитые грибы и освобождаю из тюрьмы заключенных, уже не в силах остановиться.
— Но я пока в состоянии рассуждать здраво и вижу разницу между четырьмя решками и семью…
— Ах да, число семь… — скучным голосом произнес Клостер. — Но вам-то не пристало допускать такую ошибку. Видимо, отец не преподал Лусиане урок по поводу библейской символики. Для евреев слово «семь» связано с полнотой и совершенством циклов, и именно в этом смысле данное число используется в Ветхом Завете. Когда Господь предупреждает тех, кто попытается убить Каина, он имеет в виду не количество, не численную пропорцию, а полноту и совершенство возмездия.
— Не кажется ли вам, что смерть четырех членов семьи — вполне достаточное возмездие?
Клостер взглянул на меня так, будто мы соревнуемся с ним в тире и он признает во мне меткого стрелка, но уступать не собирается.
Клостер замолчал на полуслове, возможно заметив у меня на лице признаки удивления или беспокойства. На прочитанных им страницах не говорилось о страхах Лусианы по поводу сестры, и я замер в надежде услышать что-нибудь еще о новой гостье, однако Клостер решительным жестом указал одновременно на лестницу и на дверь. Спускаясь, я рискнул оглянуться: он стоял неподвижно, словно хотел удостовериться в моем уходе.
— По телефону вы сказали, что тоже хотели меня кое о чем спросить, — вдруг вспомнил я, — но так и не спросили.
— Не беспокойтесь, то, что я хотел узнать, я от вас услышал.
Глава 8
Выйдя на улицу, я сразу бросился к телефону-автомату. Записной книжки у меня не было, поэтому пришлось звонить в справочную и выяснять номер Лусианы по фамилии и адресу. Через несколько секунд механический голос продиктовал нужные цифры, и я немедленно набрал их, пока не забыл.
— Я только что говорил с Клостером, — выпалил я, услышав ее голос. — Он выставил меня, потому что ждал какую-то девушку из школьного журнала. Это не может быть твоя сестра?
— Может, — пролепетала она. — О боже, я думала, он выбросил эту идею из головы, а он, судя по всему, продолжал действовать у меня за спиной. Она ушла минуту назад и не сказала куда, но я заметила, что она положила в сумку книгу Клостера, которую уже читала, и это показалось мне странным. Наверняка хочет, чтобы он ее подписал. — В ее голосе зазвенело отчаяние. — Я могла бы взять такси, но думаю, уже поздно, вряд ли я ее догоню. Откуда ты звонишь?
— Я за углом у его дома, в телефонной будке.
— Тогда, может быть, ты ее подождешь и задержишь, пока я не приеду? Пожалуйста, сделай это для меня, а я сейчас же возьму такси.
— Нет, я ничего делать не буду, — сказал я как можно тверже. — Сначала нам нужно еще раз поговорить. Я уверен, что в собственном доме Клостер никакой глупости не совершит. Тут на углу есть бар, откуда, наверное, виден вход в дом. Я могу понаблюдать за ним, пока ты не приедешь и мы все не обсудим. Я сяду у окна.
— Хорошо, — сдалась она, — уже выхожу. Надеюсь, Клостер тебя не убедил.