Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Летучие собаки - Марсель Байер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Здесь главное четкость, нужны очень короткие предложения: «Идет… идет покраска. Закрашиваются названия улиц».

Хедда громко шепчет:

— Вервольфу бы застольные песни, которые поют в пивных палатках, а сообщения по радио между делом.

Хельмут задумывается:

— Папа говорил, что ночью можно портить горючее в бензобаках американских танков.

Малыши стараются напрасно. Хорошо, конечно, если бы война поскорее закончилась, но такие методы вряд ли помогут. Хильде подстрекает:

— Нужно что-нибудь пострашнее, к примеру: «Начинается травля». Травля — это ужасно. Вытравляются глаза. Да, выкалываются. Итак, пиши: «Вервольф выкалывает врагу глаза».

— Отрубает руки, — придумывает Хольде, но Хильде не успевает записывать:

— Значит, сначала раздевает догола и заковывает в кандалы, а потом разрубает на кусочки? В таком порядке? Убийцы-поджигатели и опустошение. Покончить со всеми предателями. Вервольф ненасытный. Просто не вообразить, как он жаждет крови.

Малыши делают передышку и смотрят друг на друга, словно сами удивляются своей кровожадности. Они уверены, что здорово помогли папе, и, когда в его руках окажется тетрадка с сообщениями, он сразу повеселеет.

Но в темноте не спрячешься, во всяком случае от криков надломленных, пронзительных и изувеченных голосов, от грома бомбардировок — грохот разрывающихся наверху гранат проникает через стены бункера до самых последних этажей. Еще чуть-чуть, и от постоянного сотрясения стены дадут трещины, обрушатся и всех нас передавят; мы будем погребены под обломками, стерты в порошок, погибнем во сне, как летучие собаки Моро, которые остались лежать в темноте, но прежде были ослеплены заревом: бомба пробила крылу дома, и яркий дневной свет ворвался в комнату, страшный свет, раз и навсегда уничтоживший ночную вселенную беззащитных зверьков.

Так мрак тонет во мраке: черное поглощается черным, чернотой, не имеющей ничего общего с миром дня и ночи, где чувствуешь себя в безопасности. Мрак не ограждает от яркого света — свет для него просто не существует. В этом мраке пропадает само представление о свете.

Передо мной стоит Штумпфекер в форме. Это он отдал приказ о моем направлении сюда, в мир искусственного света, где люди живут под землей, на глубине многих метров: Штумпфекер велел мне прибыть, чтобы записать голос своего последнего пациента. Профессор прикладывает к губам указательный палец. Здесь все стараются соблюдать тишину, особенно на нижнем этаже бункера, — пациент не терпит даже самого ничтожного шума из коридора, к тому же никто никогда не знает наверняка, то ли он спит, то ли проводит секретное совещание, то ли просто молча сидит в своей комнате.

На шум, производимый человеком, он реагирует гораздо острее, чем на грохот орудий снаружи. Такая повышенная восприимчивость, по мнению Штумпфекера, сказывается и на голосе: прежде ясный и громкий, он постепенно становится глуше.

— Карнау, вы еще не сталкивались с этим явлением, а вот меня оно очень смущает: пациент иногда не может издать ни звука, и в последние дни это случается все чаще. С теми, кто покидает бункер навсегда, он прощается в полном молчании, а если во время рукопожатия пациенту говорят несколько слов, то вместо ответа он беззвучно шевелит губами.

В моей комнатке на столе целый арсенал еще не тронутых иглой восковых матриц. Переносное записывающее устройство в полной готовности. Профессор ушел взглянуть на пациента. Гудит перегруженный вентилятор. Раздается звонок, Штумпфекер на проводе:

— Скорее, Карнау, спускайтесь вниз, пациент… Положение очень серьезное, он кричит на подчиненных с самого начала совещания, подобных нагрузок его голос уже давно не испытывал, он вот-вот пропадет, несите сюда свою технику.

На лестнице и в узком коридоре толпятся люди и настороженно прислушиваются к крикам, на лицах — выражение ужаса. Теперь слышно очень хорошо, и, хотя двери закрыты, понятно каждое слово, выкрикиваемое надорванным голосом, который, по-видимому, и правда скоро пропадет. На связках, конечно, есть трещины, глотка сильно раздражена. Но, кажется, никто из присутствующих этого не замечает, все жадно ловят лишь слова — бесконечные заклинания о гибели и обвинения.

Штумпфекер притулился на корточках под дверью, через которую прорывается шум. Нервно роется в своем чемодане:

— Подождем пока, сейчас туда нельзя, войдем, как только припадок ярости закончится. Обессиленный пациент будет сидеть на стуле, вы держитесь в сторонке, но после измерения артериального давления и оказания медицинской помощи подводите микрофон ко рту, а потом по моему знаку немедленно начинайте запись. Вытянуть из него пару слов — это уж моя задача. Карнау, малейшая промашка непозволительна, ибо мы не знаем, вернется ли к пациенту голос, не станет ли эта запись последней.

