Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мастерство романа - Колин Уилсон на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

ГЛАВА 1. Умение творить

Весной 1974 года я взялся вести курс писательского творчества в Университете Рутгерса в Кэмдене, штат Нью–Джерси. Это была уже моя вторая попытка. Восемь лет назад я пытался вести курс писательского творчества в одном из колледжей в штате Вирджиния, но пришел к выводу, что этому невозможно научить. И даже более того: учить этому не должно. Я считал, что основной принцип творчества заключен в выживании сильнейшего. Писательское творчество — трудное дело; слабаки с ним не справляются; только сильные способны выстоять и постепенно превратиться в хороших писателей. Самодовольство так называемых писателей похоже на удобрение почвы в саду, заросшем сорняками. Мой шеф — в Вирджинии — был со мной согласен; по крайней мере, он разрешил мне вести вместо этого курс о Бернарде Шоу. Но в Университете Рутгерса отступать было некуда. Я собирался вести литературу экзистенциализма, но по прибытии обнаружил, что тема моего курса изменена на писательское творчество. Ко мне записалась примерно дюжина студентов. Надо было начинать.

Студенты произвели на меня чрезвычайно яркое впечатление. Что касалось их техники, то здесь они были великолепны — несравнимо лучше любой другой группы молодых англоязычных писателей. Они рассказывали о себе хорошим, ясным языком; их писательские способности были максимально приближены к профессиональным стандартам. Я обнаружил, что многие из них на самом деле уже прослушали курс писательского творчества до этого, некоторые — даже дважды. Но лишь приглядевшись к ним повнимательней, я начал понимать, что в них было не так. Всех их учили тому, как надо писать в духе Джеймса Джойса, Эрнеста Хемингуэя, Уильяма Фолкнера, Вирджинии Вулф. Но никто не научил их тому, что надо сказать. Большинство из них следовало принципу: «напиши о чем–нибудь, что знаешь». Поэтому писали они, естественно, о себе. Часть из написанных ими «рассказов» составляли откровенные автобиографии, почти исповеди. Другие представляли собой эпизоды, пережитые ими на собственном опыте и описанные из первых рук — о друге, погибшем в автомобильной катастрофе, о самоубийстве человека, принявшего наркотики, и так далее. Они писали обычным, разговорным языком, как если бы беседовали в баре. Но все это напомнило мне замечание Фолкнера, сделанное им, когда его спросили, что он думает о поколении Мейлера: «Пишут они хорошо, но им нечего сказать».

Но так ли это, неужели моим студентам нечего было сказать? Они были лучшей группой — людей специально подобрали немного, все уже закончили университеты, были людьми умными и умели ясно излагать свои мысли. Один из них был в прошлом автогонщиком, другой продавал медикаменты, третий — бывший спортсмен и часто восхищался феноменом «второго дыхания». Сидя со мной за кружкой пива в местном баре, они могли рассказать о себе множество историй. Таким образом, им, естественно, было «что сказать». Проблема заключалась в том, что они не знали, что именно. Они заставляли меня вспоминать слова миссионера из произведения Шоу: «Царство Божие внутри тебя, и надо проглотить чертовски крупную пилюлю, чтобы оно вышло наружу».

Я понял, что столкнулся с чрезвычайно интересной проблемой. Они все обучались писательскому творчеству, но не творческому мышлению. В диалоге «Менон» Сократ доказывает, что душа любого человека уже несет в себе знание о всех вещах мира; и вопрос заключается лишь в том, чтобы оно «вышло наружу». Он аргументирует свои мысли, задавая вопрос по геометрии неграмотному мальчику–рабу; мальчик отвечает на него лишь с помощью встречных вопросов Сократа, до конца объясняя его смысл. Все это приводит Сократа к выводу, что учитель — это не тот, кто дает знание; он скорее повивальная бабка, помогающая этому знанию родиться.

Я поставил перед собой вопрос: можно ли вести курс писательского творчества, обучая студентов тому, что писать? Если писатель сидит, уставившись в пустой лист чистой бумаги, то это совсем не означает, что ему нечего сказать. Проблема, как правило, в обратном. Внутри него самого уже заключено столько всего, требующего выйти наружу, что он начинает думать не иначе как об автобиографическом романе размером с «Войну и мир». Но все сконцентрировано в сжатой форме в нем самом, и существует лишь одна узкая черта, способная вывести все это из него наружу и расположенная на кончике его пера. Он может начать с подражания другим писателям — таким, как Хемингуэй, Джойс, Сэлинджер, — и не потому, что убежден, будто в нем нет собственного голоса, но лишь потому, что он считает, что любое начало способно привести в движение потоки его собственного творчества. Но после дней или недель упорного напряжения потоки творчества так и не проливаются, в лучшем случае оборачиваясь лишь малыми каплями патетики. Тогда он начинает понимать, что имел в виду Хемингуэй, говоря, что труд писателя выглядит легким, но на самом деле это самая тяжелая работа на свете.

Проблема подобного рода писателя заключается в том, что он не в состоянии быть Сократом для самого себя, то есть задавать себе правильные вопросы. Мне показалось, что уж если я взялся обучать основному трюку писателя, моя задача состоит в том, чтобы научить его задавать себе правильные вопросы, а затем указать на некоторые способы ответа на них.

Я говорю о «трюке», поскольку произведение искусства не является вечной тайной. В своей основе оно остается умением разрешать поставленные проблемы. Писатель ставит перед собой проблему — по необходимости, в связи с тем, в чем он лично заинтересован — и пытается запечатлеть ее на бумаге. Он вправе рассчитывать не на реальное ее разрешение — во всяком случае это было бы для него идеалом, — но лишь на то, чтобы выразить ее со всей ясностью. А это уже больше, чем половина пути к разгадке. Но с тем, чтобы выразить ее со всей ясностью, он также обязан решить ряд чисто технических (или «художественных») задач: с чего начать, что внести, что отбросить и так далее. Большинство курсов писательского творчества большую часть времени уделяет освещению этих технических проблем. Но из–за этого они оставляют нетронутой настоящую проблему, ту, которая лежит в сердце романа. И творческий процесс должен начаться с постановки именно этой проблемы, имеющей иную природу.

Приведем некоторые примеры того, с какими проблемами мы сталкиваемся внутри романа. Одна из наиболее очевидных представлена в цикле романов Пруста «В поисках утраченного времени». Примерно в начале первого тома герой окунает маленькое печенье в чашку с чаем и откусывает его. Тотчас он испытывает чувство колоссального наслаждения. Вкус печенья вернул его в собственное детство, внезапно ставшее реальным. Каждый из нас считает, что прошлое, идеально сохраняясь, все еще живет внутри нас, и если бы мы знали необходимый способ, то смогли бы снова вернуть его к жизни, как если бы оно свершалось в настоящем. Но как нам найти доступ к этим спрятанным сокровищам? Решение Пруста заключается в том, чтобы попытаться вызвать к жизни прошлое с помощью заклинаний, воспроизвести его путем детального описания. В результате этого, разумеется, возникает великий роман. Но мы пока не пришли к решению самой проблемы. Меланхолические мысли о прошлом могут вызвать в нас детальные воспоминания о нем, но они не способны воссоздать те внезапные мгновения, когда оно становится реальным. Годы спустя экспериментальная психология сумела разрешить проблему, поставленную Прустом. Доктор Уайлдер Пенфилд из Университета Мак–Гилла установил, что если с помощью легкого электрического тока оказать воздействие на определенные места в височной части коры головного мозга, то это может «прокрутить» в памяти далекие события вплоть до мельчайших деталей, заставляя пациента вновь переживать их. Если бы Пруст знал об этом, то смог бы сделать выбор в пользу нейрохирургии, а не писательского дела, а мы в свою очередь потеряли бы великое произведение. Попытка Пруста интересна с той точки зрения, что является для нас примером проблемы, которую можно решить не только с помощью написания романов.

Рассмотрим проблему другого рода. В одном из ранних романов Генри Джеймса «Родрик Хадсон» рассказывается о молодом и талантливом скульпторе, который слишком беден, чтобы продолжить свою художественную карьеру. Молодой и преуспевающий житель Новой Англии по имени Роулэнд Маллет однажды наносит визит в дом своей кузины, где видит одну из статуэток Хадсона. Она настолько впечатляет его, что он предлагает Хадсону вернуться в Рим и со своей стороны оплатить ему учебу и снабдить денежным содержанием, с тем чтобы он смог осуществить свое художественное призвание. Внезапно Родрик Хадсон получает свободу в осуществлении тех недюжинных творческих способностей, которые он чувствует в себе, и он убежден, что жизнь способна предложить бесконечное число возможностей для того, кто наделен воображением и гениальностью.

Вопрос, который ставит перед собой Джеймс, является одновременно личным и сверхличным. Он «идентифицирует» себя с Родриком Хадсоном и спрашивает, как такая личность способна пройти путь самореализации. Но, отталкиваясь от этого, он одновременно ставит вопрос о своих собственных возможностях в этой жизни. Ведь Джеймс находился примерно в том же привилегированном положении, что и его персонаж Роулэнд Маллет; он был достаточно богат для того, чтобы отправиться в Европу и вести там такой образ жизни, который желал. Он был молод, впечатлителен, умен. Что ему оставалось делать в своей жизни? Или, выражаясь языком его собственного романа, какие возможности можно было бы извлечь для себя используя благородство Маллета?

Подобно Прусту, Джеймс так и не сумел решить свою проблему. Образно выражаясь, книга не доживает до своего первоначального предназначения. Она начинается с успеха, но жизнь впоследствии ставит на нем крест. Молодая красавица вскружила Родрику голову, он забрасывает свои занятия, чем разочаровывает покровителя, и сбрасывается со скалы. Все выглядит вполне логичным; здесь нет нелепых ситуаций; лишь жизнь ставит свои пределы — порой почти безжалостные. Где же те былые возможности, что с ними сталось?

Ответ любопытен. Можно увидеть, с каким наслаждением Джеймс дает его на страницах своих ранних произведений; литература обладает свойствами сладкой мечты. Это чувство должно быть знакомо каждому, кто когда–либо писал — или же пробовал писать — романы. Это ощущение свободы, похожее на то, как если бы вы купались в теплом море. Но свободы все еще не полной. Подобно морю, эта стихия подвластна собственным законам, и если вам захочется нырнуть в нее или перевернуться на спину, то будьте осторожны. Больше всего свобода охватывает вас в самом начале; но затем, продолжая, вы начинаете осознавать ее правила и законы. (И в этом заключается причина того, что многие новички теряют самих себя и сдаются; опытный же писатель, чувствуя подвох, скрепит зубами и начинает все заново).

