Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Летучие собаки - Марсель Байер на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

— Ты что, хочешь их разбудить?

— Девочки наверняка не спят и лежат в кроватях, умирая от скуки.

— Нет, не ходи наверх, это может подождать и до завтра.

— Да увидев такую машину, они с ума сойдут от радости! Не лишать же их удовольствия прокатиться на новой машине!

— Пожалуйста, дай детям поспать.

— Тебе лишь бы запретить. Они и так редко бывают со своими родителями, они же почти не знают нас.

— Завтра рано в школу.

— И та и другая учатся прекрасно. Как-нибудь отсидят денек.

Папа как ураган влетает в комнату:

— Подъем! Вставайте-ка да живее одевайтесь, мы едем кататься.

Хильде и я, сгорая от любопытства, слушали, кто из родителей в конце концов победит. Мы знали: конечно папа. Выпрыгиваем из кроватей и быстро натягиваем одежду. Проносимся стрелой мимо мамы. Папа уже внизу, у машины, послюнив палец, стирает со стекла след раздавленной мухи.

— Залезайте, у нас не так много времени. Быстро с глаз долой, не то от огорчения у вашей мамы прибавится морщин.

Выезжаем из ворот на улицу, мама нас уже не видит. Машина просто замечательная, намного красивее всех остальных, что у нас есть, спортивный автомобиль, кабриолет. Папа надевает фуражку, протягивает на заднее сиденье платки и шарфы: он незаметно взял их из нашего комода и положил в сумку. Фуражка нужна, чтобы не лезли в глаза волосы, шарфы тоже — нам нельзя простужаться. Папа показывает на зеркало:

— Смотрите-ка, паутина, ее только что здесь не было. Проверим, удастся ли нам как следует разогнаться, чтобы паучка смахнуло встречным ветром.

Ванзее остается позади, вечер теплый, но папа едет все быстрее и быстрее, и в машине начинает холодать. Паутина трясется. Наверное, паучок не выползает, почувствовав, что в новом папином автомобиле без спросу не поселишься. Несемся прямо на закат. Хильде радостно кричит. А папа даже не смотрит на солнце — не спускает глаз с паутины. Да, далековато может занести обыкновенного паучка, натянувшего свою сеть в машине. Вон и лапки, на зеркале, а теперь из укрытия появляется черное тельце. Мерзкие лапки цепляются изо всех сил. Надеюсь, к нам паук не доберется. Хильде теребит папу за плечо. Быстрее, быстрее, мы не хотим видеть противного паука.

Папа жмет на газ — только бы паучок наконец улетел, ветер гудит в запах. Папа кричит:

— Посмотрим, кто кого! Мы избавимся от этой твари, даже если придется гнать до Магдебурга.

Паука прижало к дверце водителя, насекомое отчаянно пытается удержаться. Папа ни о чем другом не думает, кроме этого паука. Его тонкие губы сжимаются, лицо каменеет, видны щели между зубами; как злобно он поглядывает на зеркало, как остервенело жмет на газ, как обгоняет автомобили, один за другим, едет по дороге все дальше и дальше, он просто сам не свой, до того захвачен этой паучьей борьбой, и вдруг мне начинает казаться, что шоферская фуражка сидит на нем по-дурацки, и фуражка-то дурацкая, с меховым околышем, как будто папа из Сибири. Или этот мягкий мех должен защитить голову от удара, если что случится?

Теперь мне становится жалко паучка, ведь он изо всех сил старается удержаться, немножко сползает и разматывает ниточку, потом с трудом опять забирается наверх и хочет спрятаться за зеркало, где безопасно. Мне не хочется на него смотреть. Уже темнеет, а мы еще ни разу не останавливались. Куда мы вообще едем? Назад, домой, или и правда скоро прибудем в Магдебург? Вдруг Хильде толкает меня в бок:

— Смотри! Паук исчез.