Но из красной, вконец обезображенной глотки не донеслось ни звука. Мы сидим у Штумпфекера в лечебном кабинете на нижнем этаже и прокручиваем немую пленку. Профессор пытается сохранять хладнокровие:

— Надеюсь, эта тяжелая фаза скоро пройдет и настанет светлая полоса. Немаловажно, кстати, то, что пациенту неоднократно удаляли полипы. К примеру, в мае 1935 года по совету врачей из клиники «Шарите». Они внимательно проанализировали одно из его радиовыступлений и по характерному хрипению в голосе вывели следующее заключение: если человек способен больше двух часов кричать во всю глотку, значит, либо она из стали, либо оратор однажды умолкнет, лишившись голоса навсегда. В последний раз, насколько мне известно, его прооперировали в октябре прошлого года, то есть незадолго до моего вступления в должность. Тогда снова удалили полипы на связках. Многим общее положение кажется безнадежным, и все мы, находясь в непосредственной близости, вынуждены пассивно наблюдать физическую деградацию пациента. Раньше кое-кто из медиков утверждал, что пациент страдает болезнью Паркинсона, но данное мнение ошибочно. Вот увидите, Карнау, когда война закончится, а она закончится скоро, мы проведем курс лечения, и свежий воздух, длительные прогулки под великолепным летним солнцем и основательное очищение организма быстро восстановят здоровье пациента.

Только два дня назад Штумпфекер был назначен личным врачом, сменив на этой должности человека, который умел нежно ввести канюлю в любую вену. Морель, со своими волшебными пилюлями, поспешно покинул бункер. Никто не ожидал, что из целой армии опекавших пациента врачей Мореля заменит именно Штумпфекер. Но меньше всего он сам. Ведь неудача, которой закончились наши совместные исследования, бросала тень на карьеру профессора. На первых порах ему еще сходили с рук провальные эксперименты по трансплантации костей, во время которых он пытался пересадить костные фрагменты, взятые от узниц концлагеря Равенсбрюк, пациентам из госпиталя СС, что приводило только к нагноениям и разрастанию тканей и в конце концов к смерти людей. В условиях продолжающейся войны нашим опытам перестали оказывать поддержку, тем более что мы, поставив своей целью разработать основы радикального воздействия на голос и речь, в итоге так ничего и не добились от немых существ.

Вместо того чтобы последовательно устранять дефекты речи, мы уничтожали сам голос, поэтому и получилось, что все наши усилия были направлены на возвращение голоса, выправление, настройку изувеченных органов, бесполезные дыхательные упражнения, прочищение поврежденных астмой органов, — жалкие, увенчавшиеся сомнительным успехом попытки вернуть голосам прежний тон. Ясно сознавая, что ничего, собственно, не спасти, что наши «ремонтные работы» на потерянных, отмерших органах напрасны, мы тщательно скрывали это от испытуемых, иначе их бы охватила паника и в воздухе поднялась бы самая настоящая буря чудовищных звуков.

Спецкоманда подвела решительную черту под нашей работой — подопытных, не способных оказать сопротивление, загнали в угол палаты, облили спиртом и сожгли дотла вместе с бараком. Но в то время Штумпфекер был уже серьезно понижен в звании. Только благодаря его учителю Гебхарту скоро, в октябре прошлого года, профессора назначили хирургом ставки Восточного фронта: тогда ему частенько приходилось сопровождать своего нынешнего пациента во время дневных прогулок.

Имея в своем распоряжении лишь медицинскую карту, которую долгие годы небрежно вел Морель, Штумпфекеру за несколько часов пришлось ознакомиться с историей болезни пациента. Впрочем, при теперешнем положении дел в счет шла не столько профессиональная компетентность, сколько физическая сила нового личного врача. Как доложили Штумпфекеру приближенные пациента, тот не верит, что почти двухметрового роста «великан», как называют здесь доктора, при известных обстоятельствах сделает инъекцию так же точно и безболезненно, как Морель; зато никто не сомневается в том, что в случае серьезной бомбардировки профессор без долгих церемоний взвалит кого угодно на свою широченную спину и перенесет в безопасный угол, а если понадобится, то будет таскать из одного помещения в другое — пусть даже таскать исполину придется застывший комок нервов, пусть даже пациент судорожно стиснет его горло — Штумпфекер будет лавировать между падающими бетонными глыбами и стальными балками; силы у этого тягача хватит даже на то, чтобы в течение длительного времени пробираться по обломкам, глядя вверх и ни на секунду не упуская из виду осыпающийся потолок бункера, не обращая внимания на пыхтение своей ноши и на слух определяя, где вот-вот обрушится бетонная стена, куда ударит следующий снаряд.

На другой день Штумпфекер снова исполнен оптимизма. Не осталось и следа от недавнего истощения пациента — последствий его нескончаемых тирад. Сегодня он в хорошем настроении, отдохнувший, его голос окреп. Игла беспокойно дрожит, оставляя на матовом воске серебристую дорожку. Время от времени пациент берет с подноса шоколадные конфеты. Еще вчера я обратил внимание на эту привычку: незаметно смягчать горло.

Завидую тем, кто засыпает мгновенно. Здесь у нас есть такие. Вот курьер, только что прибывший с донесением, тут же, в столовой, начинает клевать носом: сидит за столом под яркой лампой и спит, отключается на четверть часа, потом живо приходит в себя — пора наверх, в опасную зону ожесточенных боев. Подобный феномен наблюдается у многих посетителей, которые появляются в бункере и снова исчезают: врачи, охранники, представители высшего командного состава, партийные чины. Эти люди на ходу способны погрузиться в глубокий сон на четверть часа, на десять минут, иные — всего на пять, а потом легко очнуться. У меня так не получается, проходит по меньшей мере полчаса, если не час, прежде чем я отключаюсь окончательно, и соскальзывание в иной мир длится мучительно долго: голоса настоящего, прошлого и будущего наполняют мой внутренний слух и ни за что не желают смолкать. Бывают моменты, когда в тягость любой звук.