Если быть точным, именно это происходит, когда, создавая характер и погружая его в определенную ситуацию, вы ограничиваете его возможности. Родрик Хадсон с равным успехом мог бы создать новый Собор Св. Петра, вызвать кого–либо на дуэль, переплыть Тибр. Но он никогда не смог бы никого изнасиловать или совершить поджог или убийство, поскольку Джеймс не вложил в него подобные качества характера. Что же касается Роулэнда Маллета, то трудно себе представить, чтобы он был готов выступить в роли кого угодно, лишь терпеливо дожидаясь своего очередного выхода на сцену; все его возможности раз и навсегда определены первой же страницей романа. Роман имеет определенную систему внутренних правил и законов, и вы начинаете осознавать их, подобно тому, как осознаете законы тяготения, пытаясь двигаться и наталкиваясь на их воздействие.

Несколько лет спустя Джеймс попытался заново разработать эту же тему — идею о молодой личности, «бесстрашно смотрящей жизни в лицо» (или, выражаясь словами Джеймса, «бросающей вызов судьбе»), одержимой мыслью о своих безграничных возможностях. На этот раз он успел собраться с силами для того, чтобы более тщательно проработать некоторые сцены и предусмотреть любой подвох; результатом стал роман «Портрет женщины», намного превосходящий «Родрика Хадсона». Однако и на этот раз Джеймс не сумел ответить на вопрос о том, что следует делать молодой личности, «бесстрашно смотрящей жизни в лицо», с тем чтобы осуществить все данные ей возможности. Брак героини романа оказывается неудачным, но в конце книги она приходит к выводу, что, постелив себе постель, лучше всего в нее лечь. И вы вновь сталкиваетесь с тем, что может быть определено как «закон убывающих возможностей» романа.

Мы знаем, что в действительности существуют такие романы, которые вначале не ставят ни одной из подобных «проблем». «Война и мир» описывает панораму русской жизни времен Наполеоновских войн; «Улисс» стремится показать нам срез жизни Дублина в течение одного дня; эпопея Дос Пассоса «США» пытается сделать то же самое для всех Соединенных Штатов начала двадцатого века. (Джеймс отзывался о романах подобного рода как о «жидком пудинге»). Но это исключения. Загляните внутрь любого романа, и вы найдете в нем знак вопроса. Это же справедливо и для рассказов, которые являются теми же романами, но в миниатюре.

Первое, что бросилось мне в глаза в рассказах, написанных моими студентами, так это то, что в них не было индивидуальности, они не задавали собственных вопросов. Одна студентка описывала то, как, сидя в машине, она пристроилась не в ту очередь на заправочной станции (это были времена нефтяного кризиса) и затеяла склоку с другим водителем. Другой студент описывал то, как, вступив в брак, он завел себе несколько любовных интрижек, не делая при этом в рассказе ни одного собственного вывода. Обоих хватило лишь на то, чтобы написать исключительно автобиографические заметки. Пример показателен в отношении многих студентов, считающих, что все, что им нужно, — лишь описать какое–нибудь событие — автобиографического или схожего характера, — используя сжатый, почти скупой литературный стиль. Лишь в одном из почти дюжины представленных рассказов, казалось, жили зачатки определенной идеи. В действительности его сложно было назвать рассказом в полном смысле слова. Он назывался «Гитара», и автор объяснял, что очень любит играть на гитаре, стремясь при этом «сделать ради гитары то же, что Мелвилл сделал ради жизни китов в своем «Моби Дике»». Но вслед за столь безнадежным вступлением автор обрушивается с критикой на все прочие «необходимые», но, с его точки зрения, бессмысленные виды деятельности, противопоставляя игру на гитаре, — которую, как нетрудно догадаться, считает самым важным делом в своей жизни, — скучным лекциям, где он сидит в свободное время своего неполного рабочего дня… И здесь он высказывает нечто, что касается его собственного внутреннего ощущения, он говорит о том, что современная американская цивилизация не способна предложить какой–либо смысл своему молодому поколению. Он описывает то, с какой тщательностью проходят прослушивания музыкантов, какие разговоры ведутся в кулуарах шоу–бизнеса, и его вывод заключается в том, что это все далеко от того, что он хотел бы играть на гитаре. И он рассказывает о том, как наблюдал за старыми мастерами, старательно создающими инструменты, придающими гитаре ее форму, работающими в тишине, в глубокой задумчивости… Рассказ был написан довольно плохо и тяжеловесно; но его автор был единственным из всех студентов, кто изначально выбрал для себя правильную позицию, — кто поставил «проблему», экзистенциальную проблему. Он попытался изобразить то, что он хочет, и то, что он не хочет. И это дало его рассказу реальное движение вперед на пути к истинному творчеству.

Этот рассказ дал мне ту отравную точку, которую я искал. С началом следующего семестра я сделал обзор всех написанных рассказов, выделяя содержащиеся в них «сюжеты» (если здесь вообще было уместно это слово) и зачитывая часть из них вслух. Занятие затянулось, но принесло свои плоды; ибо оно показало, что за исключением «Гитары» всем представленным работам не хватало осознания того, что автор хочет получить от жизни, того, кем он хочет стать. В них не было попытки высказать собственный взгляд или желание. Шекспир говорил, что искусство держит в руках зеркало, в которое смотрит природа; но правильнее было бы сказать, что оно само есть зеркало, в котором вы видите собственное отражение. Но зачем же вам смотреть на него? Лишь по одной простой причине: не взглянув в него, вы не узнаете, кто вы есть на самом деле. Рассказ или роман — это попытка писателя создать ясный образ самого себя.

Тогда же на ум мне пришла следующая притча о смысле творческого процесса в человеке, изложенная в небольшом рассказе Мачадо де Ассиса «Зеркало».

Пятеро мужчин, засидевшись на ночной вечеринке, спорят о природе души. Один из них высказывает странное мнение о том, что человек наделен не одной, а двумя душами. Одна из них, находясь внутри, обращена вовне. Другая же, внешняя, направлена вовнутрь. Эта «внешняя душа» связана с удовлетворением любого вашего внутреннего состояния. Для Шайлока такой душой является золото; для Цезаря — власть; для Хитклифа из «Грозового перевала» — это Кэти. (Примечательны слова Хитклифа: «Я не могу жить без собственной жизни; я не могу жить без собственной души»). Таким образом, «наружная душа» является неким внешним фактором, дающим осознание собственного предназначения, а, значит, и собственной идентичности.

Желая проиллюстрировать свои воззрения, мужчина, высказавший столь необычную точку зрения, поведал историю из своей жизни. Будучи выходцем из бедной крестьянской семьи, живущей в одной из заброшенных бразильских деревень, в возрасте двадцати пяти лет он становится младшим лейтенантом национальной гвардии. Конкурс на получение офицерского чина был огромен, поэтому одна половина деревни искренне радовалась, в то время как другая — сгорала от зависти. Восхищению одной из тетушек офицера, казалось, не было границ. Она настояла на том, чтобы он приехал к ней на одну из отдаленных ферм и погостил у нее, а по прибытии офицера наказала всем своим слугам обращаться к нему не иначе, как «сеньор лейтенант». Она даже поставила в ванной комнате племянника огромное зеркало, чтобы тот мог любоваться собой…

Но вот однажды она покидает ферму, чтобы оказаться у постели больной дочери, оставляя хозяйство лейтенанту. Внезапно лишенный обстановки всеобщего восхищения, в которую он погружался день за днем, он начинает чувствовать подавленность. Слуги внезапно забывают о своих обязанностях, и он оказывается в полном одиночестве. Его не покидает чувство, что он заключенный. После недели одиночества он начинает впадать в отчаянье, близкое к умопомрачению. И однажды, глядя в зеркало, он замечает, что его лицо окутано туманом, как будто стало нереальным… Он одержим страхом сойти с ума. И вдруг — у него возникла идея. Он надевает свою лейтенантскую форму. Мгновенно его образ приобретает черты солидности и реальности. Теперь он каждый день по несколько часов носит на себе форму, наблюдая свое отражение в зеркале. Так, заключает рассказчик, ему удалось сохранить свое душевное равновесие до возвращения тетушки.

Мачадо говорит нам о том, что человеческая идентичность всячески стремится огородить себя от других людей. Мы видим самих себя в отражении чужих глаз. Верно то, что мы находим в себе силы противостоять мнению других людей о нас. И если их взгляд на нас будет полон презрения, то это не означает, что мы сами почувствуем себя такими. Но все это произойдет лишь в том случае, если мы установим для себя внутреннее чувство собственной идентичности. Это ощущение идентичности может быть в равной степени создано как мнением других людей, так и усилием собственной души. Едва ли Шуберт состоялся бы как композитор, не имей он поддержки со стороны «шубертианцев», обожавших своего кумира. С другой стороны, Эйнштейн создал свою теорию относительности без чьей–либо помощи, будучи простым клерком в патентном бюро; в данном случае его ощущение идентичности стало возможным благодаря развитию его таланта как ученого.

Теперь понятно, что если молодой писатель, одержимый идеями, берется за перо и стопку бумаги, первый вопрос, который должен прийти ему в голову, не «Что я буду писать?», а «Кто я есть? Кем я хочу стать?» Его призвание как писателя тесно связано с его чувством идентичности. Если у него нет ясного ощущения собственной идентичности или если образ самого себя окутан у него таким же туманом, как у героя Мачадо, то он, естественно, будет вправе по–прежнему созерцать мир вокруг себя и описывать его самым доскональным образом. Но он не будет способен создать что–либо значительное. Его рассказы будут похожи на желеобразные беспозвоночные существа, лишенные остова внутреннего предназначения.

