Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Мутные воды Меконга - Карин Мюллер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Там Флауэр взяла наши ползучие деликатесы и, лишь слегка промыв и выпотрошив их, бросила в чан. Я уже почти придумала, как вежливо отказаться от обеда, когда увидела добродушную улыбку Флауэр и самодовольную ухмылку Фунга за ее спиной. И навалив себе щедрую порцию, поддела один комочек слизи и постаралась прогнать картину, стоявшую перед глазами: мой братец, который сидит за праздничным столом и разглагольствует о послевкусии хорошего красного вина.

После обеда Фунг с Тяу плюхнулись в гамаки и приготовились провести следующие несколько часов за заслуженным отдыхом. Я же засеменила к ним; стопы горели от инфекции, которую я подхватила утром, когда босиком ступила в грязь. Но мне снова хотелось отправиться туда и посмотреть, как сажают рис, а если получится, то и помочь. Фунг раздраженно взглянул на меня и сквозь плотно сжатые губы заявил, что в полуденную жару никто не работает.

Я прислушалась к незамолкающему стуку молотка старичка из соседнего дома: тот как раз заканчивал вешать навес.

Фунг поднял свой трясущийся длинный костлявый палец к небу. От солнца у меня сморщится кожа, расшатаются зубы, сказал он, и я стану еще больше похожа на ведьму.

Я торжествующе продемонстрировала ему солнцезащитный крем, конусообразную шляпу и загоготала, как злобная ведьма из «Волшебника страны Оз».

Он опустил руку. Жара, пробурчал он, она сводит людей с ума и заставляет их творить всякое безобразие, а что именно, он даже и говорить не хочет.

Я пообещала защитить его от посягательств убийц и насильников, если он только соизволит вытащить свой зад из гамака.

Фунг без дальнейших промедлений перекатился на другой бок и заснул, а когда я попыталась уйти одна, то выяснила, что он запер мои ботинки и камеры в шкафчик, а ключ спрятал.

Земля дымилась под первыми тяжелыми каплями послеобеденного дождя, как раскаленная сковорода под струей ледяной воды. Вдоль соседского крыльца под навесом расхаживала взад-вперед старуха и кудахтала, созывая утят в безопасное укрытие от надвигающейся грозы. Небеса разверзлись, и земля стала расслаиваться — тонкий пласт поднявшейся пыли от капель, барабанящих по иссушенной земле, затем дымка, медленно всплывающая тонкими завитками и исчезающая под напором надвигающегося ливня, который пронесся по полю сплошной серой пеленой.

Монотонная дробь дождя заглушила рокот лодочных моторов с канала и звонкий смех детей, брызгающихся в лужах. Дождь стекал по ломкому тростнику, попадал в бамбуковые стоки и со звуком, похожим на пение арфы, каскадом выливался в пузатые глиняные сосуды, расставленные вдоль стены. Он обрушился на пруд сплошным потоком, отправив рыбу и барахтающихся жучков на мутное дно.

Земля превратилась в клейкую глину. Глубокие трещины в земле наполнились водой, размягчились и растаяли, а потом исчезли под слоем бурлящей мутной жижи. Дети с топотом ворвались в дом, до самых подмышек запачканные жидкой грязью. Я стояла под самым краем тростниковой крыши, наблюдала, как вода стекает струйками с крыши на землю, и вглядывалась в размытую серую даль. Когда я вернулась в дом, нестихающий шум текущей воды как одеялом накрыл голоса разговаривающих людей, и так продолжалось до тех пор, пока мне не стало казаться, что я сижу в тишине — впервые с момента приезда в эту страну громких звуков.

Флауэр сидела на корточках у двери черного хода и смотрела на дождь с тем же терпеливым смирением, что я видела и на лицах стариков, склонившихся над полями растущих побегов. Я протянула ей фотографии, которые привезла из Америки, и присела рядом, чтобы объяснить, что на них изображено. С большой, как мне казалось, предусмотрительностью я выбрала лишь те снимки, которые должны были вызвать живой интерес: семейный рождественский портрет и несколько снимков крупным планом, на которых я занималась любимым хобби — дельтапланеризмом.

Женщины собрались вокруг меня. Глядя на фото гостиной моих родителей, они обсуждали каждую мелочь.

— Какое чудесное место, — шептали они. — Слишком великолепно для дома — наверное, храм. А это… — одна из них указала на елку, — какое-то странное дерево…

Я попыталась описать форму и голубовато-зеленые иголки: ничего похожего здесь среди пышных крупнолистных деревьев тропической дельты не росло. Мои товарки лишь отмахнулись. Их совершенно заворожили игрушки: блестящие красные шары и невесомые соломенные звезды, свисающие с каждой ветки. Должно быть, это плоды того дерева, решили они, основательно поспорив на этот счет. Они были уверены, что шарики на вкус сладкие, с мягкой мякотью, а звезды — хрустящие и с горчинкой. И предложили мне целую корзинку спелой гуавы, если я пришлю им американских рождественских фруктов.