Когда мы возвращаемся домой, на дверце висит только несколько паутинок, в которых запутались маленькие букашки. Папа доволен — на славу поработал, и дочкам новый спортивный автомобиль понравился.

Небо трясется, колеса подпрыгивают на развороченной дороге, машина, раскачиваясь, с чудовищным грохотом катится по рытвинам, кое-как засыпанным щебенкой, то и дело увязает в грязи, но упорно продвигается вперед по накатанной на трассе снабжения колее в глубокий вражеский тыл. Всякий раз, когда колеса проваливаются в яму с водой, я чуть не ударяюсь головой в кузов — грязный кузов автомашины, матерчатая обивка которого отвратительно пожелтела от сигаретного дыма. Взрывные волны обрушиваются на стекла, земля приходит в движение, и коричнево-серое небо мерцает за клубами пороха, и наступает ночь, размытая дождем, и меня всего трясет. Пальцы так дрожат, что не удержать сигарету, она зажата губами, тлеющий огонек вздрагивает при каждом взрыве. Водитель не обращает внимания на грохот орудий, сосредоточившись только на дороге, вернее, на ее клочьях за измазанным глиной и покрытым пятнами ветровым стеклом, которые попадают в зону видимости.

Вдруг в яркой вспышке колея исчезает. Водитель резко тормозит. Что это — взрыв, чуть не разнесший нас на части? Нет, просто капли дождя на стекле сверкнули в ярком слепящем свете мотоциклетных фар. Пропускаем автоколонну; на каждой машине флажок с красным крестом. Кажется, конца не будет потоку насквозь промокших флажков, таких тяжелых от влаги, что даже при самом сильном ветре они не взовьются.

Световые конусы скользят по обочине, грузовики проезжают, и фары выхватывают из темноты участок кювета: среди мусора и лошадиных трупов рядом с подбитым бронированным автомобилем на земле что-то шевелится. Фары снова и снова освещают этот клочок земли, и очень скоро удается разглядеть — там, в грязи, копошатся совсем крохотные, еще слепые щенки. Из темноты появляется их мать: ишь как хлопочет, чтобы не расползлись кто куда. Спокойно и решительно хватает щенков по очереди за шкирку и относит обратно в укрытие, под машину, но малыши снова удирают, ползут к трупам лошадей. Там они сидят, мокрые, и пищат, пока мать не вернется и не унесет их. Для этих мест картина и впрямь неожиданная, до фронта ведь рукой подать. Быть может, щенки — знак, что граница войны и мира пролегла именно здесь, последняя примета мирной жизни, являющаяся тем, кто готов вступить в район сражений; это последний отрезок пути до передовой, последний сигнал перед воронками. Даже в самом центре боевых событий четвероногий связной обрюхатил бродячую сучку.

Разве это война, если тут стреляют по голубям в небе? В блиндаже я слышу чей-то рассказ:

— К птицам пристегнуты фотоаппараты, и это не просто голуби, а вражеские лазутчики, и пора бы наконец уяснить, что птички ведут разведку наших позиций. И если они возвратятся живыми в свои голубятни, то в скором времени на нас с неба полетят снаряды. — Солдат качает головой и отворачивается. Он что-то стряпает в кипящем жире, прямо здесь, среди экскрементов и грязи.

Слышатся грубые солдатские шуточки: «Пошли, заберем щенков, сгодятся на мясо, солдат и не такое сожрет». На лицах — отметины, оставленные войной. Из окопов торчат бинокли, наведенные на темноту. Я пристроился тут же, на своих ящиках, рядом со связистом, а земля дрожит. Даже в глубине окопа. Каска мне велика, и, чтобы хоть что-то видеть, приходится постоянно сдвигать ее со лба.

— Затяните ремешок потуже, — обращается ко мне связист, не снимая наушников. В потемках светится огонек сигареты. Я помогаю ему монтировать перехваченные радиограммы и регулярно произвожу контрольные прослушивания. Прием очень слабый, но в записи переговоры врага звучат более или менее четко, смысл можно понять. Три раза в день из штаба приходит солдат и забирает записанный материал. Вот так я здесь служу.

