Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Грех - Евгений Антонович Козловский на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Е. А. Козловский

ГРЕХ

История страсти


Когда в июле целую неделю то и дело идут дожди, среднероссийские луга приобретают такой вот глубокий, влажный, насыщенный зеленый тон, не столько нарушаемый, сколько подчеркиваемый фрагментами теплого серого неба, отраженного в лужицах, колеях, канавках, в проплешинах мокрой рыжей глины.

Если сделать волевое усилие и исключить из поля зрения как специально уродующую пейзаж высоковольтную линию, недобрые семь десятков лет разрушаемый и только год какой-то другой назад возвращенный правопреемникам прежних хозяев для восстановления и жизни древней постройки монастырь выглядит — вымокший, издалека — почти как в старые времена, — тем эффектнее появление на этом пространстве новенького, сверкающего, словно с рекламного календаря «Рэйндж-ровера» с желтыми заграничными номерами, который, покачиваясь и переваливаясь, движется к влажно-белым коренастым стенам по плавному рельефу луга без дороги, напрямик.

«Рэйндж-ровер» набит аппаратурою и молодым пестро одетым иноземным народом, взрыв хохота которого обрывает, свесившись с огороженной никелированными поручнями крыши почти в акробатическом трюке белобрысая долговязая девица с микрофоном в той руке, которою не уцепилась в оградку:

— Э! Я все-таки пишу!

— Остановимся? — флегматично спрашивает флегматичный водитель, потягивая из банки безалкогольное пиво.

— Так эффектнее, — возражает белобрысая, — только помолчите, — все это по-немецки.

Помолчать обитателям «Рэйндж-ровера» трудно: они предпочитают чуть снизить тон и закрыть окна. Впрочем, девицу это, кажется, устраивает: она ловко возвращается в относительно надежное положение на крыше, кивает толстенькому бородачу с телекамерою, тот направляет объектив на монастырь.

Загорается красная съемочная лампочка; девица, выждав секунду-другую, сообщает микрофону, что они приближаются к одному из недавно возвращенных властями Церкви женских монастырей, за чьими стенами по ее, девицы, сведениям живет сейчас под именем инокини Ксении и, как говорят в России, спасает душу (два слова по-русски) героиня прошлогоднего нашумевшего гамбургского процесса, обвиненная…

Опасаясь, что девица расскажет слишком много в ущерб занимательности повествования, перенесемся на монастырскую колокольню: держась напряженной рукою за толстую, влажную веревку, смотрит на луг, на букашку-«Рэйндж-ровер» двадцати-, примерно, -летняя монахиня, чью вполне уже созревшую, глубокую, темную красоту, не нуждающуюся в макияже, оттеняют крылья платка-апостольника. Смотрит, не в силах сдержать чуть заметную, странную, пренебрежительную, что ли, улыбкую

«Рэйндж-ровер» останавливается тем временем у монастырских ворот, компания высыпает из него, белобрысая девица, ловко спрыгнув с крыши, стучит в калитку. Та приоткрывается на щелочку, являя привратницу: тощую, злую, каких и только каких в одной России можно, наверное, встретить на подобном посту. Привратница некоторое время слушает иноязыкий, с ломано-русскими включениями, щебет.

— Нету начальства! — роняет и калитку захлопывает, чуть нос белобрысой не прищемив.

— Дитрих, материалы! — распоряжается та, и Дитрих лезет в машину, вытаскивает кипу журнальных цветных страниц, отксеренных газетных полос, фотографий.

Белобрысая принимает бумажный ворох, перебирает его, задерживаясь на мгновенье то на одном снимке, то на другом: давешняя монахиня — а она все стоит на колокольне, поглядывает вниз и улыбается — в эффектной цивильной одежде за огородочкою в судебном зале (двое стражей по сторонам); окруженная журналистами, словно кинозвезда какая, спускается по ступеням внушительного здания — надо полагать, Дворца Правосудия.

Флегматичный водитель, понаблюдав за напрасными стараниями совершенно обескураженных, не привыкших в России к подобному отношению товарищей проникнуть в обитель, столь же флегматично, как пиво пил прежде, нажимает на кнопку сигнала, а потом щелкает и клавишею, врубающей сирену.

— Ты чего?! — пугается белобрысая.

— Нормально, — говорит ли, показывает ли лапидарным, выразительным жестом тот.

А монахиня на колокольне, справясь с часиками, ударяет в колокола. Получившаяся какофония явно забавляет ее: высунулись кто из какой двери, кто из окошка сестры, привратница, словно борзая, бежит к келейному корпусу; навстречу, спортсменка-спортсменкою, мчится мать-настоятельница, отдавая на ходу распоряжения.