Все дело в абсолютной темноте, которая царит в моей каморке, — здесь, под землей, световые условия просто невыносимые. Нет предрассветных сумерек, нет вечерней зари, нет того промежутка, когда размываются и постепенно исчезают очертания предметов и фигур, нет превращения красок — от багряной до цвета свернувшейся крови, от светло-голубой до темно-синей, — которые мало-помалу насыщаются оттенками серого, темнеют, и в конце концов весь мир становится иссиня-черным. Ни мерцания, ни слабого свечения ночного неба. Только резкая смена дня и ночи, отмеченная щелчком выключателя. Снаружи, в помещениях общего пользования, свет никогда не гасят, лампы горят двадцать четыре часа в сутки, пожирая так много энергии, что генераторы на нижнем этаже едва справляются. Драгоценное электричество беспечно расточается, зато вне комнат все освещено: чтоб никаких привидений в полумраке, чтоб никакого уединения, ни на секунду. Может, именно поэтому вид задремавшего курьера столь необычен: ведь при ярком свете, как правило, никто не спит — чтобы вздремнуть, люди уходят в темноту, где за ними никто не наблюдает. Что за жизнь мы тут ведем, под постоянным освещением?

Этот свет — правда, не особенно яркий, а во время обстрела даже мигающий или пропадающий вовсе и тем самым как будто имитирующий изменения вещей в природе, — искусственный свет, при котором мы живем уже много дней, жжет кожу и, как только его зажигаешь, режет глаза; постепенно он воспринимается не как состояние, а как субстанция: вот опять на всё ложится слабый грязно-желтый блестящий налет, который не исчезает, сколько ни три; он даже на лице, очень бледном, словно с него сошли все прежние краски и вместо них выступили следы, оставленные искусственным светом. Пенка на молоке подгорела? Или опять дело в освещении? Все уже нос воротят от здешнего питания — кипяченого молока.

Свет воздействует даже на акустику, подавляя естественные шумы: голоса кажутся на тон ниже, теряют внятность, приглушаются. Чем ярче освещение, а значит, отчетливее контуры, тем глуше звучат голоса. Нереальное акустическое поле, в котором все резкие звуки воспринимаются как дерзкие нарушители спокойствия. Завывание ветра — бывает ли оно еще? А воркование голубей? Или щебет дрозда, сам по себе льющийся из горла птички, когда она скачет с ветки на ветку? Существуют ли еще те едва уловимые колебания воздуха, природу которых понять невозможно? Здесь, под землей, объяснить всё очень легко: мол, изменение атмосферного давления, просто в конце коридора закрылась тяжелая железная дверь.

Никто уже не может с уверенностью сказать, день сейчас или ночь, а каждого, кто пришел сверху, тут же окружают и расспрашивают о времени суток, о естественном освещении. Вон стоят люди:

— Что там — яркие белые облака на сумрачном небе?

— Нет, скорее сплошная облачность.

— Но вы же не хотите сказать, что небо пасмурное, выцветшее, словно пропал весь свет?

— Нет, тоже не то, облака такие, вроде пятнами, предвещающие, что скоро проглянет яркое солнце.

— Вы слышали? Скоро проглянет яркое солнце, какое зрелище! Везет же вам, вы всё это видите!

— Уже пригревает?

— А ночи, наверно, не такие холодные?

— Скажите, красноватое мерцание вечернего неба, характерное для весны, — отличимо ли оно от зарева пожара, что стоит над пригородом?

— Да, если клубы дыма не затягивают небо.

— Играют ли солнечные зайчики на разрушенных зданиях, или лучи света поглощает черная копоть?

Потом опять общее погружение в искусственную среду. Организму вреден непривычный ритм жизни, не зависящий от солнца: ложишься в три часа утра, к полудню продираешь глаза и вскоре, еще совершенно разбитый, опять плетешься к аппаратуре; движения как в полусне. Наблюдаю за собой словно со стороны: рука, игра сухожилий, растопыренные пальцы, странно скрюченный указательный и эти лунки, которых я прежде и не замечал, четко очерченные лунки на ногтях.

Вентиляционная система бункера в любой момент может выйти из строя. Отработанный воздух вытягивается не полностью, и все дышат чаще, чем в нормальных условиях, организм изо всех сил старается получить необходимый для дыхания кислород. Случаются обмороки. Возможно, вентиляторы засорены, так как засосали целые тучи пестрокрылок, летящих из кухни напротив. Кухарка ничего не может с ними поделать — повсюду свалены никому не нужные съестные припасы: солдатские пайки с сухарями и хлебцами, ведра меда, кетчуп — персонал теперь получает питание в большой кухне, находящейся в другом отсеке бункера.

— Вы только посмотрите, — говорит кухарка, — все гниет — свежие продукты, творог, йогурт, грибы, салат. Полеты за продовольствием никто не отменял, оно как и прежде ежедневно доставляется самолетом из Баварии, хотя шеф ничего этого не ест. Печальная глава за долгую историю моей службы в качестве личного диетповара: уже много лет шеф питается вегетарианской пищей в соответствии со строгими предписаниями врачей, которые учитывают его испорченный желудок и проблемы с пищеварением. И вот за несколько дней все наши старания пошли прахом. Шеф больше не желает придерживаться диеты и ест одни пирожные и шоколад. Только встанет, подавай ему какао или пудинг из твердого черного шоколада, без молочных добавок, на чистой растительной основе. По крайней мере за этим я еще могу проследить. Молоко шеф не переносит, йогурт и сливки — дело другое. Мы готовим настоящие шедевры, кремы, желе. Главное — чтоб пошоколаднее да погуще продукт. Потом, в течение дня, поедаются пралине, торт и подушечки с ореховой начинкой, особенно во время утомительных ночных совещаний — сладкое полезно для нервов. И так до горького конца, пока хватит запасов. А тут еще бомба угодила в хранилище, все погибло: молочный шоколад, без орехов, разумеется. И часовой погиб, тот, что в коридоре наверху стоял, где канцелярия. Тайное хранилище — это ловко придумано. Конечно, риск немалый. Зато кому же охота под постоянным обстрелом подниматься наверх, чтобы воровать продукты?