Я не покидал блиндажа с самого своего прибытия. Обстрел, давка в окопах во время налетов, когда поблизости разрываются снаряды и все вдруг волной перекатывается куда-то, но главное — непрерывный оглушительный грохот вселяет в меня такой ужас, что я просто не отваживаюсь высунуть носа. Я изо всех сил стараюсь не обнаружить свой страх перед другими солдатами, многие из которых моложе, но лицо, зажмуренные при каждом взрыве глаза, сжатые губы и молчаливость, конечно, выдают мое состояние.

Радиостанция противника молчит, и я выхожу из блиндажа. Хочу побороть этот невыносимый страх и продолжить работу, не потворствуя собственному малодушию. Затишье. Хочу, презрев опасность, сделать записи звуков, каких еще никто на свете не слышал: запечатлеть на пластинке голоса солдат во время боя.

Резкий ветер, дождь. Маскирую аппаратуру под кучами земли, в воронках и вдоль одного окопа. Втыкаю микрофонные цоколи в сырую землю, разматываю кабель, ползу; если поблизости разрывается снаряд, откатываюсь назад. Возвращаюсь в блиндаж перепачканный с ног до головы. Подключение микрофонных проводов, проверка качества приема через наушники. Отмечаю плохой контакт в левом наушнике. Настраиваю доступ к отдельным микрофонам, установленным на поле сражения. Настораживаюсь: гром орудий, шипение, стоны раненых, вторгающиеся в общий шум вечерней атаки. Проверяю работу магнитофонов, прослушиваю, что записалось. Сгорая от нетерпения, жду. И вот раздается голос, глухой, искаженный, покрытый рубцами. В полную силу Натянувшись, пленка рвется как раз на середине слова, катушка продолжает крутиться, конец пленки хлещет по головке. Бьющаяся лента, наэлектризованное трепетание. Локальный измеритель человеческого материала. Теперь надо дождаться, когда огонь утихнет и наступит ночная передышка.

Отсутствие грохота и стрельбы вскоре позволило уловить и записать звуки, живые источники которых обречены — они того и гляди навек умолкнут. В этих похоронных песнопениях предстает картина той ночи. После сражения на поле слышны лишь крики раненых, и я, как ребенок в пылу азарта, увлеченно переключаюсь с одного микрофона на другой, меняю пленку, не вставая с места, выхватываю чистые катушки из ящика. Тут целый звуковой ландшафт! Молодые солдаты с окровавленными лицами навеки запечатлены — на пленке, а не только в их фронтовых весточках, летящих с полевой почтой на осажденную родину, и не только в патриотических речах, которые припишут им когда-нибудь потом, когда они уже будут разорванными на куски трупами, — да, потом, так ведь надежнее, потом, когда от самих солдат уже ничего не останется и они уже не смогут заглушить эти речи и лозунги своим пронизывающим до костей предсмертным хрипом. Переключаюсь на траншеи: тяжелые шаги и шум проливного дождя. Вдруг люди в блиндаже начинают тесниться друг к другу. Левым ухом слышу голоса — это здесь, в блиндаже, не в наушниках; звучат приглушенно. В правом наушнике раздается шум боевых действий: крики и удары. Спасаю останки надорванного солдатского голоса, записываю последние предсмертные стоны, сохраняю для родных и близких покойного. Теперь на ближайшие к противнику позиции: свист, потом гул, он все громче, и через долю секунды — нарастающий шум летящих во все стороны осколков. Громкость зашкаливает, трансляция прерывается, что-то хлопнуло — микрофон засыпан землей или разбит.