Калитка снова приотворяется. Мать-настоятельница, дама сравнительно молодая, чью комсомольско-плакатную внешность камуфлирует от невнимательного взгляда монашеское одеяние, не столько ни бельмеса не понимает в многоголосии с той стороны ограды, сколько не желает понимать, не желает смотреть и на просунутые в щель белобрысой репортершею вырезки. Особенно раздражает монахиню уставившийся на нее телеглаз.

— Минутку, господа! Айн момент! — а сама косится на колокольню, с которой несется все более веселый перезвон.

Наконец, привратница почти за руку тащит юную, тонкую монашку, которая, выслушав данную на ухо настоятельницею инструкцию, на чистейшем берлинском диалекте говорит, что господа, к сожалению, ошиблись, что никакой сестры Ксении в их обители нету и не было и даже никакой сестры с другим именем, похожей на фотографические изображения, и что, к сожалению, монастырь не может сейчас принять дорогих гостей.

Немцы переглядываются, шепчутся, собираются, кажется, предпринять еще одну атаку, но привратница уже закладывает калитку тяжелыми, бесспорными засовами, а мать-настоятельница, не заметив вопроса-упрека в глазах юной сестры-переводчицы, направляется к кельям.

А инокиня Ксения знай себе бьет в колокола и небрежным взглядом провожает удаляющийся, уменьшающийся «Рэйндж-ровер», покуда тот не превращается в божью коровку, вполне уместную на лугу, даже на столь древнем.

Прежде инокиню Ксению звали Нинкой — не Ниною даже — ибо была она довольно дурного тона девочкой из Текстильщиков, собою, впрочем, хорошенькой настолько, что мутно-меланхолический глаз чернявого мальчика — из тех, кто ошивается на рынках, возле коммерческих, на задах комиссионок — вспыхнул, едва огромное парикмахерское зеркало, отражавшее его самого в кресле, покрытого пеньюаром, и мастерицу с болтающимися в вырезе бледно-голубого халатика грудями, наносящую феном последние штрихи модной укладки, включило в свое поле гибкую фигурку, возникшую в зале с совком и метелочкою — прибрать настриженные за полчаса волосы.

Мастерица ревниво заметила оживление взгляда клиента, прикрыла халатный распах.

— Не вертись! — прикрикнула, хоть мальчик вовсе и не вертелся, — испорчу!

— Кто такая?

— Ни одной не пропустишь! Как тебя только хватает?!

— Кто такая, спрашиваю?

Мастерица поняла, что, пусть презрительно, а лучше все же ответить:

— Кажется, с завода пришла. Ученица. Пытается перейти в следующий класс.

Мальчик пошарил рукою под пеньюаром, вытащил и положил на столик, рядом с разноцветными импортными баночками и флаконами, двухсотрублевую и не попросил — приказал:

— Познакомь.

Нинка, подметая, поймала маслянистый взгляд, увидела зелененькую с Лениным.

— Нин! — как раз высунулась из-за парикмахерских кулис немолодая уборщица. — К телефону.

— А чо эт’ на вокзале? — спрашивала Нинка далекую, на том конце провода, подругу в служебном закутке с переполненными пепельницами, электрочайником, немытыми стаканами и блюдцами. — Ну, ты выискиваешь! Бабулька, конечно, ругаться будет.

С той стороны, надо думать, понеслись уговоры, которые Нинка прервала достаточно резко:

— Хватит! Я девушка честная. Сказала приду — значит все! — а в дверях стояли, наблюдая-слушая, восточный клиент и повисшая на нем давешняя мастерица с грудями.

— Ашотик, — жеманно, сахарным сиропом истекая, сказала мастерица, едва Нинка положила трубку, — приглашает нас с тобой поужинать.

— Этот, что ли, Ашотик? — не без вызова кивнула Нинка на чернявого. — А, может, не нас с тобой, а меня одну?

— Можно и одну, — стряхнул Ашотик с руки мастерицу.

— Только поужинать?

— Зачем только?! — возмутился клиент. — Совсем не только!

— А я не люблю черных, — выдала Нинка, выдержав паузу. — Терпеть не могу. Воняют, как ф-фавёныю

Хоть и не понял, кто такие таинственные эти фавёны, Ашотик помрачнел — глаза налились, зубы стиснулись — отбросил мастерицу, снова на нем висевшую, сделал к Нинке шаг и коротко, умело ударил по щеке, пробормотал что-то гортанное, вышел.

— Ф-фавён! — бросила Нинка вдогонку, закрыла глаза на минуточку, выдохнула глубоко-глубоко. И принялась набирать телефонный номер.

Мастерица, хоть и скрывала изо всех сил, была довольна:

— Ох, и дура же ты! Знаешь, сколько у него бабок?

— А я не проститутка, — отозвалась Нинка, не прерывая набора.

— А я, выходит, проститутка?

Нинка пожала плечами, и тут как раз ответили.

— Бабуля, солнышко! Ты не сердись, пожалуйста: я сегодня у Верки заночую.