Я подсунула им фото с дельтапланом. По крайней мере, эту картинку им не с чем будет сравнить. Я с трудом пыталась удержать их внимание, прыгая и описывая круги и долго, мучительно объясняя, что значит взобраться с этим странным треугольным предметом на высокую гору, прикрепиться к его нижней части, потом нестись вниз, как обезглавленная курица, а затем сорваться и воспарить, как орел. Мои собеседницы ждали, слушали, смотрели и рассудительно кивали. Пока наконец одна из них не спросила:

— А что такое гора?

Тучи разошлись, открывая пронзительно-голубой кусочек омытого дождем неба. Над промокшей глиной разносился свежий и влажный землистый аромат. Какофония сверчков то затихала, то усиливалась, словно оркестр, настраивающий инструменты. Вскоре они разразились настоящей симфонией — громче, чем дождь, так громко, что не слышно стало мотоциклистов, медленно тарахтящих по дороге за окном, мне даже приходилось кричать, чтобы меня услышали в другом конце крошечной комнатушки. Я опять встала под крышей и навострила уши, стараясь разобрать хоть какие-то другие звуки пробуждающейся природы. Но не услышала ничего. Ни птичьих трелей, ни лягушек, ни копошащихся грызунов. На этой изнуренной земле все было съедено, и один только звук разносился по округе — трескотня насекомых, которых еще не успели зажарить.

Растопку для очага забыли под дождем, и теперь она была непригодна до тех пор, пока не просохнет под солнечными лучами. На ужин подали серые вареные каштаны с плотной безвкусной мякотью. Фунг очнулся от сна, Тяу надел новую чистую рубашку. Флауэр засмеялась, прикрывая рот рукой, и прошептала, что он наверняка собирается пройти мимо дома девчонки, которая ему сегодня приглянулась. Фунг коротко сообщил мне, что возникли проблемы с местными полицейскими и из дома мне выходить нельзя. Смеркалось. Мне вернули мои ботинки и аппаратуру, зато спрятали все три наших фонарика. Тяу пригладил волосы, и оба моих проводника удалились в хорошем расположении духа. Когда они повернулись к нам спиной, Флауэр поднесла ко рту большой палец и изобразила, что пьет, затем пожала плечами в знак терпеливого смирения: такие уж они, мужчины. Ее муж пошел с ними.

Я взяла кусок мыла и чистую одежду и пошла к соседям принять душ. Невзирая на твердую решимость жить в точности, как мои хозяева, я так и не смогла заставить себя снять штаны и сесть на корточки у пруда на полном виду у горстки восхищенных зрителей. Как вор в ночи, я ждала наступления темноты, использовав мытье в качестве отговорки и одежду в качестве отвлекающего реквизита, а сама кралась по мосткам в сарайчик высотой по колено над соседским прудом. Рыбешки сплывались, радостно приветствуя меня.

Я вышла из душа хорошенько вымытой и чистой, стараясь не задумываться о том, что вода в бак поступает из грязной канавы, берущей начало в том же самом пруду для рыбы, что по совместительству служит туалетом. Проскользнула мимо соседского крыльца, где дюжина молодых людей расслаблялась после рабочего дня в полях: обгладывали рыбные кости и хлестали домашний виски, налитый в бутылку из-под отбеливателя. Один из них заметил меня, и старый глава дома сделал жест подойти. Он приказал принести стул и добродушно пригласил присоединиться к их шумному сборищу. Он также налил мне чашку чая, когда юноши слишком уж настойчиво стали предлагать мне виски, и отмахнулся от них, как от надоедливых мух, когда их взгляды стали слишком пристальными. Он не знал ни слова по-английски и равнодушно воспринял мои старательные попытки говорить с ним по-вьетнамски, довольствуясь тем, что брал кусочки засахаренного имбиря с тарелки и, нанизав их на самодельную зубочистку, протягивал мне. Хозяин был жилистый, с впалой грудью, но держался прямо, словно кол проглотил, а выражение спокойной уверенности на его морщинистом лице вызывало больше уважения, чем все литые мышцы, которые мне довелось видеть в переполненных американских спортзалах.

Горластый юноша, самовольно вызвавшийся представлять всю их шумную группу, то и дело дергал меня за рукав. Он говорил на местном диалекте, и вкупе с выпитым виски его речь для меня звучала полной абракадаброй. Однако он продолжал орать мне в ухо, надеясь, что громкость поможет преодолеть непонимание. Я достала два карманных словарика и протянула один хозяину. Он коротко, едва заметно, мотнул головой, давая понять, что не умеет читать. Я окинула взглядом стол, глядя в глаза каждому, надеясь, что хоть кто-то отзовется. Но нет.

Я сталкивалась с этим сплошь и рядом в стране, где грамотность населения якобы равнялась девяноста пяти процентам — один из самых высоких показателей в мире. Даже те, кто мог выговорить отдельные слоги, в жизни не видели словарей и листали их, как роман в бумажной обложке.