Ночная песнь постепенно стихает: но на пленке настойчиво прорываются намагниченные частички, по мере звукоподачи. Эти шумы, хоть и совсем слабые, режут слух. Только не бросать, дослушать, быть с ними до последнего. Вынимаю кабель, переключаюсь — теперь слышно каждого из лежащих там, снаружи, слышно совершенно отчетливо: разрозненные, нанизанные, умирающие звуки, совсем недавно я и сам проходил в тех местах, спотыкаясь. Я слышу людей, которые останутся лежать там, на земле. Тела не спасти, они навсегда останутся в смертельно опасной зоне, но их стоны — здесь, на пленке, в безопасности. И эта пленка никогда их не выдаст, никому, ни одному пусть даже самому сильному противнику. Даже если ночью враг так изрешетит и искромсает тела, что утром во время стремительного наступления никто не заметит эти серые пятна на сырой земле, в каше грязи.

Какие явления! Смысл их темен, скрыт во мраке, однако мрак рассеивается: перед самым концом к голосам возвращается изначальная естественность, они полностью выходят из-под контроля разума — из глоток рвутся грубые звуки, подчиняющиеся разве что спинному мозгу. Голос вернулся в свое первобытное, дикое состояние — это нечленораздельный рев. Параллельное включение: тяжелые стоны и вздохи всевозможных тембров, кряхтение, отрыжка, рвота в грязи и мраке. Звуковые оттенки, скрытые под многими и многими напластованиями тьмы, нюансы, рожденные во тьме. Звуки возвращаются к своим истокам, к умирающим людям, которые уже не способны совладать со своим голосом — вопль неудержимо рвется из груди. Это животный вой, гортань не причастна к порождению подобных звуков, вой заполняет глотку. Ни губы, ни язык, ни зубы не сдерживают эти непроизвольные звуки, не могут их ни остановить, ни подавить. Какие процессы! Какая панорама!

IV

Какая панорама! Какое беспредельное царство эха, здесь, перед нашими глазами. Ошеломляющее зрелище, горный ландшафт. Скалистые расщелины на противоположной стороне долины. Заснеженные вершины. И как режет глаза ослепительный солнечный свет! Отражаясь от ледниковых трещин, он льется вниз по вечным снежным заплатам до самой границы лесов, куда глубоко вгрызается широкая белая колея. Тут свет заглатывают густые ельники. Интересно, какой высоты вон те вершины? Кто взялся бы измерить сей горный массив, если даже на таком расстоянии глазам больно от яркого сияния? А если бы понадобилось пройти по всем склонам? Наверняка ослепнешь. Смотреть на них инстинктивно избегаешь — взгляд сразу скользит выше, к затененной области между светом и тьмой. Там раскинулись альпийские луга, между вершинами и густым лесом, на округлом отроге. Какое небо! Как плывут облака — словно на картине художника-баталиста.

— Хельга, взгляни хоть разок!

— Да, очень красиво, красивые горы.

Мама любит эти места и выбрала горы в качестве фона для фотосъемки. Я не могу любоваться по-настоящему, хотя очень стараюсь, пристально всматриваюсь в линии гор, но здесь трудно дышать, из-за этого я отвлекаюсь. Неужели все дело в горном воздухе, неужели он здесь такой разреженный, что дыхание сильно учащается? Или мне не дает свободно дышать тесный ворот, а может, бусы или новое платье? Оно страшно неудобное, да еще эти чулки и нарядные лаковые туфли. Фотограф приехал специально, он знает, как редко выдается возможность заснять всех нас, детей, вместе с мамой. Она сказала, что сейчас самое время сделать чудесный семейный снимок для газет. Выстраиваемся в рядок, мама берет Хайде на руки. Фотограф говорит:

— Малыши впереди, а мама за ними, в центре.