Бабуля все-таки рассердилась: Нинка страдальчески слушала несколько секунд, потом сказала с обезоруживающей улыбкою:

— Ну бабу-у-ля! Я тебя умоляю! — и положила трубку.

— А ты, — дождалась мастерица момента оставить последнее слово за собой, — а ты, выходит — целочка!

Темно-сиреневая вечерняя площадь у трех вокзалов кишела народом. Нинка вынырнула из метро и остановилась, осматриваясь, выискивая подругу, а та уже махала рукою.

— Привет.

— Привет, — заглянула Нинка в тяжелый подругин пакет, полный материалом для скромного закусона: картошечка, зелень, яблоки, круг тощей колбасы. — И ты же их еще кормишь!

— По справедливости! — слегка обиделась страшненькая подруга. — Их выпивка — наша закуска. Водка знаешь сколько сейчас стоит?

— А что с меня? — хоть Нинкаи полезла в сумочку, а вопрос задала как-то с подвохом, и подруга подвох заметила, решила не рисковать:

— Даты чо?! Нисколько, нисколько, — и для подтверждения своих слов даже подпихнула нинкину руку с кошельком назад в сумочку.

— Понятненько.

— Только, Нинка, этою слышишь. Ты рыжего, ладно? Не трогай. Идет?! Ну, который в тельнике.

Нинка улыбнулась.

— А где ж женихи-то?

— За билетами пошли. Да вон, — кивнула подруга, а мы, не больно интересуясь тонкостями знакомства, подобных которому много уже повидали и в кино, и, главное, в жизни, отъедем, отдалимся, приподнимемся над толпою, успев только краем глаза заметить, как двое парней с бутылками в карманах, эдакая подмосковная лимит, работяги-демобилизованные, пробираются к нашим подругам и, постояв с полминуточки, рукопожатиями обменявшись, вливаются в движение человеческого водоворота, в тот его рукав, который, вихрясь, течет к широкому перрону, разрезаемому подходящими-отходящими частыми электричками пикового часа.

— В семнадцать часов двадцать четыре минут от шестой платформы отправится электропоезд до Загорска. Остановки: Москва-третья, Северянин, Мытищи, Пушкино, далее — по всем пунктам.

Пропустим, как все там у них происходило, ибо, проводив явившуюся на пороге сортира, слегка покачивающуюся Нинку полутемным, длиннючим, с обеих сторон дверьми обставленным коридором общаги, окажемся в комнате парней и легко, автоматически, безошибочно и уж, конечно, не без тошноты восстановим сюжет по мизансцене: на одной из кроватей, пыхтя и повизгивая, трудятся подруга и снявший тельник рыжий в тельнике, а приятель его, уткнув голову в объедки-опивки, спит за нечистым столом праведным сном Ноя.

Нинка пытается разбудить приятеля: сперва по-человечески и даже, что ли, с нежностью:

— Э! Слышь! Трахаться-то будем? Трахаться, спрашиваю, будем? Лапал, лапал, заводил, — но постепенно трезвея, злея, остервеняясь: — Ты! Ф-фавён! Пьянь подзаборная! Ты зачем меня сюда притащил, а?! — колотит по щекам, приподнимает за волосы и со стуком бросает голову жениха in status quo, получая в ответ одно мычание, — все это под аккомпанемент застенных магнитофонных шлягеров, кроватного скрипа, стонов, хрипов — и, наконец, отчаявшись, вздернутая, обиженная, хватает плащик, сумочку, распахивает дверь.

— Нин, куда?! — отвлекается от сладкого занятия подруга. — Чо, чокнулась? Времени-то! Ночевала б.

— Ага, — гостеприимно подтверждает рыжий в тельнике, на локтях приподнявшись над подругою. — Он к утру отойдет.

Но Нинка, не слушая — коридором, лестницею, мимо сонной вахтерши, - вон, на улицу, в неизвестный городок, и мчится на звук проходящего невдали поезда под редкими фонарями по грязи весенней российской, по лужам, матерится сквозь зубы, каблучки поцокивают, и в узком непроезжем проулке натыкается на расставившего страшно-игривые руки пьяного мордоворота.

Нинка осекается, поворачивает назад, спотыкается о кирпичную половинку, но, вместо того, чтобы, встав, бежать дальше, хватает ее, поднимает над головою:

— Пошел прочь — убью! Ф-фавён вонючий! — и мордоворот отступает, видит по глазам нинкиным, что и впрямь — убьет.

— Ёбнутая, — вертит пальцем у виска, когда Нинка скрывается за поворотом.

Ни мента, ни дежурного, пожилая только какая-то парочка нервно пританцовывает на краю платформы, ежесекундными взглядами в черноту торопя электричку. Нинка, вымазанная, замерзшая, сидит скрючившись, поджав ноги, сфокусировав глаза на бесконечность, на полуполоманной скамейке.