Каждое утро все горячо надеются на дополнительные поставки из Швейцарии, самолеты Красного Креста пока еще прибывают с юга, но ситуация в Берлине напряженная. Караульное подразделение опасается, что прикажут оставить пост, а это опасно: сопровождая ежеутренний шоколадный кордон, можно впутаться в боевые действия. Да и кондитер, работающий сутки напролет, тоже трясется за свою голову в ожидании дня, когда совсем нечего будет поставить на поднос с лакомствами.

Снаружи рыскают собаки, надрессированные псы-убийцы, кусают всякого, кто лежит на земле и спит; они уже издалека слышат спокойное дыхание, тем более храп, который подтверждает, что человек беззащитен; подкрадываясь, ловят каждый вздох, находят спящего, а тут уже петлицы указывают дорогу. Псы тыкаются носом в открытую шею, легонько, чтобы случайно не пощекотать человека и не разбудить, ищут кадык. Осторожно открывают пасть и вдруг хватают, как можно крепче и быстрее, жертва даже не успевает закричать от боли, так как горло уже перекушено. Там, наверху, больше никто никогда не произнесет ни слова, уж об этом псы-убийцы позаботятся. Глубоко в их глазах светятся хищные огоньки, а в жилах течет волчья кровь.

Истории про Вервольфа не дают мне покоя, я уже не понимаю, то ли это кошмары из снов, то ли грезы наяву, когда заснуть не удается. Получив от малышей тетрадку и прочитав сочиненные ими радиограммы, папа пришел в ужас, он просто не находил объяснений, как его дети могли додуматься до таких жутких вещей. На секунду он перестал улыбаться, он стоял с открытым ртом, уставившись в тетрадь, и, похоже, сам больше не верил в своего Вервольфа, похоже, даже не грезил о скорой окончательной победе. Он не следил за своим лицом и совсем забыл, что мы на него смотрим.

Сначала папа всячески противился затее с Вервольфом, ведь это означало признать вторжение врага в нашу страну. Однако в конце концов, собрав всю свою волю, он ревностно приступил к пропаганде вервольфовской радиостанции и порой забывал, что это совсем не его идея. Папа сам насочинял с три короба про постоянные акты саботажа. А теперь, когда сестры с братом делают то же самое, почему-то удивляется. Раньше мне здорово доставалось, если папа замечал, что я вру. Взрослые думают, что их самих и придуманную ими ложь не раскусить, хотя, если честно, не раскусить только, по какому принципу взрослые решают, о чем сказать правду, а о чем солгать.

Почему одно говорится, а другое скрывается? О радиограммах Вервольфа папа разглагольствовал в нашем присутствии, он с гордостью поверял нам и остальные свои замыслы, спрашивал, достаточно ли они убедительны. Спрашивал о пропагандистских шествиях, призывавших к сокращению продовольственного пайка, даже о формулировках, и мы сообща решали, какое слово лучше обрисовывает плохое положение или, наоборот, скрывает его. А картинки с голыми женщинами, которые забрасывались в окопы французам с целью подорвать боевую мощь! Папа сам отбирал их и составлял подписи, то так, то этак прикидывал, как бы получше дать солдатам понять, что дома их жены уже давно с другими. Эту акцию держали в секрете от нас, но папа проболтался и сразу сделал вид, будто это не так уж страшно. Он посвятил нас и в свой тайный план написать книгу о кино. Но были вещи, о которых нам знать не следовало, и папа по сей день уверен, что мы слыхом не слыхали о спецгруппе, наспех созданной по его распоряжению, чтобы прослушивать мамин телефон, — она, видите ли, беспрестанно звонила одному норвежцу.

Когда папа обманывает, он не торопится, он точно знает, как всё обставить, если надо солгать или увильнуть от ответа. Едва речь зашла о том, действительно ли между ним и певицей что-то есть, папа и бровью не повел, не отвернулся, даже виду не подал, что ему неприятно, не сделал паузу, а сразу выпалил: «Нет». Словно совсем не раздумывал, сказать правду или схитрить, словно не существовало двух вариантов ответа.

Вообще папа мастер обманывать. По маме легче заметить, когда она говорит неправду: она начинает тараторить, чтобы поскорее отделаться, или, напустив на себя рассеянность, отвечает небрежно, словно речь идет о пустяках. Но все равно видно — вопрос неприятный и отвечать ей неприятно.

Взрослые считают, будто ребенок не может пошевелить мозгами и составить представление об истинном положении вещей. Они почему-то убеждены, что каждый вопрос дети задают только один раз и если получают ответ, то вполне им довольствуются. Им не приходит в голову, что есть и другие источники информации, что я слышу, о чем взрослые разговаривают между собой, и всё вижу.