Корни этого конфликта с письменным словом уходили гораздо глубже и не объяснялись одним лишь плохим образованием или нехваткой книг, библиотек, газет и даже комиксов за пределами больших городов. Дело в том, что письменному вьетнамскому в его нынешней форме не более двухсот лет. Его создал французский миссионер-иезуит Александр де Род, записавший латинскими буквами значки древнекитайской письменности, чтобы Библия стала более доступной почти стопроцентно безграмотному населению страны. Тоновые различия стали обозначать черточками и ударениями, волнистыми линиями и точками над и под гласными буквами. Система имела огромный успех, и после Первой мировой войны новая письменность вошла в стандартное использование.

Но ни один язык не способен сформироваться всего за два столетия, и диалектальные различия между Севером и Югом привели к тому, что установить нормы написания и произношения в живом и развивающемся языке оказалось сложной задачей. Самая распространенная вывеска во Вьетнаме — «Ремонт»: ремонт велосипедов, шариковых ручек, одноразовых зажигалок, ботинок, мотоциклов, проколотых шин, мебели, часов. У этого слова есть примерно дюжина письменных «инкарнаций»: sua, chua, rua, xua и так далее. И как я убедилась, каждая провинция воинственно гордится собственным вариантом произношения, отказываясь принять общенациональный стандарт написания, не соответствующий местному диалекту.

Несмотря на языковой барьер, даже в самых отдаленных деревнях вьетнамцы с радостью воспринимали новые знания и отличались неисчерпаемым любопытством. Обычно я проводила в компании людей всего несколько минут, пока кто-нибудь не доставал карандаш и кусочек бумаги и не начинал умолять меня обучить его английскому варианту стандартных вопросов, которые вьетнамцы задают при знакомстве. Это восемь вопросов, следующих за вовсе необязательным приветствием: откуда вы родом? сколько вам лет? вы турист(ка)? женаты/замужем? почему не замужем? дети есть? вы давно во Вьетнаме? сколько вы зарабатываете в Америке?

Стоило выяснить эту информацию, и вы превращались из чужака в нового знакомого; оставалось лишь сидеть в дружеском молчании, пока ваш новый друг пересказывал услышанное вновь прибывшим или туговатым на ухо старикам. Или тем, кто перебрал виски и потому пропустил эти сведения мимо ушей.

Мои новые друзья разгорячились и, очевидно, не могли прийти к согласию по поводу моего заработка — на этот вопрос я так и не ответила. Взяв шампунь и промокшую одежду, я приняла еще один кусочек засахаренного имбиря из рук старика с блестящими искорками в глазах и на том удалилась.

8. Последняя ссора


Дорогая мамочка! Мало того, что все нижесказанное правда, я еще и экономлю бумагу, опуская некоторые подробности.

Я снова шагала по канавам на рисовом поле, осторожно переставляя босые ноги, чтобы ненароком не ступить в густую черную жижу. Подняв глаза, я увидела старика — главу соседского дома. На нем были забрызганная грязью рубашка и закатанные пижамные штаны, а худые ноги замазаны илом, точно в чулках до колен. Он как будто находился везде одновременно и всегда был при деле. Каждую крупицу своего богатства он заработал пóтом и ежедневной дисциплиной; то была не простая прихоть правительства и политические реформы, как пытались убедить меня мои проводники.

Старик подошел и сел рядом со мной у рва, достал пакетик с собственноручно выращенным табаком и свернул тонкую самокрутку. Вскоре приплыло колесное судно, несущее несколько корзин пророщенных семян, укрытых влажными мешками для риса и как две капли воды похожих на миллион крошечных сперматозоидов. Мы наблюдали за тем, как юноши взваливают корзины на плечи и осторожно ступают в илистую жижу высотой по колено. Каждый брал пригоршню риса и широким дугообразным движением запястья бросал ее в грязь. С каждым шагом семена описывали дугу и теплым дождем падали в мягкую благодатную землю.

Раз. Два. Бросок.

Когда рис вырастет до нескольких дюймов, за работу возьмутся женщины. Они будут выдергивать каждый кустик и высаживать рис бесконечными ровными рядами, максимально используя каждый свободный дюйм поля. Тягостная необходимость, порожденная избытком рабочей силы и нехваткой земель.

Старик аккуратно развернул окурок, высыпал остатки табака в пакетик и вернулся к работе.

C утра я оставила Тяу с Фунгом в покое, надеясь, что, хорошо выспавшись, они станут сговорчивее. Когда я вернулась, они только вылезали из кровати и готовились к полуденному бранчу (позднему завтраку. — Ред.).

Я уже несколько дней репетировала в голове этот разговор. Настал момент, когда все в моих гидах стало мне противно, от городской обуви до вранья, которое они мне озвучивали, лениво прикрыв веки. Они давно перестали скрывать свое отвращение ко мне, равно как и намерение выудить у меня как можно больше денег, прилагая минимум усилий. Больше всего мне хотелось тихонько собрать вещи и исчезнуть и провести следующие блаженные дни, колеся по берегу Меконга и с наслаждением представляя, как они проснутся и в панике обнаружат, что их ходячий кошелек исчез.