Блистательное проникновение в процесс создания собственного образа мы встречаем в ранних романах Бернарда Шоу. Приехав в Лондон в возрасте девятнадцати лет, Шоу представлял собой необычайно стеснительного молодого человека, выходца из Дублина с пока еще неопределенным ощущением собственного предназначения в жизни. Один знакомый клерк заметил как–то в разговоре с ним, что в голове любого парня живут мысли о собственном величии; эти слова подвинули Шоу к выводу о том, что он всегда подозревал, что станет великим. И как только он ощутил, что писать стало для него столь же естественно, как и дышать — а также как только его кузина миссис Хоуи снискала себе завидную славу на ниве написания романов, — в голову к нему пришла здравая мысль о том, чтобы попробовать достичь искомых высот с помощью литературы. В соответствии с этим, после двух лет проживания вдали от матери, Шоу берется за роман под интригующим названием «Незрелость». Как и следовало ожидать от первого литературного опыта, роман несет в себе определенные автобиографические черты. Молодой герой романа с заурядным именем Роберт Смит приезжает в Лондон, снимает там комнату и размещает в ней свои пожитки. Видно, с каким удовольствием Шоу описывает каждый предмет из поношенного чемодана юноши. Но вот звонят в дверь. Смит идет отвечать посетителю; им оказывается миловидная девушка, приехавшая из Шотландии, и Смит, размышлявший над тем, чтобы подыскать себе жилье получше, внезапно решает остаться… Все говорит о том, что Шоу намерен развить эту любовную историю. Но на самом деле он толком не знает о своих намерениях; Смит лишь дает девушке уроки французского языка. По мере развития романа в нем появляются новые персонажи, второстепенные герои и героини. Несмотря на то, что я сам перечитывал эту книгу года два или три назад, сейчас я не могу назвать ни одного из ее достоинств, которые позволили бы мне наслаждаться этим чтением и дальше. Даже Смит — предназначенный стать героем романа — оказывается лишь очевидцем происходящих событий, наблюдающим за тем, как другие влюбляются и вступают в брак. Неправомерно даже название книги. Вполне логично было бы предположить, что книга под названием «Незрелость» должна содержать гротескные истории, подобно ранним романам Олдоса Хаксли, чьи герои спотыкаются на ровном месте, краснеют и выглядят от этого круглыми идиотами. В отличие от них Смит знает себе цену. Он никогда не выглядит круглым идиотом. Но он при этом не делает ровным счетом ничего.

Проблема Шоу заключалась в том, что у него не было четкого образа самого себя. Он догадывался, что сильнее, умнее и проницательнее большинства людей; но он понятия не имел о том, что ему делать с этими качествами.

Выход из положения он нашел во время работы в телефонной компании Белла. Он обратил внимание, что инженеры компании обладают теми качествами, которые всегда вызывали у него восхищение: уверенным профессионализмом, отсутствием стеснительности. Поэтому героем своего второго романа «Неразумная связь» он сделал инженера–изобретателя. В той или иной степени Эдвард Конолли принадлежит к рабочему классу. Во время концерта, проходившего в церковном зале (викторианская эпоха любила устраивать концерты в церковных залах), он знакомится с Мэрион Линд, юной леди из высшего общества. Она восхищена его привлекательным хладнокровием, и дает согласие стать его женой. Но она остается романтиком; ее волнуют сильные чувства, и уравновешенность ее трудолюбивого мужа вскоре начинает ей надоедать. Она бежит с одним из своих романтических поклонников, который вскоре бросает ее без гроша в кармане. Муж едет за ней в Нью–Йорк, и читатель приходит к выводу о том, что все закончится сценой примирения. Но Шоу более реалистичен в отношениях подобного рода. Его герои решают расстаться. На том заканчивается роман.

Основная проблема Шоу вырисовывается здесь со всей ясностью. Он стремится создать свой собственный тип героя, основанный, разумеется, на образе самого себя. Трудность заключалась в том, что, он в точности не знал, что хочет сделать или к чему должен стремиться; собственные качества поэтому виделись ему в негативном свете. Качества Роберта Смита — уравновешенность, хладнокровие, способность объективно оценивать реальность — выделялись лишь за счет контраста с грубым, эмоциональным поведением окружающих его людей. Образ Конолли более позитивен — он талантливый изобретатель, но его качества все еще недостаточны для того, чтобы побудить автора к дальнейшим действиям.

Шоу обладал одним из наиболее важных для литературного гения качеств: упорством. Промахнувшись два раза, он пробует снова. Научная гениальность не оправдала его надежд; он обращается к гениальности артистической. Герой романа «Любовь художников» напоминает Бетховена. Публика смеется над его музыкой, которую, по всеобщему мнению, невозможно исполнять; но он не обращает внимания и продолжает творить. И вот в романе наступает долгожданный момент, когда одно из произведений композитора — концерт для фортепиано с оркестром — с триумфальным успехом встречается публикой. Согласно логике событий, это должно было произойти в конце романа. Но Шоу располагает его в середине. Тотчас перед ним встает проблема: чем заполнить остальные сто или более страниц книги? Разумеется — как и в любом из его романов — еще остается множество второстепенных героев, чьи любовные похождения и интриги составляют содержание оставшихся глав. Но на этот раз мы видим, как Шоу оказывается жертвой своей старой дилеммы. Если его герой наделен гениальностью, если он герой, движимый осознанием собственного призвания, то, значит, любовь, интриги и все прочие романтические треволнения, составляющие содержание любого романа, не имеют к нему никакого отношения. В таком случае, что же ему делать?

В конце концов Шоу смирился со своим поражением. Взявшись за свой четвертый роман, он оставил всякие попытки создать собственного героя. Главный герой «Профессии Кэшеля Байрона» — боксер. Будучи сыном эгоцентричной актрисы, он бежит в Австралию и становится профессиональным боксером; возвратившись в Англию, он влюбляется в богатую наследницу, типичную героиню в духе Шоу, твердо знающую, чего она хочет. Их отношения протекают довольно бурно, но конец весьма банален: они вступают в счастливый брак. Книга оказалась определяющей для Шоу как талантливого романиста. Однако, что касается попытки решить поставленную ранее проблему, это был шаг назад.

В возрасте двадцати шести лет Шоу начинает посещать собрания социалистов. Он читает Карла Маркса, становится членом Фабианского общества, с огромным успехом участвует в дебатах. В июле 1883 года он принимается за свой пятый роман «Бессердечный человек», вышедший в свет под названием «Неуживчивый социалист». На этот раз он знает, к чему именно стремится. Но, что важнее, он знает, кем он хочет стать. Таким образом, теперь от него требовалось лишь создать образ такого героя, который был бы проекцией самого Шоу. Главной темой осталось то же, о чем шла речь в его ранних романах: о том, что человек, глубоко сознающий свое внутреннее предназначение остается весьма безразличен к собственному счастью. Его герой, Сидней Трифьюзис, является убежденным до мозга костей социалистом; он также богат, умен и способен наилучшим образом излагать собственные мысли. Таким образом, в отличие от героев первых трех романов, он в действительности знает, что ему делать, даже если он всего лишь способен говорить. И здесь Шоу задумывает совершенно нелепый сюжет — один из наиболее неуместных в романе; он заставляет Трифьюзиса доказывать свое безразличие к личному счастью. Еще до начала самого романа Трифьюзис женится на молодой красавице; но затем он ощущает, насколько чуждо ему семейное счастье. «Любовь теряет надо мной свою власть; ей противятся все мои силы, не будучи в состоянии примириться с этим». В результате он уходит от своей жены, решая жить собственным трудом, и устраивается на работу садовником в одной из школ для девочек старших классов. Разумеется, девочки увлечены новым садовником, которого выдают манеры джентльмена. Когда его жена приезжает в школу, чтобы навестить одну из ее учениц, он срывает маску, но все–таки уговаривает жену вернуться в Лондон. Дальнейшее развитие событий уже не имеет значения; книга расплывается на уровне абсурдного самодовольства. Однако то, что в действительности удалось Шоу, так это изменить пассивный, негативный характер своего героя на человека, с которым читатель может почувствовать собственную «идентичность». Половина школьниц влюбляется в Трифьюзиса; он флиртует с ними, но отказывается от какой бы то ни было любовной истории, — ведь это противоречило бы главной мысли романа о том, что в жизни героя есть вещи поважнее, чем любовь. Совершенно ясно, что Шоу в конце концов напоролся на подводный камень опасного соединения двух взаимоисключающих противоположностей: романтизма и анти–романтизма.

По всей вероятности, этот урок опять не пошел ему на пользу. Впоследствии, несколько лет спустя, он предпринял еще одну попытку написать роман, допустив при этом все прежние ошибки, что и в ранних произведениях. Роман рассказывал о молодом докторе по имени Кинкейд, который переезжает в богатый сельский округ, чтобы заняться там медицинской практикой. Его коллега доктор Мэддик по характеру человек слабовольный и приукрашивает правду для своих богатых пациентов, — Шоу всегда необходим какой–нибудь слабовольный человек, чтобы подчеркнуть достоинства героя. У Мэддика красавица–жена — особа романтическая и неудовлетворенная, готовая завести роман с Кинкейдом. Возможно, что пределом мечтаний Шоу о собственном герое мог бы стать не образ инженера или композитора, но образ доктора. В него влюбляются все его пациентки, но на удовлетворение их желаний он пойти не может; а это ставит вопрос: что же он еще способен делать, кроме как стоять со скрещенными руками на груди, молчаливо наблюдая своим суровым взглядом за тем, что происходит вокруг? Ответ приходит к Шоу спустя полсотни страниц, когда он понимает, что вновь попал впросак; фрагмент начатого романа был опубликован уже после смерти писателя под заголовком «Незаконченный роман». Это была его последняя попытка. Но урок все же показателен. Смысл заключается в том, чтобы образ героя исходил из образа самого писателя. Чтобы он отражал усилия самого автора, чувство его собственного призвания и идентичности. И прежде всего ее. Начиная с «Неуживчивого социалиста» он перестал «открывать» самого себя; он начал себя создавать. Или, если быть более точным, в социализме он нашел свою «внешнюю душу», свою способность убеждать. (Затем его сменила вера в сверхчеловека и жизненную силу). Этот урок пригодился ему в пьесах, за которые он взялся несколько лет спустя; его анти–романтические герои: Тэннер из «Человека и сверхчеловека», Хиггинс в «Пигмалионе» — наделены способностью четко формулировать собственные убеждения. Вы никогда не сможете написать по–настоящему удачную пьесу — или роман — с героем, который не знает, чего он хочет.