Взрослые смотрят на тебя, и глаза их улыбаются. Но что значат глаза! Ведь и по голосу ясно, когда они врут: по легкому, совершенно особенному оттенку дыхания. С некоторых пор я безошибочно узнаю, когда папа врет, чую, даже если он сосет много таблеток, избавляясь от предательского дыхания, даже если по нескольку раз в день сильно-пресильно душится.

Во вторник, двадцать четвертого апреля, разражается катастрофа: пациент наотрез отказывается от шоколадных блюд, как бы ни были они приготовлены, от всех молочных продуктов, даже от выпечки, — подавай ему шоколад в чистом виде, только сливочный, и никаких компромиссов. Тот отборный шоколад, который медленно тает во рту, который не надо жевать, не надо сосать или размалывать языком: растворяясь сам собой, он растекается во рту и покрывает зубы и нёбо тонким слоем нежной глазури из сливочного какао. Категорически отвергается даже слоеное ореховое тесто. Штумпфекер, обстоятельно осмотрев язык и нёбо пациента, констатирует нервное раздражение вкусовых сосочков. Каждый чувствует: теперь спасения нет. Это начало конца.

После многочисленных записей, где уже ничего не слышно, после стольких загубленных пластинок, на которых игла выгравировала едва заметные дорожки, мы неожиданно, в тот же день, становимся свидетелями небывалого по своей громкости заседания. Расшатанные нервы, видимо в свете сложившейся щекотливой ситуации с шоколадом, приводят к одному из пресловутых припадков бешенства, позволяющих всякий раз легко записать целую серию пластинок. Волнение пациента непосредственно выражается в криках, диких нечленораздельных звуках. Мы собираемся для записи, по знаку Штумпфекера я незаметно включаю аппаратуру.

Потом идем в его кабинет провести контрольное прослушивание — безупречная, кристально чистая запись, с единственным недостатком — голос то усиливается, то ослабевает, так как, перемещаясь по комнате, пациент то и дело удаляется из зоны приема микрофонов. «Предали, все до одного… окружен одними предателями…» Обрывки фраз, в последние дни они законсервированы уже на многих пластинках.

С некоторых пор Штумпфекер следит только за аккуратным распределением запасов морфия, он больше не в ответе за физическое и душевное состояние своего подопечного и ломает голову исключительно над тем, как бы его умертвить. Разумеется, все держится в тайне; в первую очередь ставка делается на личную охрану, которая, совершив покушение, устранила бы пациента и тем самым решила бы проблему. Не исключалась и возможность апоплексического удара. О естественной смерти вследствие неправильного питания и крайней нервозности нечего и думать, так как пациент крайне вынослив физически.

Исходя из всего этого, в ночь на двадцать девятое апреля Штумпфекер успешно испытал на овчарке пациента один из возможных способов умерщвления путем наружного вмешательства. Сначала подмешал в пищу животного цианистый калий: яд из ампулы по каплям добавил в кашу. Но по необъяснимым причинам сука отказалась от пищи и попятилась от миски. Пришлось заманить ее в туалет охраны, силой открыть пасть и вылить на язык содержимое раздавленной щипцами ампулы, вследствие чего через несколько мгновений наступила смерть.

Однако подобный способ отравления следует брать в расчет, только заручившись согласием самого пациента: нельзя же просто открыть ему рот и заставить проглотить ампулу а консистенция принимаемой им пищи не позволяет подмешать в нее цианистый калий.

Пациент с испачканным ртом диктует свое завещание, при этом он беспрестанно листает словари в поисках нужных слов и более точных формулировок. Не найдя сразу чего-то подходящего, швыряет книгу через всю комнату и хватает другую. Во время диктовки он лежит на диване и заталкивает в рот плитку за плиткой. К большой досаде стенографистки, тычет шоколадными пальцами в требующие правки места, из-за чего на бумаге выступают жирные отпечатки — полупрозрачные пятна на последних словах, которые потом перепечатываются на особой машинке с увеличенными в три раза литерами и подписываются завещателем. Буквы смазаны, так как у пишущей машинки повреждена направляющая и каретка не может двигаться плавно справа налево. Вдобавок из-за неудовлетворительного качества красящей ленты на бумаге остаются тени и черные волокна. Перо царапает последний листок и выводит подпись пациента, не столь аккуратную, как обычно, — объясняется это, вероятно, не только волнением, но еще и тем, что жирная от шоколада ручка скользит в пальцах.

Между тем водителю пациента поручено собирать и ставить на место разбросанные повсюду словари. Прежде чем определить их на полку, он расправляет бесчисленные загнутые углы страниц, на которых пациент нашел особо интересные понятия и толкования. На водителя же возложена задача устранения протечек — вода постепенно проникает с лестницы в помещения на нижних этажах и уже так основательно пропитала ковры, что каждый шаг в комнате сопровождается звучным чавканьем. Но все напрасно: в бункере нет самой обыкновенной замазки, чтобы залатать трещины в водопроводе и бетонных стенах, образовавшиеся от постоянных взрывов, гремящих уже где-то поблизости.

С позапрошлой ночи мы ведем записи каждый час. Звонок Штумпфекера. А ведь положенных шестидесяти минут с начала моей смены еще не прошло. Здесь, под землей, чувство времени напрочь теряется. Какое сегодня число? Понедельник. 30 апреля. В коридоре на всю мощь играет патефон. Большая часть персонала собралась на танцы прямо перед моей дверью, там, где обычно едят. Эсэсовцы, люди из охранного подразделения и обслуга сидят на скамейках и болтают ногами. Один из службы безопасности расстегивает пуговицы пиджака, ослабляет галстук и, отвесив поклон, приглашает на танец повариху. Та протягивает руку, пара продвигается вдоль стоящих у стенки столов и стульев на середину и оттуда начинает воодушевленно прочесывать танцплощадку из одного конца в другой.