Электричка, предварив себя ослепительным светом прожектора, словно из преисподней вынырнув, является в реве, в скрежете, в скрипе. Нинка, не вдруг одолев ступор, едва успевает проскочить меж схлопывающимися дверьми, жадно выкуривает завалявшиеся в сумочке пол-сигареты, пуская дым через выбитое тамбурное окошко в холод, в ночь — и входит в вагон, устраивается, где поближе.

Колеса постукивают успокоительно. Вагон, колеблясь, баюкает.

В противоположном конце — длинновласый бородач уставился в окно: молодой, в черном, в странной какой-то на нинкин вкус шапочке: тюбетейке — не тюбетейке, беретике — не беретике.

Нинка бросает на попутчика один случайный ленивый взгляд, другой, третий. Лицо ее размораживается, глаз загорается. Нинка встает, распахивает плащик, решительно одолевает три десятка метров раскачивающегося заплеванного пола, прыскает по поводу рясы, спускающейся из-под цивильной курточки длинновласого, нагло усаживается прямо напротив и, не смутясь полуметровой длиной кожаной юбочки, не заботясь (или, наоборот, заботясь) о произведенном впечатлении, закидывает ногу на ногу.

Длинновласый недолго, равнодушно глядит на Нинку и отворачивается: не вспыхнул, не покраснел, не раздражился.

Второе за нынешний вечер пренебрежение женскими ее чарами распаляет Нинку, подталкивает к атаке:

— Вы поп, что ли? — спрашивает она совершенно ангельским голоском. — А я как раз креститься собралась. По телевизору всё уговаривают, уговаривают. Почти что уговорили.

— Иеромонах, — смиренно-равнодушно отвечает попутчик.

— Монах? — снова не может удержаться Нинка от хохотка. — Так вам чего, этою ну, это самое, запрещено, да? — и еще выше поддергивает юбочку. — А жалко. Такой хорошенький. Прям киноартист.

На правой руке, на безымянном пальце, там, где мужчины носят обыкновенно обручальные кольца, сидит у монаха большой старинный перстень: крупный, прозрачный камень, почти бесцветный, чуть разве фиолетовый, словно в стакан воды бросили крупицу марганцовки, удерживают почерневшие от времени серебряные лапки.

— А чего не смотрите? Соблазниться боитесь? Или вам и смотреть запрещено? — и Нинка забирается на скамейку с ногами, усаживается на спинку: несжатые коленки как раз напротив монахова лица.

Монах некоторое время глядит на коленки, на Нинку — столь же холодно, равнодушно, без укоризны, и тупит глаза долу.

— Бедненькие! — сочувственно качает Нинка головою. — А я, знаете, я уж-жасно люблю трахаться! Такой кайф! Главный кайф на свете. Мне б вот запретили б или там, не дай, конечно, Бог, болезнь какая — я бы и жить не стала. Мы ведь все как в тюрьме. А, когда кончаешь, словно небо размыкается, свет, и ни смерти нету, ни одиночества.

Монах бросает на Нинку мгновенный, странный какой-то взгляд: испуганный, что ли, — и потупляется снова.

— Слушайте! а вы что — вообще никогда не трахались? — то ли искренне, то ли очень на это похоже поражается Нинка. — А с ним у вас как? — кивает на неприличное место. — В порядке? Действует? Встает иногда? Ну, — хихикает Нинка, — по утрам, например. У меня один старичок был, лет под пятьдесят; так вот: вечером у него когда в станет, а когда и нет; зато по утрам — как из пушки! Или когда мяса наедитесь? А, может, и он тоже у вас — монах? И черную шапочку на головке носит? Ох уж я шапочку-то с него бы сняла!..

Глаз у Нинки разгорелся еще ярче, сама зарумянилась, похорошела донельзя.

Монах встал и пошел. А, вставая, уколол ее совершенно безумным взглядом, таким, впрочем, коротким, что Нинка даже засомневалась: не почудилось ли, — и таким яростным, страстным!

Она поглядела вслед монаху, скрывшемуся за тамбурной дверью, и отвернулась к окну, замерла: то ли взгляд-укол вспоминая-переживая, то ли раздумывая, не пуститься ль вдогон.

А за окном, по пустынному шоссе, виляющему рядом с рельсами, сверкая дальним и противотуманками, обгоняя поезд, неслась бежевая «девятка».

Электричка затормозила в очередной раз, открыла двери со змеиным шипом и впустила вываливших из «девятки» четверых: трезвых, серьезных, без-жа-лост-ных! Не ашотиков.

Нинка поджалась вся, но не она их, видать, интересовала: заглянув из тамбура и равнодушно мазнув по ней взглядами, парни скрылись в соседнем вагоне.



Поделиться книгой:

На главную
Назад