На ум приходит еще один интересный пример. Наряду с Хемингуэем, Скоттом Фицджеральдом и Фолкнером Натэниэл Уэст, без сомнения, является одним из наиболее значительных американских писателей тридцатых годов. Однако до сих пор он мало известен. Почему? Ответ заключен в двух его крупных романах «Подруга скорбящих» и «День саранчи». «Подругой скорбящих» является на самом деле молодой нью–йоркский журналист, в чью обязанность входит отвечать на письма читателей, испытывающих проблемы в жизни. Работа подобного рода должна была превратиться в некую игру; но в действительности чужие трагедии, заполонившие рабочий стол журналиста, приносят ему боль. Его издатель Шрайк является откровенным циником, который издевается над «подругой скорбящих», воспринимающим жизнь слишком серьезно. Книга, написанная в довольно витиеватом духе «Пустыни», подчеркивает всю глупость, тщетность и бессмысленность жизни. «Подруга скорбящих» является глубоко религиозным человеком, но Шрайк заставляет его стыдится этого. «Он подумал над тем, как Шрайк усилит его боль своими грубыми, бесцеремонными словами по отношению к тем, кто нуждается в твоем, о Боже, спасении».

Роман, без сомнения, достигает своей главной цели, выражая ощущение трагедии, протеста жизни. Подобно Ивану Карамазову у Достоевского, «подруга скорбящих» ощущает потребность «вернуть Богу свой билет». Трудность заключается в том, что большинство литературных произведений не может быть основано исключительно на чувстве бессмысленности и безнадежности жизни, и позже я объясню, почему это так. Писатель в равной степени должен знать как то, что он хочет, так и то, что он не хочет. Уэст слишком устал от жизни, все вокруг вызывает у него отвращение. Та же неразрешимая проблема находится в центре романа «День саранчи», рассказывающем о неудачниках — обитателях Голливуда. Скучные сцены в нем скучны, бессмысленные эпизоды бессмысленны, тошнотворные — тошнотворны, и при этом отсутствует какое–либо позитивное начало, которое уравновешивало бы все эти негативные черты. Проблема Уэста оказалась чрезвычайно близка к проблеме ранних романов Шоу, — это полное отсутствие «внешней души», образа самого себя. Уэст осознал это и попытался преодолеть ее в своем следующем романе. Это история о журналисте, нанимающем молодую девушку для того, чтобы она попыталась проникнуть в группу распутных богачей, совершающих круиз в «дружеской компании». Единственное, что его интересует, — лишь «сенсация», которую он надеется раскопать во время этой встречи. Но после того, как девушка его покидает, внезапно он ощущает давно забытое чувство душевного волнения, вызвавшего к жизни те ценности, которых он всегда избегал… Но Уэст так и не закончил свой роман. Он разбился в автокатастрофе — по причине собственной неосторожности — в возрасте тридцати семи лет. Его биограф Джей Мартин отмечает: «Уэст так толком и не научился водить машину, потому что всегда быстро уставал от механической рутины вождения», — совсем как «подруга скорбящих», устававший от рутины бытия. В этом случае можно сказать, что его смерть, подобно его книгам, стала поворотом к обретению собственного образа. «Подруга скорбящих» столь же негативен и пассивен, как и Роберт Смит в «Незрелости» Шоу. Но Уэст в отличие от Шоу не имел никакой возможности развить образ самого себя. Поэтому его произведения, несмотря на их правдивость и блестящий литературный стиль, большей частью остаются невостребованными.

Начиная с пенталогии «Назад к Мафусаилу» Шоу, наконец, обращается к роли собственного образа в искусстве. «Искусство является волшебным зеркалом, в котором вы заставляете невидимые мечты отражаться в видимых образах. Зеркало нужно вам для того, чтобы видеть собственное лицо; произведения искусства нужны вам для того, чтобы увидеть свою душу». Иными словами, роман представляет собой вид зеркала мечты, в котором писатель пытается найти отражение собственного я. Вывод проповедника искусства у Шоу звучит: «Вы сможете создать только самого себя».

Теперь, переходя к практике, ответом любого так называемого писателя на первый поставленный нами вопрос «Кто я есть?» становится ответ на вопрос «Кем я хочу стать?». Иными словами: если он, подобно доброй фее, превратившей Золушку в принцессу, обладает силой волшебного преображения, то с кем ему себя идентифицировать? С Юлием Цезарем, Леонардо да Винчи, Колумбом, Шекспиром, Генри Ирвингом, Джеком Дэмпси, Чарли Чаплином? Это звучит, как шарада; но на самом деле, это первый необходимый шаг на пути к творчеству.

Разумеется существует тысяча способов, как использовать собственный образ. В «Неуживчивом социалисте» Шоу применяет его более непосредственным образом: он проецирует идеальный вариант самого себя. Фредерик Ролф, маргинальный гомосексуалист, страдавший паранойей, задает себе вопрос: «Кем бы я хотел стать?», и отвечает: «Римским папой». В результате возникает роман «Адриан Седьмой». В «Войне и мире» Толстой разделяет свой образ на два диаметрально противоположных характера, раскрывая его одновременно в Пьере и князе Андрее. В «Преступлении и наказании» убийца Раскольников представляет собой часть души своего создателя, Достоевского, но это вовсе не означает, что Достоевский когда–либо убивал или же хотел стать убийцей. Наконец, достигнув ясности собственного образа, автор может сохранить его и вне своего произведения. Так, образ самого Флобера представлен в его «Госпоже Бовари»; но «Госпожа Бовари» могла быть написана исключительно человеком, посвятившим себя литературному творчеству, подобно монаху, давшему обет безбрачия. Она не могла быть создана человеком, лишенным могущества собственного образа.

Студенты были восхищены идеей образа самого себя, равно как и озадачены ею. Один из них спросил меня: «Как вы можете прийти к образу самого себя, если у вас нет чувства собственного призвания? Я имею в виду то, что вы встаете утром потому, что знаете: вам надо идти на занятия. И вы идете на занятия, потому что знаете: вам нужен аттестат, чтобы найти хорошую работу, и вы являетесь членом общества, где идет конкурентная борьба. Но это не является вашим призванием. Это навязано вам извне». Это было хорошее замечание, и я понял по реакции остальных, что они точно знали, о чем идет речь. Я попытался ответить на этот вопрос тем, что каждый из нас обладает неким призванием, даже если оно полностью состоит из повседневной рутины и привычек. Каждый из нас чего–то хочет. Только вы сами в состоянии взглянуть в лицо будущей смерти, чтобы доказать, что обладаете необычайно сильной жаждой жизни. В критические моменты невидимое призвание всплывает над волнами, подобно чудовищу из Лох–Несса. Проблема состоит в том, чтобы вытащить его наружу. А это уже задача творчества и настоящей литературы. И чтобы помочь себе сделать это, вы пишете романы.

Но студент не унимался. «Я хотел бы стать писателем, но я не уверен, что написание романа имеет такое большое значение. Если я приму участие в антивоенном марше, то это, возможно, даст какой–то практический результат. А если вы пишете рассказ, то всем понятно, что это всего лишь ваше воображение. Еще ни один роман не имел для жизни никакого значения …».

Это показалось мне одним из величайших заблуждений. История романа насчитывает едва ли два с половиной века. Но за это время она внесла существенные изменения в сознание цивилизованного мира. Мы говорим о том, что Дарвин, Маркс, Фрейд изменили облик западной цивилизации. Но влияние романа было намного более огромным, чем всех их вместе взятых

Итак, памятуя о том, что ни один писатель не должен преуменьшать значение своего труда, позвольте завершить на время наше обсуждение механики творческого процесса и обратиться пока к необычной истории романа.

ГЛАВА 2. Творцы душ

Утром 6 ноября 1740 года на книжных лавках церковного двора у Собора Святого Павла по улице Патерностер и возле Малой Британии появилась книга — роман в двух томах, озаглавленный «Памела, или Вознагражденная добродетель». Никто из открывших эту книгу в тот день не мог предположить, что держит в руках одно из самых революционных произведений своего времени. Стиль книги не отличался ничем необычным: она была написана формальным, безыскусным языком:

«Дорогие отец и матушка,

Спешу поделиться с вами тем великим несчастьем, что постигло меня, и делаю это, желая облегчить свое страдание. Несчастьем стала смерть моей доброй леди от той болезни, о которой я сообщала прежде, и утрата ее заставила всех нас пребывать в великой скорби; она была милой доброй леди, всегда оставаясь любезной ко всем нам — верным ее слугам… Но, увы, на все воля Божья!»

И далее:

«… Я не в праве обременять своих милых родителей скорым возвращением домой, налагая на них неблагодарные путы! Ибо мой господин сказал, обращаясь к нам: «Я позабочусь о всех вас, мои добрые горничные. В том числе о Вас, Памела» (и взял меня при этом за руку; да, на глазах у всех он взял меня за руку), «ибо ради моей милой матушки я стану вашим другом, а вы возьмете на себя обязанности по уходу за моим гардеробом». Да благословит его Господь!..»

Но уже из постскриптума к письму становятся понятными истинные намерения молодого господина:

«От страха я едва не лишилась чувств; ибо теперь, как только я свернула это письмо, сидя в туалетной комнате покойной леди, ко мне вошел мой молодой господин! Как я испугалась!»

Внезапно он настаивает на том, чтобы она дала ему прочитать свое письмо, затем осыпает девушку любезностями, заставляя смущаться и трепетать ее душу.

Еще ни разу жители Лондона не читали ничего подобного. Разумеется, до «Памелы» им были знакомы такие романы, как «Дон Кихот», «Робинзон Крузо», включая сомнительные поделки миссис Афры Бен. Но все они были большей частью плутовскими романами, «правдивыми историями», рассказами из жизни воров и бродяг или зачастую описаниями чьих–либо путешествий. «Памела» же рассказывала обычным языком об обычных вещах. Уже с первой страницы прочитанного письма читателя охватывает потаенное желание узнать, соблазнит ли молодой господин девушку. И автор, не прерывая свойственного ему нравственного тона, стремится всячески удовлетворить это желание, детально описывая все попытки сквайра Б. овладеть Памелой. В своем Двадцать пятом письме девушка рассказывает о том, как, оказавшись раздетой, она была схвачена сквайром Б., который, выскочив из чулана, повалил ее на постель. На этот раз ее спасло присутствие домашних слуг. Но под предлогом отъезда девушки домой развращенный сквайр посылает ее в свой загородный дом, где прибегает к услугам сводни. Наконец, он пытается изнасиловать девушку, и сводня помогает ему в этом; но он останавливается, заметив, что жертва бьется в конвульсии. Впечатление, которое могли произвести сцены реального сексуального акта на читателя восемнадцатого столетия, сравнимо разве что с солнечным ударом, — чувством, наподобие того, что два века спустя произвели романы про Джеймса Бонда.