Сколько можно! Вечно приходится вот так, подолгу, стоять перед фотоаппаратом и мило улыбаться. Снимок напечатают в газетах; это, конечно, замечательно, мои одноклассницы каждый раз в таком восторге. Но они не представляют, до чего же скучно ждать, пока фотография будет готова. И каково ходить с папой или с мамой в гости, ни с кем не разговаривать, молча сидеть за столом. Тут моей подруге Конни повезло больше. Ей, правда, не приходится часто бывать с родителями на больших торжествах, зато после уроков она до самого ужина может играть на улице с другими девочками из класса. Поэтому и подружек у нее гораздо больше.

Конни живет в Николасзее, туда от нас даже на велосипеде ехать очень долго. У ее родителей все совсем по-другому. Дом намного меньше нашего. Зато у Конни нет сестер, с которыми нужно всем делиться и которые липнут как репей, не давая проходу. Мне велят обнять брата за плечи. Ну, долго еще? Фотограф не унимается: с брюками Хельмута что-то не в порядке, складка слева отбрасывает некрасивую тень. Просит нас ее разгладить.

Няня вступает в кадр и одергивает братовы штаны. Но те не разглаживаются. Что там у тебя в кармане? Хельмут трусливо поглядывает на маму и вытаскивает солдатика, которого тайком взял с собой. Мама строго говорит:

— Только, пожалуйста, не реви! Ты же не хочешь получиться на фотографии с заплаканными глазами?

Наконец раздается щелчок фотоаппарата.

У Хельмута есть свой собственный маленький Бергхоф, а вот весь альпийский ландшафт нужно самому придумывать. Там, на балконе, у Хельмута расставлены фигурки государственных деятелей, которые любуются нарисованной панорамой Альп. Его Бергхоф похож на кукольный домик, только для мальчиков, в нем пластилиновые человечки проводят военные и другие совещания. Брат очень гордится своим Бергхофом и однажды по-настоящему расстроился, когда от балкона откололся кусочек. А виноват был мальчик, с которым Хельмуту велели играть, хотя у него не было ни малейшего желания. Но мама настояла: если люди оказывают нам радушный прием, нужно с почтением относиться и к их детям, даже если этот мальчик не слишком приветлив. Ходит в форме гитлерюгендовца — вот и воображает, что он тут главный, и постоянно пытается нами командовать, хотя и говорить-то правильно не научился — его баварский выговор вообще не понять, кроме нескольких ругательств, которые он выкрикивает, чтобы нас напугать, — «негодяй», «дерьмо». Точь-в-точь как его отец, рейхсмаршал с красным лицом, который, не стесняясь, рыгает и ужасно сопит.

Вечером мама опять уезжает, в Дрезден, на отдых. Мы думали, что будем вместе, но она только привезла нас сюда, чтобы пристроить этим людям. Грустно смотрим, как мама собирает свой чемодан. Она обещает звонить. И папа тоже, разумеется. Каждый вечер. А нам нельзя поехать в Дрезден? Нет, санаторий только для взрослых.

Обозреваю местность — провожу пальцем вдоль границ отдельных участков. Передо мной обычная карта, с общепринятой системой обозначений, крестиками отмечены противотанковые ежи. Указательный блуждает в воздухе и время от времени опускается; эти извилистые линии изображают лежневую дорогу, многие бревна проломлены; палец скользит вдоль пунктирной линии: данный район находится под особым наблюдением, вот здесь, около позиций, совсем с краю, с наступлением темноты район представляет собой опасную зону; здесь надо работать, затаившись в укрытии, и лишь предварительно опросив разведчиков, можно будет двинуться дальше, навстречу неизвестности; я знаток тени, но здесь тирания света, и следует остерегаться блуждающих, прощупывающих лучей прожекторов. Растопыриваю пальцы, и на большую часть карты ложится тень, потом моя ладонь. Весь район, прикрытый ладонью, начинен потайными микрофонами, благодаря чему я смог составить его акустическую карту.