Но мне все время вспоминались слова Тама. У Союза молодежи было влияние не только в провинциях, но и в центральном правительстве. Им достаточно сказать слово, как мою визу аннулируют, и с мечтой о путешествии по центральному нагорью будет тут же покончено. С другой стороны, что мне терять? Если во Вьетнаме я не увижу ничего, кроме Фунга, тычущего в меня своими накрашенными ногтями, и не услышу ничего, кроме тысячи синонимов слова «нет», не лучше ли отправиться за воплощением других моих грез — в путешествие по знойным джунглям Папуа — Новой Гвинеи или по обледенелой тундре Транссибирской магистрали?

Будь что будет. Я решила напрямую высказать все Фунгу и Тяу, и не важно, чем это кончится.

Когда я нашла их, они расположились за единственным столом в лачуге и ждали, пока Флауэр накроет обед. Я собралась с духом и попыталась вспомнить свою тщательно отрепетированную речь по-вьетнамски.

— Когда мы уедем из деревни, — твердо проговорила я, — я хочу найти рыбацкую лодку и выйти в море с рыбаками на несколько дней и ночей.

Тяу закатил глаза и с тоской посмотрел на гамак. Фунг зажег сигарету и закусил ее золотым зубом. Они коротко посовещались и обрушили на меня град отговорок.

— Эти лодки, — сказал Фунг, — выходят в море не меньше чем на две недели. Моряки недолюбливают чужаков, тем более иностранцев. Тем более женщин. Раздобыть разрешение будет попросту невозможно. А еще есть таможенники. Шторма. Морская болезнь.

— Меня никогда не укачивает, — возразила я.

Фунг посмотрел на Тяу, а тот на меня.

— Зато нас укачивает, — хором ответили они.

Я предложила им остаться на берегу. Несколько минут они пререкались, после чего сдались и согласились. Итак, наутро лодка отвезет нас к месту, где мы оставим велосипеды, затем доедем до побережья и найдем судно, которое выведет нас в море. Я чувствовала себя идиоткой. Ну почему я раньше не пыталась настоять на своем? Они приняли мою удивленную благодарность равнодушными кивками и ушли посмотреть, как обстоит дело с обедом.

Обед состоял из маслянистой зеленой фасоли и улиток в блестящих черных ракушках. Я съела две порции овощей и отодвинула тарелку, изобразив на лице, как мне казалось, довольную улыбку. Фунг взглянул на меня поверх своей тарелки, демонстративно подцепил улитку палочками и бросил в тарелку мне. Я молча запротестовала, размахивая руками. Фунг повозил улитку по дну тарелки, пригвоздив меня колючим, жестким взглядом. Прежде я съедала все до кусочка, что оказывалось в моей тарелке, смиренно соглашаясь с бесчисленными придирками по поводу моих привычек в еде, и голодала, когда мои проводники уже утолили свои аппетиты пивом. Но на этот раз все было иначе: я знала, чем питаются эти улитки, где они живут и что за паразиты обитают в их желудках. Я решительно потрясла головой. Фунг взял мои палочки и сунул мне в руку. Я отшвырнула их, чувствуя себя взбунтовавшимся двухлетним ребенком, который отказывается есть пюре из зеленого горошка. Двое взрослых, воюющих из-за тарелки с едой… Моя мама пришла бы в ужас.

Фунг и Тяу проснулись с наступлением сумерек, умылись и исчезли в темноте, не сказав ни слова. Когда пришла пора ужинать, Флауэр подошла ко мне, чуть не плача от необходимости идти на конфликт, и заявила, что в доме нет ни крошки еды, потому что мы смели все подчистую и не предложили денег, чтобы пополнить запасы. Я сгорала от стыда, ведь меня уверили, что нашим хозяевам платят немалую сумму, которой с лихвой хватит, чтобы накормить нас всех, да еще останется, чтобы облегчить их жизнь на много дней после нашего отъезда. Глядя на расстроенную Флауэр, я забыла все объяснения, поэтому просто поискала в рюкзаке и достала те деньги, которые она должна была получить. Но крошечный сельский магазинчик давно был закрыт, и от моих денег до утра не было толку. Мы пошли через дорогу и нарвали с бесхозного дерева поеденной червями гуавы, купили пару бутылок густого сладкого соевого молока у торговца виски, сели на берегу канала и стали пить, есть и запускать кораблики из корок по мелеющей реке.

Я сидела на упакованных сумках и ждала Тяу с лодкой, которая должна была отвезти нас к месту, где остались наши велосипеды. Он отправился с прощальным визитом «в полицейский участок», вооружившись бутылкой виски и тщательно набриолинив волосы. Я гадала, поедет ли его пассия с нами.

К десяти часам даже седой лодочник начал терять терпение, а я и вовсе ударилась в панику, ведь мне хотелось заснять жизнь на реке до того, как золотистый свет сменится слепящими полуденными лучами. Я надавила на Фунга, и тот решил, что Тяу может поехать следом, закончив свои важные дела. Мы забрались в лодку, срезали молодую поросль с соседних кустов бьющими лопастями пропеллера и поплыли.