Штумпфекер подкарауливает меня внизу, еще на подступах к помещениям:

— Всё, Карнау, теперь никаких записей делать не придется. Оратор угас. Он больше не может говорить. Но это уже неважно. Заберите свои вещи из кабинета и перенесите матрицы наверх. В будущем этот голос будет звучать только на ваших пластинках, поэтому обращайтесь с ними в высшей степени бережно и безопасности ради немедля сделайте копии.

Из глубины раздается знакомый кашель. Штумпфекер закрывает за собой дверь. Значит, это конец. Воды в коридоре по щиколотку, повсюду разбросаны ордена, фуражки и гранаты. Поднимаюсь по винтовой лестнице к запасному выходу и выхожу в сад. Ясный солнечный день. С самого прибытия не видел неба. Если бы не страшный шум от взрывов, я поверил бы, что война кончилась.

Нужно держаться в укрытии. Здесь, под защитой, за обломками стены впервые за долгое время бронхи снова расслабляются, из легких медленно выходит и рассеивается на весеннем ветру накопившийся за последние дни и ночи отработанный воздух бункера. Неожиданно в саду вспыхивает огонь. Все еще сжигают последние предательские документы? Там Штумпфекер, но без папок под мышкой, а с клочком бумаги в руках. Он склоняется над телом, лежащим на земле. Подле пламени стоят другие мужчины, на лицах — пляшущие тени. Вдруг оглушительный треск, совсем близко разрывается граната, силуэты отскакивают на шаг назад. Горящая скомканная страница из словаря приземляется на пропитанный бензином мундир, и его, наконец, охватывает пламя; людей больше не видно. Разглядываю знакомое ротовое отверстие, испачканное кровью, развороченный затылок полыхающего трупа, уже в следующее мгновение окутанного густым дымом. Вот рядом падает на живот второе тело, и огонь тут же перекидывается на него, языки пламени бегут из центра наверх, к выпуклой груди, и вниз, к черным замшевым туфлям.

Всех возьмем с собой. Это уже решено. Чтобы найти лазейку из города, мы намерены пробиваться группами, маленькими неприметными отрядами. В бункере собирают последние вещи. Теперь тут невероятный шум: топот по коридорам, стук кастрюль, звон бьющейся посуды, а вслед за тем — не тишина, а громкий смех. Хотя не такой уж громкий. Просто в сравнении с шепотом и едва слышными шагами последних дней любой звук кажется резким и затяжным. Но никаких радостных возгласов. Все слишком утомлены и измучены.

Ждем команды на выход. Сижу в своей каморке и работаю, нужно переписать две стопки пластинок: один комплект копий будет вывезен из страны, другой заберет Штумпфекер. Он думает податься на юг. Я же решил на запад, мне предоставлено спасать оригиналы.

Все курят. После бесконечно долгого воздержания вовсю дымят, и бункер мгновенно заполняется дымом. Каждый достает сигареты, которые прятал в последние недели в ожидании момента, когда снова удастся затянуться, когда хозяин уже не сможет проверить, соблюдается ли запрет на курение. Свежее облако дыма, запах табака. А как чадит! Всю ночь. Не видно ни стен, ни мебели, даже собственной руки, держащей сигарету.

Скоро десять, первое мая. Наверху наверняка уже темнеет. Под покровом темноты мы, наконец, собираемся покинуть это место. Где Штумпфекер, ведь он хотел взять ящик с пластинками? Может, внизу в бункере, или в караульном отделении СС? Нет, здесь его нет. Комната пуста. Стены измалеваны порнографическими картинками. Волосы пучком между ног, груди, грубая работа, ухмыляющиеся женщины, нацарапанные на бетоне эсэсовцами; нецензурщина — видать, так и не решили, как эти слова пишутся, кажется, чего уж проще. По коридору идет человек из охранного подразделения с пустой канистрой. Он только что поджег конференц-зал, значит, пора убираться, пока нас тут не перетравили дымом. Наверху перед выходом собралась группа, все стоят со своими пожитками, Штумпфекер сторожит два ящика с пластинками.

Перед уходом доктор еще раз обращается ко мне:

— В лапах оккупантов может оказаться каждый из нас, и, пока опасность не минует, зарубите себе на носу следующее. Теперь ваша первоочередная задача — научиться говорить как жертва. Припомните хорошенько ваших подопытных, их слова, построение фраз, интонацию, воскресите всё в памяти. Подражайте, говорите, как они, сначала очень медленно, про себя, потом начинайте тихо бормотать, говорите, опустив глаза, вводите в речевой поток паузы, словно вам довелось пережить такие зверства, описать которые язык не поворачивается, именно эти предполагаемые жуткие подробности опускайте в рассказе. Помалкивайте о своей деятельности в последние годы, делая якобы вынужденные заминки. Стушевывайтесь, но только вовремя, чтобы ничего о себе не сболтнуть. Кривите лицо, заикайтесь, научитесь, когда нужно, выдавливать слезы, всем своим видом показывайте, что готовы помочь и поделиться сведениями, притворяйтесь, что хотите рассказать обо всех ужасах, выпавших на вашу долю, но, к сожалению, не находите сил. Падайте в обморок, тогда они откажутся от дальнейших вопросов и в конце концов пожалеют вас, поверив, что вы и впрямь жертва, жертва кошмара, которому нет названия и который не описать словами. Так вы перейдете на ту сторону, так во время допроса незаметно скользнете за черту, прямо к тем, за чью обработку вас изначально собирались предать суду. Сейчас необходимо усвоить то, что всегда казалось вам крайне отвратительным, ведь именно отвращение, в сущности, и стало толчком ко всей вашей деятельности; сейчас ваша очередь заикаться, пропускать и путать слова. Увы, некоторое время нам всем придется жить под властью наших надломленных голосов.