Автор «Памелы» использовал один из гениальных и вечных мелодраматических сюжетов. Но кем был сам автор? На титульном листе книги не было никакого имени. Спустя несколько недель слухи разнесли по всему Лондону имя пятидесятилетнего типографщика Сэмюэла Ричардсона. Все подозрения пали на него. Семнадцатилетним юношей получив торговое образование, Ричардсон женился на дочери своего хозяина, а затем стал владельцем его типографии, превратившись в преуспевающего состоятельного буржуа. Друзья отзывались о нем, как о графомане–дилетанте; но никто не мог поверить, что этот человек обладает серьезной творческой силой, способной создать такое самостоятельное произведение, как «Памела».

На самом деле события разворачивались следующим образом: один из издателей попросил Ричардсона написать поучительную книгу в эпистолярной форме, которая рассказывала бы, как следует составлять векселя кредиторам, выражать соболезнования и т.п. Справившись с заданием, Ричардсон ощутил в себе внезапный поток творческой фантазии. Он взялся за сочинение писем отвергнутых женщин своим неверным любовникам, сердобольных отцов своим дочерям, живущим в большом городе… В связи с этим он вспомнил одну историю, которую слышал еще в годы своей юности; в ней рассказывалось о добродетельной служанке, успешно противостоящей всем поползновениям со стороны своего господина и в конце концов ставшей его женой. Вполне вероятно, что Ричардсон мог изложить эту историю еще в «Полезных письмах», пока не осознал ее важность как прекрасного литературного материала. К написанию «Памелы» он приступил 10 ноября 1739 года. Первоначально он хотел ограничиться объемом в три или четыре тысячи слов, но по мере увеличения рукописи и его собственной заинтересованности этой историей, стало ясно, что книга превратится в серьезный роман. 10 января 1740 года — спустя почти два месяца — он закончил свое произведение объемом в двести тысяч слов. Выход романа в свет в ноябре сделал Ричардсона самым известным писателем в Англии, а книгу — первым «бестселлером».

В 1741 году завершив свое шествие по Англии, «Памела» перешагнула на континент. К вящему своему удивлению и удовольствию, Ричардсон был провозглашен великим моралистом–реформатором и уникальным литературным гением. Некоторые дамы, разумеется, выражали свои сомнения по поводу достоверности сцены изнасилования, но в целом, было очевидно, что все удовлетворены высоким нравственным содержанием книги. Редким художественным чутьем Ричардсон сумел создать верное сочетание реалистичности сексуальной сцены и морализаторства.

Как и водится, вслед за похвалой последовала критика. Множество менее удачных собратьев Ричардсона по перу нашли в его книге двойственную позицию. С одной стороны, священники с церковных кафедр по праву могли восхвалять «Памелу», сравнивая ее добродетель разве что с библейскими рассказами. Но, с другой стороны, речь идет вовсе не о вознагражденной добродетели; напротив, вознаграждение получила настойчивость Памелы в умении продать собственную девственность ценой, ни в коем случае не меньшей брака. Так можно ли называть добродетелью столь коммерческий расчет? Слава писателя вновь вернулась на родной остров, приобретя теперь черты весьма нелестной пародии под названием «Шамела» (по всей вероятности, принадлежавшей перу Генри Филдинга), в которой Памела была разоблачена как женщина, в действительности лишенная каких бы то ни было моральных принципов, а сквайр Б. предстал жертвой интриги, направленной на то, чтобы связать его узами брака. (Более поздняя пародия Филдинга под названием «Джозеф Эндрюс» была более конструктивна и по праву стала классикой жанра; на этот раз речь шла о брате Памелы Джозефе, защищавшем собственную добродетель от нападок ненасытной леди Буби). Литературный мир Лондона был одержим «Памелой», и серия книг, озаглавленных «Анти–Памела», была лишь частью литературного ремесленничества начала сороковых годов восемнадцатого века.

Однако нападки, сатиры и пародии лишь усилили популярность книги. Ричардсон приступил к написанию продолжения романа, в котором Памела узнает о неверности своего мужа, но в результате прощает его, и все заканчивается сценой примирения. Новый роман шел нарасхват, ничуть не уступая в этом своему предшественнику и доказывая тем самым, что сексуальные сцены не были тем единственным, что искал в нем читатель. Отзывы посыпались с новой силой. Доктор Джонсон высказал мысль о том, что Ричардсон «расширил знание о человеческой природе», а Дидро говорил, что «Памела» заставляет его в действительности переживать события, описанные в романе, — комментарий, который как ничто лучше объясняет популярность Ричардсона.

Теперь, с высоты двадцатого столетия мы можем сказать, что даже самые убежденные поклонники Ричардсона не смогли уловить неординарность его творческого достижения. Доктор Джонсон, будучи в высшей степени расположен к Ричардсону, в ответ на то, что этот пожилой владелец типографии мог бы стать одним из величайших новаторов в истории литературы, наверняка разразился бы своим рычащим брюзжанием («Ваши чувства, сэр, идут Вам больше, нежели Ваш ум.»). Однако сегодня мы можем говорить о значении Ричардсона не как писателя, расширившего наши познания о человеческой природе, — совсем нет, — но как писателя, освободившего человеческое воображение.

Теперь, погружаясь в цвета наших телевизионных экранов и переносясь через пространство вплоть до Самарканда — или даже до Луны, — мы практически не имеем реального представления о том, что значило родиться три или четыре столетия назад. Произнося слова «Англия Шекспира» или «Лондон Джонсона», мы воскрешаем в нашем воображении разноцветные картинки с торговыми судами на Темзе и многочисленными тавернами и кофейнями на берегу. На самом деле главной характеристикой жизни в то время была ее абсолютная монотонность. Представления об этом мы можем получить отчасти из тех русских романов девятнадцатого века, которые описывали жизнь в маленьких деревнях и заштатных городках, где, казалось, ничего не происходит; этот образ ближе к истинной Англии Шекспира. Разумеется, в ней существовали театры, но лишь в крупных городах. В ней были книги — и даже романы, но лишь богатые люди могли себе позволить их купить; и, наконец, большинство людей было просто неграмотно. Большинство людей жило и умирало, будучи не в силах заглянуть за пределы той повседневной рутины, в которой существовали их родители и предки. С рождения они находились за огромной стеной, не будучи в состоянии увидеть то, что творилось за ее пределами.

Стандарты образования постепенно менялись; все большее количество людей обучалось грамоте. Но по–прежнему читать было практически нечего. Отчасти это объясняет огромную популярность журнала «Зритель», который Аддисон и Стил начали — ежедневно — выпускать в свет в 1711 году. Это не было ежедневным изданием в современном смысле этого слова; бросалась в глаза постоянная смена новых сюжетов. Но это уже было прорывом в общении людей; сразу несколько тысяч англичан внимали одному единственному голосу, обращенному к ним во время утреннего кофе или за кружкой теплого эля. Наибольшую популярность у читателей «Зрителя» получили истории, рассказанные от лица старомодного и рассеянного сквайра сэра Роджера де Коверли. Они были выдержаны в спокойных тонах; речь шла в них о повседневных заботах сквайра, о его отношениях со слугами и арендаторами. Создатели этого образа наделили его чертами добродушного сельского консерватора, с позиций которого можно было обсуждать проблемы морали и общественного долга. Ко всеобщему удивлению, этот образ стал наиболее популярным у читателей «Зрителя», которые требовали от него все новых рассказов. Аддисон и Стил сделали для себя то же открытие, что и любой телевизионный продюсер современности: люди обожают рассказы о повседневной жизни, поскольку легко способны «отождествить» себя с их действующими лицами. В действительности, Аддисон и Стил заложили основы современного романа.

Большинство авторов отдают эту славу Даниэлу Дефо, чей «Робинзон Крузо» вышел в свет восемь лет спустя, в 1719 году. Однако «Робинзон Крузо» принадлежит скорее к более ранней традиции плутовских романов в духе «Лазарильо де Тормеса» и «Дон Кихота». Кроме того, Дефо был в большей степени журналистом, нежели литератором–первопроходцем: прототипом его Крузо был Александр Селькирк, реальный моряк, оказавшийся на необитаемом острове, права на описание жизни которого были приобретены Дефо за несколько крон. Однако успех «Крузо» доказывает, что читатель того времени уже был подготовлен к появлению романа. И если бы не пиратское издание «Крузо», сделанное вскоре другим издателем, его роман принес бы Дефо целое состояние.

Литература еще ни разу не пользовалась таким спросом. Возникла новая аудитория читательниц — представительниц среднего класса, располагающих для этого свободным временем. В ту эпоху скромного домашнего уюта супруги сельских джентльменов не были обременены какими–либо иными занятиями, кроме вышивок домашнего белья и чтения всего, что попадалось под руку. Издания проповедей тут же раскупались в день их выхода в свет. Спрос на газеты и журналы типа «Зрителя» или «Бродяги» Джонсона был огромен. В ходу также были романы с характерными названиями «Королевский раб», «Орнатус и Артезия», «Ямайская леди», но все они описывали далекие страны и были далеки от действительности. В понимании сегодняшнего дня, большинство из них представляло собой лишь нечто чуть более значительное, чем растянутые новеллы. Некоторые из них имели некоторую литературную ценность, но большей частью это были литературные поделки, производимые компиляторами ради куска хлеба. Но тем не менее литература подобного рода шла нарасхват среди читающей публики, чьи возрастающие аппетиты требовали удовлетворения в полетах фантазии.

И в этот момент на сцене появляется наш пожилой владелец типографии, всегда живо интересовавшийся людской психологией. Его «Памела» стала книгой, выхода которой ждали все. Она удовлетворила тот глубинный, внутренний спрос, который испытывали читатели в течение десятилетий. Она отличалась от предыдущих романов тем же, чем кино отличается от театра. Читатель оказался способным полностью погрузиться в книгу, словно в другой мир, в другую жизнь, переживая ее сам. Давайте ненадолго отвлечемся с помощью нашего воображения, чтобы уяснить для себя смысл сказанного. Представьте себе дочь какого–нибудь сельского священника, сидящую у себя прохладным днем, когда не остается ничего другого, как созерцать идущий за окнами дождь. Она открывает «Памелу» — и вот уже она сама переезжает из собственной обители в загородный дом сквайра Б. В течение последующих часов она останется Памелой. Она будет страдать от незаслуженных упреков и биться в конвульсиях от попытки изнасилования. Иногда она будет откладывать книгу и погружаться в мечты, чувствуя на себе поцелуй сквайра Б. … В течение двух часов она испытает то, что могла бы пережить в течение двух лет повседневной рутинной жизни. «Памела» может быть скучна, но только не для нее; она хотела бы, чтобы книга никогда не кончалась. Она открыла для себя, что «жизнь» — это не только физический опыт, что путешествовать можно и в воображении. Сегодня все это кажется достаточно банальным; но тогда, в 1740 году это было таким же невероятным открытием, как и полет с помощью взмахов собственных рук. Ричардсон научил душу европейца мечтать.