Повсюду были дети: они вплавь обследовали свои сети, словно коричневые головастики с блестящими спинками, или сидели, как пеньки, у кромки воды, неотрывно глядя на кусок лески с прицепленным на кончик крючком. Маленькие девочки свешивались с носа лодчонок, сколоченных из трех досок; их матери степенно гребли, восседая на корме с абсолютно прямыми спинами. Мальчишки брели по мелководью рядом с отцами, забрасывая миниатюрные сети и с гордостью вытягивая их.

Эти дети были кожа и жесткие мышцы. Они катапультировались в воду, как литые бомбочки, ящерками выкарабкивались на берег и снова подпрыгивали в воздух. Среди них не было ни одного пухляка, а девочки не расхаживали в кружевных платьицах, а были рады копошиться в грязной воде вместе со всеми.

Им, несомненно, не хватало многих вещей, без которых невозможно представить детство европейского или американского ребенка: ни конфет, ни мороженого, ни телевизора — они даже слова такого не знали. Но взамен они имели возможность постоянно бегать босиком, и им всегда хватало товарищей по играм; они могли шуметь сколько угодно, а запачкавшись, просто окунуть одежду в реку и потом разложить на камнях и оставить сушиться на солнце.

Мало того, этих детей и их родителей связывали отношения, которые на Западе перестали существовать уже давно, где-то на этапе угольных шахт во времена промышленной революции. Дети здесь никогда не были предоставлены сами себе. Родители и родственники были постоянно рядом. И дело не только в непосредственной близости — связь была еще глубже. Малыш мог приобщиться к отцовскому труду, что было совершенно недоступно западным детям, чьи родители корпели в офисах. Деревенских детей сперва носили на руках, затем держали под присмотром, и наконец наступал день, когда им позволяли принимать участие в работе, которая кормила дом и обеспечивала нужды семьи. За вклад в общее дело дети заслуживали уважение и доверие. Четырехлетним малышам вручали спички, и они разжигали очаг. Водяной буйвол весом в полтонны оставался на попечении карапуза, едва доросшего до трехфутовой отметки. Дети могли трогать любое семейное имущество и реагировали на это доверие с несвойственной их годам серьезностью.

Их социальная роль находила отражение в детских играх. В то время как я лепила куличики из грязи и гонялась за бабочками, эти дети ловили рыбу на канале решетом. Поймав хоть одну, даже крошечную, они бежали домой и смотрели, как ее приготовят на обед. Они вырезали из дерева маленькие лодочки, ничем не отличавшиеся от тех, что строили их отцы. Девочки учились высаживать рис чуть ли не раньше, чем ходить, и с четырех лет носили за спиной новорожденных братиков и сестричек. Этим детям были совершенно не нужны пластиковые пожарные машины и куклы Барби. Они были королями и королевами своих владений: каналов и полей, мостов, деревьев и кустов; не было такого дома, в который они не могли свободно войти. Они мастерили воздушных змеев из обрывков бумаги и гибких прутиков и запускали их с сосредоточением военных пилотов. Делали флейты из стеблей бамбука и окарины из глины и маршировали по тропинкам, как солдаты, идущие на войну.

Я вспомнила мамины рассказы об Африке, которые слушала на ночь в детстве. Наконец ее истории ожили — я видела их на каждом шагу.

Мы подъехали к грохочущему шоссе, слезли с велосипедов и сели ждать Тяу в придорожной закусочной. Фунг, у которого уже выработался безошибочный нюх, тут же раздобыл гамак и, уютно в нем устроившись, заказал кофе со льдом. Спустя несколько часов нарисовался Тяу: от него несло виски, а на лице было обиженное выражение отвергнутого влюбленного. Сил ему хватило лишь на то, чтобы заказать обед, подвесить гамак и плюхнуться в него. Фунг посмотрел на часы и беспомощно развел руками. До нашей прибрежной деревни шесть часов тяжелой езды в горку, а стемнеет часов через пять.

— Завтра, — отрезал он.

— Я еду, — упрямо заявила я. — Если понадобится, на автобусе.

— Тут автобусы не ходят, — обрадованно сообщил мне он.

Я села на велосипед. Оба проводника резко изменились в лице. Фунг хлопнул себя по лбу и пробурчал, что постареет лет на двадцать к моменту нашего возвращения в Сайгон. Тяу закрыл глаза и выпустил дым через раздутые ноздри. Они перебросились парой слов, пришли к соглашению между собой и, повернувшись ко мне, хором сказали «нет».

Я уехала.

Через час проводники меня догнали. На равнине без единого холмика их было видно за милю: рубашка Фунга развевалась на ветру, оба усердно крутили педалями. А я так замечательно ехала без них: тело расслабилось под мерный ритм вращающихся педалей, прониклось свободным ощущением дороги. Они подъехали, пыхтя от злости и поджав губы, и обвинили меня в том, что я нарочно ехала быстро, чтобы они не догнали. И это было так. В отместку они заставили меня остановиться у первой же придорожной закусочной и стали заказывать блюдо за блюдом и выпивку. Я же впервые за много дней нормально поела и припрятала остатки в пакетик, чтобы не пришлось больше глодать гнилую гуаву.