VII

Июль 1992 года, Дрезден. Во время инспекции городского дома престарелых в его подвалах обнаружен архив звукозаписей, скрытый в проеме каменной стены, заколоченном досками. Несмотря на свою долгую историю, в которой, судя по найденному материалу, не приходится сомневаться, о существовании архива до настоящего момента никто не знал.

По подземным переходам из архива можно попасть в расположенный поблизости Немецкий музей гигиены. Вполне правомочно заключить, что сотрудники музея раньше также имели доступ к этим помещениям и, по всей вероятности, осуществлялись даже обмен информацией и контакты персонала. Однако в Музее гигиены об архиве ничего не известно. Следовательно, о подземном переходе знали только посвященные и держали всё в строжайшем секрете. Впрочем, о работниках архива не сохранилось почти никаких документов. В том, что осталось от картотеки, большей частью уничтоженной, сохранилось только имя некоего Германа Карнау, охранника.

При первом осмотре подвала членами следственной комиссии Карнау поясняет:

— Здесь находятся все мыслимые и немыслимые матрицы, а также полезная для подобного рода исследований аппаратура. И, разумеется, целая фонотека систематически проводившихся записей виднейших представителей политической и общественной жизни со времен изобретения звуконосителя. Такие формы контроля, требующие большой затраты времени, могли позволить себе только господа. Мы располагаем даже знаменитым кашлем фюрера, еще на шеллаке, скорость семьдесят восемь оборотов в минуту. Эти пластинки долгое время считались утерянными.

Для каких целей служило все это оборудование? Карнау:

— Частота его пульса в условиях физической и психической нагрузки, в состоянии движения или во время произнесения речи каждую неделю фиксировалась на воске, что давало возможность регулярно проводить сравнительный анализ полученных результатов, прослушивая записи за много недель. Расширены ли его сосуды? Понижено ли кровяное давление? Восстанавливается ли у него после эмоциональной речи через надлежащее время нормальное сердцебиение? Вот те немногие опорные моменты, которые учитывались при обработке этих звуковых валиков, гибких и шеллачных пластинок, магнитофонных лент.

Двойная защита: решетка и массивные железные двери. За дверями — кирпичные своды. Здесь можно работать, только согнувшись. Студия звукозаписи обставлена с большим комфортом: за микрофоном уютное кресло, ковровое покрытие, стены обтянуты тканью — как из соображений звукоизоляции, так и потому, что сюда, в конце концов, приходили важные особы, привыкшие к определенному комфорту. Топота детворы двумя этажами выше не слышно.

Целая полка магнитофонных лент, многие из которых сползли с катушек, свидетельствует о различных, впрочем, почти безуспешных попытках перенести имеющиеся записи на звуконосители новейших моделей. Но всякий раз объем фактического материала, требовавшего обработки и архивирования, был слишком велик. Здесь всегда особенно тщательно блюли чистоту (вредители-насекомые легко могли погубить всю коллекцию), однако со временем тонкий слой пыли все-таки осел на бесчисленных картонных коробках. Прежде чем снять крышку и достать обернутые бумагой пластинки, приходится тыльной стороной ладони смахивать с нее пыль. В углу плохо освещенной комнаты стоит патефон, на нем производилось контрольное прослушивание пластинок, чьи белые этикетки часто вообще не имеют надписи. Несмотря на передовую технику, от старых аппаратов не отказывались, так как хотели и впредь работать с историческими записями. Требуются немалые усилия, чтобы привести в движение рукоятку патефона, коллекция сапфировых игл тридцатых годов падает со стола.

Изобретения звукового кинематографа ждали с большим нетерпением. Пока в кинотеатрах велись споры о том, сумеет ли Великий немой удержать свои позиции, тут уже взялись за установку камер. Объективы никогда не открывались — ведь речь шла о записи звука. Вот и объяснение километрам засвеченной белой кинопленки. Система оптической звукозаписи впервые сделала возможным полноценный монтаж, который почти совершенно исключался при выцарапывании звуковой дорожки на воске.

Разработки немцев в области звукозаписывающей техники далеко превосходили достижения других стран. Портативные магнитофоны, предназначенные для применения на фронте, вплоть до окончания войны считались у врага самым желанным трофеем. Здесь, в студии, использовались исключительно высококачественные материалы. Однажды из-за аварии отопительной системы весь арсенал восковых пластинок чуть не расплавился. По сравнению с магнитофонной лентой диски имеют то преимущество, что после контакта с магнитным источником не приходят в негодность. Вот, кстати говоря, еще одна причина, по которой всё держали в тайне: тогда всерьез опасались, что саботажники вмонтируют в этом помещении электромагниты и уничтожат материал.