Пожалуй, самым парадоксальным здесь является то, что историки, похоже, так и не распознали в «Памеле» Ричардсона ее революционные черты. Конечно же, они признали ее в качестве выдающегося литературного произведения. Они также сумели установить, что между эпохой Свифта и эпохой Диккенса лежит целая пропасть — как в психологическом, так и в культурном плане. Но все они склонны связывать это с социальными причинами — войнами, переворотами, промышленной революцией. Ведь достаточно бросить взгляд в учебники истории, чтобы понять, что это не так; в 1740 году на Европейском континенте не происходило никаких революционных событий. И промышленная революция, и революция во Франции опоздали на полвека по сравнению с революцией, произошедшей в человеческом воображении и уже успевшей изменить Европу. И та, и другая, были следствиями, но не причиной.

Нет, именно «Памела» Ричардсона открыла эпоху великих перемен. Чтобы понять это, загляните в «Дневник» Пеписа, написанный столетие раньше. Пепис постоянно описывает то, что он делает: прогуливается по реке, ходит в театр, — но он никогда не рассказывает о том, что он думает или чувствует. Ему и в голову не приходит, что лист бумаги может стать посредником в разговоре с самим собой. Но стоит вам только заглянуть в дневники, написанные столетие спустя после Ричардсона, вас поразит обилие мыслей и рассуждений, которого вы не встречали раньше. Ответственность за это во многом несет на себе Ричардсон. Он стал первым, кто попробовал выступить посредником в выражении мыслей и чувств: того, что его современники называли «сантиментами», — в противоположность описанию простого действия. Его романы были безмерно скучны, но они никогда не надоедали, поскольку они никогда не могли надоесть самому Ричардсону. Идеи и рассуждения сливались в единый широкий, медленный, величественный поток, подобно ларго из какой–нибудь симфонии. Джонсон как–то сказал, что если читать Ричардсона ради самих историй, рассказанных в романах, то можно повеситься от скуки; и это верно, поскольку в них всегда очень мало внешнего действия. Трагедия же разыгрывается внутри самих героев. Поэтому Ричардсон научил своих современников тому, что с помощью написанного слова они могут погружаться во внутренний мир и его события. Спустя восемьдесят лет немецкий художник–мистик Каспар Давид Фридрих следующим образом выразит смысл сделанного открытия: «Оторвите свой живой глаз; и тогда вы узрите духовным оком».

Литературная история последующих десятилетий настолько богата событиями, что в случае хронологического ее изложения мне пришлось бы уделить для этого несколько глав. Некоторое время «Памела» продолжала оставаться первым романом, непосредственно обращенным к «массовой аудитории», но ни в коем случае не единственным. По забавному стечению обстоятельств, первая публичная библиотека в Лондоне была открыта в том же году, в котором «Памела» вышла в свет. Важность события заключалась в том, что два тома «Памелы» — каждый стоимостью в три шиллинга — для большинства людей были не по карману (средний заработок составлял тогда десять шиллингов в неделю). Однако потратить несколько пенсов за каждый том книги при посещении библиотеки мог позволить себе каждый. Таким образом, возможность получить «Памелу» в библиотеке на руки стала реальной для самой широкой аудитории читателей. В течение ближайших двадцати лет каждый даже самый маленький город в Англии имел свою библиотеку, и Англия стала, по выражению доктора Джонсона, «нацией читателей». А это означало, что романист, обращенный — подобно Ричардсону — со своим «посланием» к публике, имел в своем распоряжении огромную читательскую аудиторию. Власть романиста над сознанием читателей могла распространиться вплоть до пламенных проповедей в духе Савонаролы. Он был наделен силой воздействовать на качества и моральные основы нации. Еще ни разу со времен Лютера, пригвоздившего свои девяносто пять тезисов к церковным дверям в Виттенберге, печатное слово не пользовалось таким огромным влиянием на людей.

Очевидно то, что публике требовались новые романы в духе «Памелы». Литературные поденщики, обитавшие на Флит–Стрит, были бы счастливы удовлетворить эти потребности, имей они хотя бы малейшее представление о том, что сделало «Памелу» такой популярной у читателей. В последнем же ей также ничуть не уступали романы «Том Джонс» Филдинга, «Родрик Рэндом» и «Перигрин Пикль» Смоллета, равно как и «Тристрам Шенди» Стерна. Однако, несмотря на беззастенчивые выпады Филдинга в адрес Ричардсона (которые он постоянно делает в своих вступлениях к каждой книге «Тома Джонса»), несмотря на то, что Стерн заимствовал в своих произведениях неторопливый стиль и психологический реализм Ричардсона, никто из них так не сумел воссоздать эффект того исключительного наваждения, который заставлял в свое время публику зачитываться «Памелой». Только Ричардсон сумел открыть для себя этот секрет успеха, повторив его в своем шедевре «Кларисса Гарлоу» (1748). Роман «Кларисса» более, чем вдвое, объемнее «Памелы», что делает его одним из самых длинных произведений в истории литературы. В нем практически нет действия. Речь здесь идет о молодой добродетельной девушке из среднего класса, оказавшейся в публичном доме из–за козней распутного эгоиста, который добивается ее чести, но в конечном итоге усыпляет ее и насилует. Кларисса умирает от стыда и унижения, а ее совратитель погибает на дуэли. Эта небольшая история уложилась в романе объемом в более полумиллиона слов. Казалось бы, столь чудовищные пропорции должны были обречь произведение на провал. В действительности же успех романа превзошел даже славу «Памелы». Почему? В.С.Притчетт выразил этот феномен в довольно сжатой форме, назвав «Клариссу» «романом о мире, увиденном через замочную скважину». «Будучи по природе человеком похотливым и увлеченным сексуальными сценами, Ричардсон, сохраняя свой респектабельный вид, все ближе и ближе, мало–помалу подкрадывается к своей цели… он кивает нам головой, останавливается на некоторое время, чтобы разразиться перед нами религиозной проповедью, а затем все ближе и ближе подходит к заветной цели, то замедляя шаг, то шепча нам на ухо свои мысли, пока мы сами, наконец, не испытаем его же наваждение… Но результатом этих бесконечных остановок оказывается лишь сцена изнасилования Клариссы Гарлоу человеком, предназначенным ее погубить, — сцена, единственно способная удовлетворить исключительные желания Ричардсона».

Как это ни странно, но уже тогда существовал еще один писатель, который оказался способен угадать причину успеха романов Ричардсона, — и даже еще до выхода в свет «Клариссы». Джон Клилэнд был нищим писателем, который вел богемный образ жизни, проведя большую часть своих сорока лет жизни в долговой тюрьме. В 1745 году он выпустил в свет свою повесть о невинной деревенской девушке, которой домогаются сластолюбивые мужчины. Основное отличие романа «Фэнни Хилл» от «Клариссы» Ричардсона состоит в том, что Клилэнд включил в него детальные описания сексуальных сцен. Он написал первый порнографический роман. Продав права на его издание за двадцать фунтов стерлингов, он не получил ни пенни от той суммы в двадцать тысяч фунтов стерлингов, которую принес издателю его собственный труд; однако, к вящему удовольствию автора, правительство было вовремя предупреждено об издании книги и предложило Клилэнду пенсию при условии, что он больше не будет писать столь грязные произведения. Имя этого человека редко появляется на страницах истории литературы; теперь он сам и его жизнь представляют для нас не менее революционный интерес, чем творчество Ричардсона. Ибо он сумел придать роману новую роль: использовать его для замены физического присутствия частей обнаженного тела при изображении полового акта. Можно спорить, отвратительно это или нет, но книга стала чем–то вроде прорыва в человеческом воображении.

Тем не менее вы легко можете сравнить «Фэнни Хилл» и «Клариссу», чтобы тут же ощутить величие литературного гения Ричардсона. В «Клариссе» поражает ее серьезность; здесь присутствуют те же реалистичные, трагические и даже экзальтированные черты, что и в романах Достоевского. Как и любое настоящее искусство, эта книга учит людей относиться серьезно и к самим себе, и к своей жизни. Именно это качество Ричардсона не смогли воссоздать ни Смоллет, ни Стерн, ни даже Филдинг. «Жажда опыта» лежит в основе любой человеческой жизни, ибо опыт дает нам возможность развиваться. (Рассказы Чехова повествуют об агонии человека, в жизни которого уже ничего не происходит). Книги способны предоставить человеку некий эрзац опыта — на самом деле, лишь малую часть настоящего опыта, возможного в реальности, — но тем не менее они предлагают читателю духовный витамин, необходимый для его дальнейшего роста, пробуждая с помощью романа в душе читателя его самые глубокие переживания. «Том Джонс» и «Тристрам Шенди» великие романы, но никому не пришло бы в голову утверждать, что они дают читателю возможность пережить события, описываемые в них. Этот секрет, похоже, остался лишь у Ричардсона. Или по крайней мере, в Англии…

В тот же год, когда вышла в свет «Памела», молодой швейцарский бродяга приехал в Париж и устроился на работу в качестве прислуги. В возрасте двадцати девяти лет Жан–Жак Руссо был совершенно неизвестен, и, казалось, ничто не способно было принести ему славу. Его проблема заключалась в неспособности найти себя в какой–либо сфере деятельности, что осложнялось постоянным стремлением к самоуничижению. В любом случае, он представлял собой полную противоположность усидчивому Ричардсону. Он пробовал учиться на юриста, затем освоить профессию гравера, но бросил и то, и другое. В конечном итоге он стал слугой.

Его проблема была та, что постепенно стала охватывать все большее количество людей на континенте. Он был слишком умен для той жизни, в которой был рожден. Будучи сыном часовщика, он еще ребенком потерял мать, и его отец пытался самостоятельно дать сыну образование, читая ребенку вслух ночи напролет исторические романы. Его любимым писателем был автор длинных и утомительных исторических романов по имени Ля Кальпренед. В его произведениях отсутствовали правдоподобие и реализм, но именно они развили в Руссо то стремление к мечтам, которое впоследствии сделала его жизнь невыносимой. Они стали питательной почвой для его воображения, но полностью разрушили его способность овладевать внешним миром. Главным результатом и последствием этого стало то, что имя Руссо оказалось в одном ряду с именами общепризнанных гениев. В своей автобиографии он смиренно рассказывает о том, как однажды украл галстук в доме своих хозяев, обвинив во всем служанку, которая тут же была уволена. Когда хозяйка доверила ему уход за детьми, он ничуть не колеблясь оставил их на лестнице приюта для найденышей.