Едва мы взобрались на велосипеды, как пошел ливень. Дорога покрылась бензиновыми лужами и окрасилась во все цвета радуги, и Фунг позвал нас переждать дождь под навесом. Вскоре к нам присоединился мужчина сурового вида, необычайно дородный для вьетнамца, с колечком седых волос вокруг лысины. Услышав, откуда я родом, он расплылся в улыбке и поздравил меня с окончанием войны, в которой я никогда не участвовала. Его звали Ву Дат. Ему было сорок шесть лет; он был отцом шестерых сыновей, таких же крепких, как и он сам. Сыновья один за другим пошли в солдаты; их раскидало по всей дельте Меконга, где они жили в обветшалых деревянных бараках и готовились к войне. Сам он надеялся, что сыновьям никогда не придется ее увидеть. Они были слишком молоды — лет по двадцать, — чтобы воевать с Камбоджей, и служили слишком далеко, чтобы палить по китайцам, когда в 1985 году те ринулись через границу к северу от Ханоя. Сыновья принадлежали к первому поколению детей, кому хватило времени пройти строевую подготовку прежде, чем умереть, а сам Ву Дат — к первому поколению отцов, способных говорить о своих детях без скорби в глазах.

Но без войны шансы на повышение были ничтожны, зарплата мизерной, а возможности дополнительного заработка и вовсе никакой. Отец семейства явно не бедствовал: элегантный дождевик, сверкающий мотоцикл, — но даже его процветающий строительный бизнес не смог бы прокормить шесть новых семей и выводок детей. По взаимной договоренности никто из юношей пока не женился: они ждали, что отец найдет им выгодную партию. Ву Дат пригласил меня в гости.

Я угрюмо кивнула в сторону своих проводников. Ву Дат презрительно фыркнул, увидев их длинные ногти и зализанные волосы, крепко прижал мою свободную руку к своему плечу, завел мотор, и только нас и видели.

Мой взгляд упал на ошарашенного Тяу и разъяренного Фунга, после чего я вынуждена была переключиться на управление велосипедом: одной рукой, по кочкам и скользким бензиновым лужам, на скорости мотоцикла. Я не сомневалась, что еще поплачусь за свою выходку, но как же мне было весело!

В конце концов совесть взяла верх, и я неохотно поехала обратно. Ву Дат помахал мне на прощание и укатил в поисках другой невесты для ватаги своих амбициозных отпрысков.

Мы снова въехали в пригород, и на этот раз я безошибочно узнала ветхие хижины на подступах к Митхо. Сгущались сумерки, и эта дорога заводила нас все глубже в самое сердце перенаселенного города. Фунг солгал. Не было никакой деревни.

Я поставила ноги на землю и встала, держась за руль, посреди улицы, запачканной бензином и брызгами грязи. Мимо проезжали машины, а во мне медленно закипал гнев. Я представила, как вспарываю Фунгу живот его собственными когтями. Топлю Тяу в гигантском чане с бриолином. Интересно, хорошо ли проводят электричество торчащие золотые зубы? К чертям мою визу, к чертям весь их вонючий Союз молодежи и коммунистическую партию в придачу — я сыта по горло своими жлобами-проводниками и их детским враньем. Экскурсия окончена.

Теперь, когда я приняла решение, мой гнев улетучился. Когда Фунг и Тяу наконец догнали меня, я позволила им отвести себя на бывший сахарный завод в конце темного переулка с земляной мостовой. Там жила подруга Тяу, девушка по имени Лэнг Ли.

Ей было двадцать два года, и она целыми днями сидела в помещении мрачного старого завода в ожидании, когда отец увезет ее в Америку. Утром и вечером она зажигала ароматические палочки на алтарях своих предков-буддистов, после чего настраивала коротковолновый приемник на «Голос Америки» и записывала услышанное в дешевой тетрадке, а потом заучивала в ожидании следующей передачи. После восьми лет неустанного соблюдения этого распорядка она говорила по-английски почти безупречно, правильно произносила твердые согласные и рассудительно подбирала временные формы. В свободное время она разглядывала снимки своих модных сестер, присланные отцом: те стояли перед зеркалом и экспериментировали с формой бровей и оттенками помады. С ней жили две соседки: молоденькая кузина, которая занималась уборкой, готовкой и стиркой, и беременная дворняжка с умной мордочкой и сосками, испещренными комариными укусами.

Лэнг Ли пригласила нас в дом и отдала распоряжения насчет ужина. Во время еды она явно разрывалась между неожиданным вниманием со стороны двух молодых людей из города и возможностью попрактиковаться в английском. После ужина я удалилась за москитную сетку, а Фунг с Тяу поспешили начать обход ночных баров. Как только они ушли, появилась Лэнг Ли в пижаме; она прижимала к груди большого белого мишку. Без слоя косметики ее лицо было свежим и чистым; она села на коврик и стала рассказывать о своем детстве.