Один из участков работы — оптимизация вокальных данных во время массовых мероприятий; для этого использовались технические средства: например, озвучивающие устройства. Благодаря многосторонней речевой терапии научились манипулировать свойственным немецкому произношению твердым «приступом» гласных и тем самым избегать досадных шумовых помех при трансляции. А контроль за слюнотечением и работой слюнных желез с помощью лекарственных препаратов обеспечил четкость произнесения каждого слова при быстрой и громкой речи. Вопрос о том, является ли дыхание в условиях сильной физической нагрузки шумовой помехой, стал поводом к очередным экспериментам. При использовании мощных громкоговорителей проблема дыхания чрезвычайно важна.

В углу сложены записи, содержание которых не позволяет точно определить, то ли так забавлялись с передовой звукозаписывающей аппаратурой, то ли эти пленки действительно служили медицинским целям, — тут, к примеру, если верить каталогу, сохранены шумы, производимые выделениями поджелудочной железы, или экстремально усиленное хлопанье век.

О назначении следующей серии опытов досконально выяснить ничего не удалось, однако применявшиеся медицинские технологии говорят о том, что эксперименты проводились не так давно: чтобы записать различные внутренние шумы, не поддающиеся реконструкции, в глотку или в кровеносные сосуды вводили зонд. Для следственной комиссии, правда, остается загадкой, как набирали людей для проведения экспериментов, в некоторых случаях весьма болезненных.

Ходят слухи, что для сравнительных записей привлекались, в частности, пациенты с «волчьей пастью» — расщеплением нёба. Здесь анализировали потенциал человеческого крика, бесцеремонно подвергали изменениям артикуляционный аппарат подопытных, исследуя речевые способности человека в экстремальных условиях. Однако на основе имеющегося материала ничего доказать нельзя.

Карнау рассказывает:

— Музей гигиены занимается тем, что можно увидеть, мы же — тем, что слышно. Нас связывал детальный подход, и нередко патологи Музея оказывали услуги нам, а мы — им. Так, по артикуляционным изменениям делались выводы о физиологических.

Карнау, похоже, не только очень словоохотлив, но и весьма осведомлен — научные знания, которыми он располагает, совершенно не увязываются с его статусом охранника. Давая подробные комментарии об оснащении студии и назначении аппаратуры, старик иногда отвлекается:

— Когда утро подходило к концу и клиенты, если так можно выразиться, ссужали нам свои голоса, мы часто в перерывах между двумя операциями встречались в комнате для совещаний. Вся команда собиралась вот тут: профессор Зиверс, доктор Хельбрант и профессор Штумпфекер. И начинался обмен мнениями, который нам, представителям различных дисциплин, приносил большую пользу. А иной раз все просто откидывались на мягкие подушки и молчали, пока архивариусы за стенкой делали свое дело. Наши пути соприкасались. Благодаря общим исследовательским целям группа крепко сдружилась. Много шутили, к примеру, если доктор Хельбрант говорил: «Пластическая хирургия оказывает мощное воздействие на весь организм», профессор Штумпфекер тут же добавлял: «Секс тоже». Забавы ради мы опробовали друг на друге различные способы искусственного дыхания или с наслаждением пускались в теоретические рассуждения о том, возможно ли, произведя оперативное вмешательство, ускорить процесс усвоения иностранного языка данной человеческой особью.

В ходе дальнейшего расследования у членов комиссии возникает все больше сомнений относительно личности Карнау. Его прекрасная осведомленность об исследованиях, проводившихся за период его службы в архиве, вызывает подозрение, что вопреки клятвенным уверениям этот человек отвечал не только за технику безопасности, он занимал гораздо более ответственный пост. Можно очень живо себе представить, как он сидит в комнате для совещаний в одном из роскошных кожаных кресел, в обществе Хельбранта, Зиверса и других сотрудников.

Сверх того, очень скоро выясняется, что к подвальному комплексу примыкает гораздо больше помещений, о чем во время своего первого признания, сделанного, кстати, с необычайной готовностью, Карнау умолчал. Обнаружена еще одна студия, в отличие от первой не оборудованная с комфортом: комната выложена кафелем и освещена неоновыми трубками, обстановка напоминает операционную; под микрофонной системой — стол со свисающими по сторонам склеившимися ремнями красно-бурого цвета.

Тут же рядом, на хромированной тележке, лежат всевозможные инструменты, необходимые для хирургического вмешательства. Судебно-медицинская экспертиза следов крови показала, что последняя операция, по всей вероятности, проводилась здесь всего несколько недель назад. Очевидно, утверждение Карнау, согласно которому работа в архиве была прекращена якобы еще до окончания войны, не соответствует истине. Напротив, многое говорит о том, что упомянутые медицинские эксперименты планировалось проводить и в будущем. По неизвестным каналам информация о предстоящей инспекции дома престарелых, судя по всему, просочилась дальше, и в спешном порядке было решено сняться с места, чтобы на другой территории продолжить опыты, о которых в настоящий момент нельзя сказать ничего определенного. Не добиться показаний и от Карнау — на следующее утро он покинул город в неизвестном направлении.

Я лежу молча, я не чувствую боли, только слабое давление, как будто череп ощупывают кончиками пальцев, слышу, как разрывается кожа и скальпель легко проникает в тело, но боли не чувствую, только яркий свет, жгучие лучи, почему прожектор направлен на голову, хочу повернуть ее, но не в силах пошевелиться, скальпель режет дальше, осторожно проводит черту через весь лоб, но я не чувствую боли, хочу спросить, но не нахожу языка, нёбо, губы — все онемело, это от наркоза, рот словно набит вязкой массой, которая медленно пропитывается слюной, во рту кляп, мне крепко заткнули рот кляпом.



Поделиться книгой:

На главную
Назад