Уже почти в сорокалетнем возрасте ему начала улыбаться удача. В 1749 году его друг Дидро был заключен в тюрьму Венсен за публикацию произведения атеистического содержания, озаглавленного «Письмо о слепых». Жарким солнечным днем, собираясь навестить его, Руссо увидел объявление в газете о том, что Академия Дижона предлагает премию для лучшего сочинения на тему о том, как развитие наук и искусств улучшило нравы человечества. «Внезапно я почувствовал себя пронизанным тысячью искрящихся огней… Я испытал внезапное головокружение, подобное опьянению». Он опустился возле дерева, охватываемый потоком идей; примерно в течение получаса он сделал набросок своего «Рассуждения о науках и искусствах», получившего премию Академии и сделавшего Руссо знаменитым.

Основной тезис Руссо состоял в том, что развитие науки и искусства не улучшило человеческие нравы, но лишь сделало их более развращенными и порочными. Он писал о том, что первобытный человек был невинен, самодостаточен и счастлив. Затем настали времена общества, идеи частной собственности, аппарата тирании и несправедливости, построенного на принципе подавления слабого сильным.

Само собой разумеется, из этих рассуждений современники Руссо сделали вывод о том, что человек должен вернуться «назад к природе» и стать «благородным мудрецом». (Вольтер иронически писал Руссо по этому поводу: «Приди и выпей со мной молочко моей коровы. Если хочешь, то можешь поесть и травку».) Но упрощение идеи сумело выделить смысл того, о чем он говорил. Его труд стал взрывом отчаянья. Его воображение придумало идеальный мир, в котором живут невинные, независимые и великодушные люди.

Обладая этим сильным внутренним ощущением разницы между идеалом и реальностью, Руссо стал тем человеком, которому удалось выразить самые потаенные желания своего века.

Руссо переехал в Морморанси, в Швейцарию, где влюбился в одну графиню, которая предпочла остаться верной своему прежнему любовнику; это подвинуло Руссо описать свои желания в романе «Юлия, или Новая Элоиза». Он вышел в свет в 1760 году, двадцать лет спустя после «Памелы».

Если эффект «Памелы» можно сравнить с вулканическим взрывом, то «Юлия» стала настоящим землетрясением. Вероятно, ни один роман не оказал такого воздействия на европейскую историю идей. (Забавно, что этот роман теперь практически недоступен в Англии, а в Америке существует лишь в «сокращенном» издании). Руссо он принес невероятную популярность. В библиотеках книга разбиралась в течение часа. Один из современников писал, что женщины готовы были целовать остатки бумаги, на которой писал Руссо, и дать любую цену за стакан, из которого он пил. Философ Кант, по пунктуальности которого горожане сверяли свои часы, один единственный раз изменил расписанию своих послеполуденных прогулок; в это время он был поглощен чтением «Новой Элоизы».

Ричардсон умер в 1761 году, незадолго до появления романа Руссо на английском языке. Как нам кажется, оно и к лучшему; он наверняка испытал бы сильное опасение по поводу того джинна, которого сам же выпустил из бутылки. Высокие моральные принципы Ричардсона вне всякого сомнения отвергли бы «Юлию» как произведение шокирующее и безвкусное. Ибо речь в нем шла, как и в «Памеле» и «Клариссе», все о том же акте прелюбодеяния; разница состояла лишь в том, что героиня Руссо и не пытается избежать своей судьбы; напротив, она с удовольствием ей покоряется.

Сюжет «Новой Элоизы», как заметил по этому поводу сам Руссо, намного проще, чем сюжет «Памелы». Барон Д'Этанж нанимает молодого и привлекательного наставника по имени Сен–Пре для своей дочери Юлии и ее кузины Клер. Роман начинается с письма Сен–Пре Юлии, в котором он признается, что влюблен в нее. (Подобно Ричардсону, Руссо сохраняет в своем произведении форму романа в письмах). После ряда сомнений Юлия признает, что питает к нему ответные чувства. Сен–Пре покидает Юлию, чтобы оказаться вдали от этого искушения. Но барон настолько доволен успехами своей дочери, что решает снова вызвать ее наставника к себе. Тогда в течение одной ночи Юлия впускает Сен–Пре в свои покои, где любовники наслаждаются друг другом.

Естественно, этот эпизод способствовал тому, что «Юлия» стала самым популярным и читаемым романом восемнадцатого столетия. Нравственные оценки Руссо напряжены ничуть не менее, чем у Ричардсона, но в отличие от последнего он полагает, что если мужчина и женщина, действительно, влюблены друг в друга, то они имеют право реализовать эту любовь вопреки общественным установкам. Это обстоятельство сделало «Юлию» более шокирующим произведением, чем «Кларисса», поскольку идея о том, что молодая девушка способна потерять свою девственность еще до вступления в брак, по разным причинам всегда признавалась непристойной как для мужской, так и для женской части читательской аудитории. Успех «Юлии» тем не менее был настолько ошеломляющим, что вплоть до 1800 года книга выдержала более семидесяти изданий во Франции. (При этом Руссо использовал возможность подробно изложить в своем романе собственные взгляды на теорию образования и общественного устройства).

Финал книги прописан во вполне безопасном духе высоких моральных принципов. Барон отказывается дать согласие на брак своей дочери и Сен–Пре. Последний отправляется в кругосветное путешествие вместе с другом Ансоном, а Юлия по настоянию отца выходит замуж за своего жениха Де Вольмара. По возвращении из путешествия Сен–Пре наносит визит в дом супругов — по приглашению мужа, — и хотя возлюбленные все еще любят друг друга, они все–таки решают не предавать Де Вольмара и расстаются. Юлия погибает в результате несчастного случая, и Сен–Пре, движимый чувством самопожертвования, становится воспитателем ее детей…

У женской части читательской аудитории судьба Юлии имела куда больший успех, нежели судьба Клариссы. Как это ни странно, плакали даже мужчины. Из–за «Юлии» на землю обрушились потоки слез. И дело было не только в тяжелой участи Сен–Пре. Дело было в том, что Руссо создал произведение, которое на тот момент времени было уникальным в европейской литературе. Он вызвал в читателях настроение бесконечной тоски и гнетущего желания. Это было романическое настроение: далекие звуки валторны, серебро густых туманов, бледные закаты, зовущие растерянную душу покинуть этот тусклый мир земной юдоли… Руссо был не только удачным романистом, но и композитором, поэтому последние страницы романа звучат, слово музыка.

Но более важным оказался тот едва заметный, еле слышимый вопрос, который Руссо задает в своем романе. А не Бог ли человек? Если нет, то откуда тогда у него эта способность к диким экстазам, это устремленное в высь, словно птица, ощущение свободы? А не является человек лишь игрушкой в руках самовольных богов? А не есть ли его удел вечная мука от созерцания мимолетных проблесков свободы, которую он никогда не сможет ощутить полностью? Здесь Руссо превосходит Ричардсона (о чем без какого–либо избытка скромности он писал сам). Жизненная трагедия Клариссы воспринимается как ее личная судьба; Руссо же словно спрашивает нас о всей вселенной, о жизни человека, о смысле существования. Конечно же, он не поставил этот вопрос открыто; но он задал настроение. Читатель, вернувшийся из мира «Юлии», вновь оказывается на земле с ощущением огромного проделанного пути. Руссо научил его задавать вопросы, которые впоследствии были поставлены лишь великими философами. Ричардсон научил Европу мечтать, а Руссо — мыслить.

Теперь обратимся к людям, сумевшим дать ответ на вопрос, поставленный Руссо, и не в одном произведении. Это произошло в стране, которая считается настоящей родиной романтизма: в Германии. И связанными с этим оказались два гениальных поэта.

Двадцатитрехлетний юноша Иоганн Вольфганг Гёте влюбился безнадежно и страстно; подобно Руссо, он изложил свои невзгоды в форме романа. Имя героя этого романа несло в себе умышленное сходство с именем автора; роман назывался «Страдания юного Вертера».

Вертер — художник, остановившийся в небольшом немецком городке. Видя Шарлотту, он влюбляется в нее с первого взгляда, и его любовь приобретает черты болезни, наваждения, смерти. Тем самым Гете привнес в литературу нечто новое. Сен–Пре и Юлия были влюблены друг в друга, но вскоре они признались в этом и, подобно любой другой паре возлюбленных восемнадцатого столетия, провели ночь вместе. Напротив, страсть Вертера к Шарлотте имеет в себе болезненную, почти религиозную основу. Лотта для него не только женщина; она является символом всех человеческих желаний, «вечной женственностью». Поэтому, когда она выходит замуж за другого, Вертер терпит нечто большее, чем личную неудачу; он словно ощущает на себе злобную насмешку судьбы, говорящую о том, что любой человеческий идеал просто недостижим. Полный отчаянья, Вертер в конце концов открывает свою любовь Лотте; но та отвергает ее, и он кончает жизнь самоубийством. Узнав о его смерти, она погружается в депрессию, подобно читателю, начиная понимать, что на самом деле любила его одного.

Вопрос, который поставил Гете, был не только вопросом о трагичности смысла жизни; он также сумел выразить чувство о том, что человек не нуждается в обществе. Сен–Пре представлял собой совершенно социальный тип нормального героя; Вертер же стал Человеком для самого себя, или Посторонним. «Я совершенно одинок, и нахожу жизнь весьма приятной в этом состоянии, созданном для таких людей, как я…». Деревья и горы значат для него больше, чем человеческие существа. Сорок лет до этого Александр Поуп говорил, что истинный предмет постижения человечества — это человек. Руссо и Гете создали новое понимание человека как существа, остающегося одиноким, вне общества, в некотором роде отверженного божества. Они заявили, что истинный предмет постижения человечества — это бесконечность.