Во время войны ее отец состоял в обслуживающем персонале аэропорта и, как следствие, после падения Южного Вьетнама провел пять лет в трудовом лагере. Его жену с ребенком сослали на удаленные бесплодные земли, где они выращивали рис и овощи в дождливый сезон и голодали в сухой. Четыре года они потихоньку распродавали свои драгоценности, а когда ничего не осталось, бабка Лэнг Ли и ее дед купили у полицейских разрешение поселиться в Митхо. Имея за спиной довоенное экономическое образование, мать Лэнг Ли устроилась секретарем на сахарный завод и в конце концов открыла собственное производство.

Тем временем отца Ли выпустили из лагеря, он воссоединился с семьей. Однако сотрудничество с американцами во время войны стало клеймом, навеки отравившим его перспективы при новом режиме. Он снова и снова пытался найти работу, хотя сахарный завод жены приносил щедрый доход. Наконец отец понял, что в коммунистическом Вьетнаме для него нет будущего, и преисполнился решимости убежать от прошлого, ринуться в неизвестные воды и начать с нуля в стране, где многие до него обрели свободу, богатство и счастье.

Жена была категорически против. Его настойчивым уговорам она противопоставляла кровавые рассказы о пиратах-головорезах, изнасилованиях и убийствах, распухших посиневших трупах и умирающих от голода детях, худых, как жерди. Лэнг Ли — ей тогда было пятнадцать — лежала на матрасе, накрыв голову подушкой и стараясь прогнать эти образы, поселившиеся в ее воображении, снах и мыслях.

Споры не утихали: их вели тихим, напряженным шепотом, неспособным проникнуть сквозь плетеные бамбуковые стены и достигнуть соседских ушей, а следом и полиции. У одного из родителей была мечта, у другой — жизнь, в которой все было заработано тяжелым трудом, и ребенок, которого нужно воспитывать. И поскольку им никогда не удалось бы договориться, они расстались.

Как-то утром Лэнг Ли проснулась и обнаружила записку от отца и кроваво-красный цветок гибискуса на подушке, залитой солнечными лучами.

В обстановке строжайшей секретности он собрал тысячу долларов и отыскал тех, кто предлагал купить мечту на краю радуги за горшочек золота. В тот самый момент, когда Лэнг Ли читала его записку, он уже был на пути в дельту, где ему предстояло невидимым призраком прокрасться сквозь частокол мангрового леса, найти лодку с веслами, освещенную лишь пламенем свечи, и доплыть до корабля, который будет ждать его и дюжину других суденышек, чьи огоньки стекались в одну точку на воде, как светлячки, слетающиеся к священному баньяну.

Но в записке ничего об этом не говорилось. Отец писал лишь о том, что любит ее и пусть она думает, что он умер, и постарается не горевать. Он приказывал ей заботиться о матери и всегда быть послушной дочкой.

Два года от него не было весточки. Лэнг Ли поставила фотографию отца среди мандаринов и чайных чашек на алтаре для предков и зажигала о нем благовония как об умершем. А потом однажды они получили письмо. Ее отец жил в переполненном лагере для беженцев на Филиппинах и ждал отправки в Америку. Он все время повторял, как любит ее, как скучает и хочет, чтобы она была рядом с ним. О жене — матери Лэнг Ли — не было ни слова.

Лэнг Ли целый год прятала это письмо от домашних, не осмеливаясь поделиться новостями о том, что отец выжил, — ведь тогда ей пришлось бы показать им все письмо. А как она могла? В нем ни слова не говорилось о матери — отец даже из вежливости не справился о ее здоровье.

Время шло, и отец достиг берегов земли обетованной. Честолюбие, заставившее его оставить дом и семью, сослужило ему хорошую службу, и вскоре он построил две мебельных фабрики и нанял дюжину рабочих.

Лэнг Ли замолкла и достала пластиковый фотоальбом. В нем было около сотни снимков отца, который стоял, вытянувшись по струнке, с серьезным лицом, на фоне дюжины памятников. У него были широкое лицо, маленькие глазки и тонкие губы; подбородок заострен, волосы на лбу начали редеть. Его лицо было чопорным, неприступным, как у статуй, на фоне которых он снимался.

— Почему, — спросила я, — он не позвал тебя в Америку сразу?

Лэнг Ли покраснела и замялась на секунду, потом перелистнула альбом и показала мне несколько фотографий, припрятанных на последней странице.

— У моего отца было девять детей от первого брака, — объяснила она, показывая на снимок старой женщины с недовольным лицом, окруженной толпой разодетых юношей и девушек, самодовольно глядящих в камеру. — Он бросил их, когда стал жить с моей матерью. После переезда в Америку он мог взять с собой только одну жену, и ею оказалась его первая.

Развод во Вьетнаме был противозаконен, публичная полигамия и вовсе неслыханное дело. Должно быть, Лэнг Ли пришлось несладко в ее подростковые годы. Она кивнула.

— Дома плакать было нельзя, поэтому я шла в школу и плакала при подружках и учителях, — призналась она.

Постепенно друзья отвернулись от нее: их родители презирали ее, «второсортное» дитя двоеженца. Путь в университет дочери пособника южновьетнамской армии был заказан. Лэнг Ли оставалось надеяться только на переезд в Штаты. Ее тетя эмигрировала в Калифорнию почти десять лет назад и вскоре после этого выслала приглашение ее матери. Лэнг Ли должна была поехать с ней как иждивенец, однако за несколько недель до того, как они получили билеты, ей стукнул двадцать один год, и пришлось начинать весь процесс заново. Сейчас отец присылал ей сто долларов в месяц на жизнь; часть она выделяла двоюродной сестре на ведение хозяйства, часть тратила на дорогие и бесполезные вещицы. Она купила видеоплеер и дорогой электрический орган, но в туалете у нее не было туалетной бумаги, а старая москитная сетка была порвана. Она не садилась на мопед, не надев фиолетовые перчатки до локтей и яркую шляпку с фестонами из ленточек. Лэнг Ли прожила в Митхо всю свою взрослую жизнь, но отказывалась идти смотреть достопримечательности без сопровождающих и потому редко ходила куда-то, кроме местной булочной и рынка. Она мечтала поступить в Беркли. Я тут же представила студентов на роликах, гашиш, популярную музыку и подумала: смогут ли фиолетовые перчатки стать достаточной защитой от всего этого?

Когда стало ясно, что ночевать Фунг с Тяу не придут, Лэнг Ли закрыла дверь на засов и поставила обучающее видео по английскому — «Уик-энд на природе». Она как завороженная сидела у экрана, глядя на проносящиеся мимо пейзажи сельской Британии, а я тем временем стащила ее плюшевого мишку и постепенно заснула под голоса восторгающихся британцев: «Смотри, дорогой, Вестминстерское аббатство!»

Наутро, с испугом увидев, как я расхаживаю туда-сюда в ожидании пропавших гидов, все больше раздражаясь с каждой минутой, Лэнг Ли предложила отвлечься для успокоения нервов. Поскольку ее мать работала в сахарной промышленности, она была согласна пойти со мной на ближайший сахарный завод без сопровождающих. Девушка достала мопед, перчатки и нарядную шляпку, и мы отправились в путь.

Завод находился в центре обширного двора, заваленного дровами, которые были необходимы для постоянного поддержания огня, теплящегося под чанами с бурлящей патокой. За связками дров виднелись река и корабль, пришвартованный на берегу, он медленно изрыгал вязкую черную жижу.

Сырую черную патоку привозили из дальней провинции Кантхо на самой южной оконечности Вьетнама. Чтобы сэкономить пространство между бочками, в трюме просто убрали все перегородки и вылили туда патоку. Сейчас ее высасывали чем-то вроде пылесоса: более мерзкого груза мне видеть еще не приходилось. Среди мутных коричневых пузырьков плавал мусор, а насос издавал прерывистое хлюпанье. Когда в шланг попал брусок и он перестал работать, к реке послали мальчика, который держал в руках пластиковый ковшик и ведро. Мальчик вычерпал патоку, пока на дне не остался слой примерно в полдюйма; его он подтер грязной тряпкой. Двое здоровяков на палубе подождали, пока последнее ведро наполнится клейкой жижей, после чего взвалили на плечи огромный чан, подвешенный на бамбуковом пруте, и зашагали по узким мосткам с совершенно невозмутимым видом. Я осторожно ступала за ними, подошвы кроссовок липли к их клейким следам.

Патока попадала во двор через дверь черного хода, там ее разливали в чаны размером с детский бассейн, установленные над полыхающим огнем. Их содержимое постоянно размешивали вращающиеся лопасти. Патоку мешали семь дней, в течение которых она постепенно меняла цвет с черного до красно-коричневого и бежевого, пока наконец в ней не образовывались комочки — сахарные гранулы. Тогда лопасти замирали.

Затем наступал черед юношей с голыми торсами, которые выгребали из чана сахарную массу, похожую на хлеб. Их кожа имела цвет полусырой патоки и была покрыта налетом из блестящей сахарной глазури. Из чанов масса попадала в центрифугу, где ее отмывали до цвета белоснежного песка. Теперь сахар имел уже сыпучую структуру, его высыпали на пол холмиком по колено с дюжинами похороненных заживо прожорливых пчел и мух. Мне ужасно хотелось присесть на колени и слепить песчаный замок из горы сияющего белого песка. Он выглядел плотным и пластичным — то, что надо, чтобы вылепить тоннели, башенки и крошечные рельефные ступени.

Лэнг Ли подключилась к делу. Она взяла черпак и принялась раскладывать сахар по десятикилограммовым бумажным мешкам, разбросанным по полу.

— Раньше я только этим и занималась, — сказала она, взвалив мешок на весы и со знающим видом засыпав в него еще четверть фунта. — Каждый день после школы и до темноты. Чтобы маме помочь.



Поделиться книгой:

На главную
Назад