Может сложиться впечатление, что после того, какую реакцию у читающей публики вызвали романы «Новая Элоиза» и «Вертер», любое повторение подобного эффекта было бы уже невозможно. Однако такое повторение было, и, как следовало ожидать, семь лет спустя после выхода в свет «Вертера», но на сей раз уже в форме драматического произведения. Его автором был Фридрих Шиллер, начавший писать свой опус в восемнадцатилетнем возрасте. Сегодня, само собой разумеется, драма «Разбойники» кажется нам несколько напыщенной, мелодраматической и нелепой. Однако многими современниками Шиллера она считалась одной из наиболее опасных книг, когда–либо написанных рукой человека. Ницше как–то приводит слова одного старого немецкого офицера: «Если бы Бог знал, что Шиллер напишет своих «Разбойников», он не создал бы мир».

Подобно «Юлии» и «Вертеру», книга являлась плодом глубокого разочарования. Шиллер был сыном полкового хирурга, и уже с малого возраста был записан на службу к правителю своего отца, Герцогу Вюртембургскому. Герцог распорядился, чтобы Шиллер стал доктором. Однако у юноши отсутствовал всякий интерес к медицине, чего не скажешь о его страстном увлечении литературой. Герцог воспротивился подобным увлечениям и запретил Шиллеру писать. В возрасте двадцати лет Шиллер становится доктором и находит тем самым деньги для выхода в свет «Разбойников», оплачивая издание книги из собственного кармана. (Издание, естественно, было анонимным). Два года спустя пьеса была поставлена в Театре города Маннгейма; Шиллер покинул службу, чтобы быть в день премьеры в театре. Публика, переполнившая зрительный зал, в котором присутствовало множество интеллектуалов из близлежащих городов, встретила спектакль с восторгом. Бурные аплодисменты, которые доносились до Шиллера, сидевшего в дальнем углу театра, стали для него началом славы.

Герцог подписал приказ об аресте Шиллера. (Все было намного серьезней, чем может показаться; немецкий поэт Шубарт был арестован за свои сатиры на герцога, проведя в тюрьме десять лет безо всякого судебного разбирательства). Шиллер бежит со службы и становится в Маннгейме драматургом местного театра, чтобы затем получить место профессора истории в Йене и стать близким другом Гете. Большое напряжение сил подорвало здоровье Шиллера, который скончался от туберкулеза в возрасте сорока пяти лет, став живым воплощением идеи о том, что гении умирают молодыми, поскольку они слишком совершенны для этого несовершенного мира.

«Разбойники» являются драмой, исполненной неистового и яростного протеста против тирании, — но не тирании человеческой, а против жизни вообще, против отсутствия в человеке духовной свободы, против Бога. Это история о двух братьях: Франце и Карле Мооре, — один из которых является гнусным интриганом, а другой — пылким идеалистом. Оба они влюблены в одну девушку. Каким–то образом Францу удается убедить отца лишить Карла наследства. Когда Карл узнает об этом, им овладевает ярость; он собирает вокруг себя своих бывших товарищей, которые готовы поддержать Карла и становятся во главе с ним бандой разбойников. Ими движет желание убивать, насиловать, грабить, сметать с лица земли любые преграды, установленные обществом. Человек рожден для того, чтобы быть полностью свободным, как заявляет Карл. «Мне ли отдавать свое тело на откуп судам и сковывать собственную волю в сетях закона? Разве может пресмыкающееся закона справиться с высоким полетом орла? Еще никогда закон не создавал великого человека; лишь свобода творит титанов и героев».

Исходя из этого, Карл со своими разбойниками становится проклятием окрестных деревень, выражая собственную свободу в виде убийств, разбоя и насилия (они оскверняют целую женскую обитель), но делая это исключительно из высоких побуждений. Невероятная запутанность сюжета и нелепость развязки не должны нас здесь интересовать. Франц сгорает заживо, отец сходит с ума, Карл убивает свою возлюбленную — по ее же собственной просьбе — а затем сдается.

Двадцатый век показал, какое влияние могут оказать «Разбойники» на целую эпоху. Их безумная диалектика свободы вдохновила целое поколение провидцев, мечтателей и революционеров. «Еще никогда закон не создавал великого человека; лишь свобода творит титанов и героев». Поэтому законы несправедливого общества заслуживают попрания, а преступное насилие — своего оправдания. Мы больше не плачем над судьбой Юлии и Вертера, но два столетия спустя, после того, как «Разбойники» увидели свет, перед судом присяжных города Лос–Анджелеса предстал Чарльз Мэнсон, оправдывая в своих речах перед смущенным жюри банду собственных разбойников, объявивших войну «свиньям» (буржуазии). И ему вторили все политические активисты, оправдывавшие насилие, начиная с русских анархистов конца девятнадцатого века до Симбионистской Армии Освобождения, похитившей Патрицию Херст.

Кажется почти невероятным, что с появления «Памелы» до выхода в свет «Разбойников» прошло всего лишь сорок лет. Тем не менее между ними, кажется, лежит целая пропасть веков. Менее, чем через десять лет грянет Французская революция, духовную ответственность за которую в немалой степени несут Руссо и Шиллер. Времена порядка — и авторитетов — прошли; начиналась современная эпоха. И начало этому движению было положено за какие–то пятьдесят до этого, в эпоху доктора Джонсона, когда на книжных прилавках Лондона появилась книга под названием «Памела». Четырем писателям удалось повлиять на ход истории в большей степени, чем камерам пыток инквизиции или армиям Фридриха Великого.

Шиллер оказался прав; роман — и его малое подобие пьеса — стали выразителями нового измерения человеческой свободы. Естественно, масштабы романа шире, чем масштабы драматического произведения; роман способен создать воображаемый мир природы и целых исторических эпох. Роман способен возвести иных разочарованных в жизни дочерей священников, — наподобие Джейн Остин и Эмилии Бронтё, — в ранг настоящих творцов. И в течение девятнадцатого века империя романа расширила свои границы куда как в большей степени, нежели это удалось империям Александра Великого или Юрия Цезаря. Готический роман погрузил нас в царство ужаса, наполненного демонами, оборотнями и вампирами. Вальтер Скотт изобрел нечто в роде машины времени, которая могла перенести читателей на Святую Землю времен Ричарда Львиное Сердце или на поля сражений Франции вместе с Квентином Дорвардом. Бальзак создал целый мир больших городов с их мостовыми и мрачными домами. Диккенс был настолько восхищен собственным даром заставлять целое поколение людей смеяться и плакать, что в конце концов порвал сосуды в горле во время столь излюбленного им чтения перед публикой. (Он же, между прочим, оказался родоначальником нового жанра, вложив в слова своего героя из «Холодного дома» инспектора Беккета имя «детектива», впервые используя его в литературе). Достоевский вновь возвел роман в ранг метафизического размышления над смыслом человеческой свободы, заново выразив мысль о том, что через собственное страдание человек способен стать Богом в большей степени, чем он о себе думает. А в самом конце века Герберт Уэллс уже отправлял своих читателей на луну и описывал завоевание земли пришельцами с Марса. Похоже, уже не осталось никаких преград для человеческого воображения; роман благодаря своей силе выражения оказался способен проникнуть во время и пространство.

Но, пожалуй, самым выдающимся достижением романа стало его стремление освободить человека от самого себя, открыть для него новые возможности саморазвития. Вспомним сцену из «Рождественской истории» Диккенса, где Дух прошлого рождества показывает Скруджу его собственный образ, когда тот был еще школьником, оставшимся сидеть в опустевшем классе, в то время как все его товарищи ушли домой справлять праздник. Но этот школьник не чувствует себя несчастным; он держит в руках книгу «Тысяча и одна ночь», находясь в тот момент в далеком Багдаде вместе с Али Бабой. «Рождественская история» — не лучшее, что создал Диккенс, но, безусловно, одно из самых интересных. Скрудж становится плохим, потому что он скуп; он является узником одной из самых суровых тюрем, существующих на свете: привычки. Заставляя его взглянуть вокруг себя и осознать окружающую его реальность, духи рождества раскрывают тайну его внутреннего преображения. Это та тайна, о которой писал Шиллер; Карл Моор много говорил о свободе, но так ее и не нашел. Благодаря собственному погружению в другое время, в другое место, Скрудж становится более свободным, в большей степени похожим на Бога. Возможно, это пока не так много, но шаг, безусловно, в верном направлении. Неисправимому сентименталисту Диккенсу удалось то, что не удалось неисправимому бунтарю Шиллеру. Он понял, что свобода — это условие нашего саморазвития.

Я попытался показать, что эволюция романа была тесно связана с вопросом о свободе человека и его саморазвитии. Большинство авторов придерживается мнения, что к началу двадцатого века роман стал клониться к собственному упадку. Ни Джеймс, ни Беннетт, ни Голсуорси, ни Хаксли, ни Лоуренс не сказали ничего нового, в то время как такие экспериментаторы, как Пруст, Джойс и Беккет, доказывали, что ничего нового сказать нельзя. Как видим, перспективы нерадостные для любого человека, который собирается связать свою судьбу с написанием романов. Но, с другой стороны, похоже, никто из этих авторов не сумел объяснить, почему роман ощутил пределы собственного роста. Для более детального рассмотрения этого вопроса обратимся к следующей главе.

ГЛАВА 3. Упадок и падение

«Кларисса Гарлоу» не стала последним романом, вышедшим из–под пера Ричардсона. Публика с нетерпением ждала появления романа «Сэр Чарльз Грандисон», опубликованного (в семи томах) в течение 1754–57 годов; однако в целом книга оказалась менее удачной по сравнению с предыдущими произведениями Ричардсона. Несмотря на этот очевидный факт, безусловно, нашего внимания заслуживают некоторые чрезвычайно любопытные черты этого произведения. «Чарльз Грандисон» — «история об истинно добродетельном человеке». В образе героя можно найти много общего с сэром Роджером де Коверли, — героем Аддисона, сельским сквайром, рассуждающим о своем положении в обществе и «делающим добро для ближнего своего». Одна из подруг Ричардсона леди Брэндсхей от возмущения даже «вскочила с кресла», выслушав от писателя о том, что в его героя Грандисона влюблены сразу две женщины, а он в свою очередь любит их обеих; впрочем, она тут же смогла успокоиться. Окруженный множеством женщин, Грандисон делает, как всегда, неожиданный выбор; в конце концов он женится на девушке, которую он спас от грязных поползновений ревнивого поклонника.

Нашего внимания заслуживает здесь, главным образом, то, что образ Грандисона во многом стал идеализированным портретом самого автора. Ричардсон является не только первооткрывателем романа; он стал первым, кто использовал этот жанр для проявления «образа самого себя». И это произошло за шесть лет до того, как Руссо задумал своего Сен–Пре.



Поделиться книгой:

На главную
Назад