Пора заняться расшифровкой темных мест — скоплений треугольников, широко разбросанных кругов. Записанные мной звуки не всегда удается опознать: плач или одышка — качество сильно страдает по причине высокого уровня громкости, иногда совершенно немыслимого. При классификации звуков постепенно выявляется некоторая закономерность. Ночью, к примеру, согласные звучат на поле сражения крайне редко. Значит, сосредоточимся на гласных. Здесь высокая плотность «А», целый кусок между большим пальцем и безымянным — агонии, судороги мышц и сухожилий. Вот тут, в непосредственной близости к линии противника (временная штриховка мне в помощь), звуки жидкие, даже не слова, а обрывки слов вперемешку со стонами: раненый зовет на помощь или пытается напоследок пробормотать молитву, хотя бы отдельные слова, какие помнит. Теперь сюда, подальше от окопов, в которых уже не раздаются слова, — противник внезапно атаковал с фланга, тут уж посыпалась словесная труха, слова, в порошок истолченные болью, в условиях невероятной шумовой нагрузки. Потом, перед самым угасанием источника звука, на всем охваченном мною участке не раздается ничего внятного, что, вполне вероятно, связано с ухудшением слуха, снижением самоконтроля: не слышащий себя молчит.

Я стал вором, я ворую голоса, бросаю людей, уже безгласных, и распоряжаюсь их последними звуками по собственному усмотрению: записываю, отрываю частицы от любого голоса и, никого не спросив, пускаю в дело, даже после смерти обладателя голоса. Я ворую голоса. Я могу прокрутить ничего не подозревающим слушателям запись голосов мертвых людей и выдать их за голоса живых. На моих пленках законсервировано то, что я украл. Я залезаю в душу раненого, а он об этом и не догадывается, я могу извлечь что-то из глубин его души и присвоить себе все, вплоть до последнего, таинственного вздоха, того, с которым умирающий испускает дух.

Ах, как шуршит пергаментная бумага, как волнится, отсырев под моими влажными ладонями. Вот здесь, на этом пятачке, я вижу совершенно новые комбинации звуков: открытый гласный сталкивается с гортанными звуками, а вот галочка — здесь был записан предсмертный вопль молодого солдата, совершенно утратившего контроль над своим голосом. Дай-ка послушаем сейчас эту пленку. Невообразимый визг, с человеческих уст еще не слетало ничего подобного; да и при чем тут уста, это уже не их работа — задействовано все горло, не только внутри, где трахея и гортань, но и снаружи, где резонирует даже кожа и, можно подумать, да так оно и есть, вопит каждая щетинка на небритом лице.

Где же другая пленка? Ага, вот она, с хоровым хрипением; надпись на этикетке почти не разобрать — сделана в поле, под шквалом огня. А вот еще пленка, на ней тишина, целая пленка тишины, воцарившейся чуть позже. Тишина, ни звука, и вдруг в этой тишине со стола со стуком падают скатанные в трубку карты. Следующая пленка — голос совсем еще мальчика, душераздирающие пронзительные крики, если это вообще можно назвать криками. Так, минуточку, сейчас осторожно заправлю ленту; остается перевести рукоятку включателя — пальцы дрожат от нетерпения — и обратиться в слух, сейчас пойдет, теперь молчок, тихо, только слушать.

Слушаю голос. Отматываю пленку назад и снова вперед, вот он, вступил, потом, чуть позже, еще звук, совсем необычный; слушаю чужой голос и еще звук своего дыхания, тяжелого дыхания; в комнате никого — никто не слушает вместе со мной, никто не читает вместе со мной мою акустическую карту, некому мне дать пояснения…

Наконец-то мы вернулись в Берлин. Пала специально выкроил время, чтобы встретить нас на вокзале. Хильде чуть не плачет, когда папа ее обнимает. Папа, как обещал, звонил в Оберзальцбург каждый день, а мы писали в Берлин письма. Однажды, прочитав нашу весточку, он послал в ответ большую телеграмму, даже с картинкой. И только мы ее получили — позвонил по телефону. Не мог дождаться вечера. Вот как ему не терпелось узнать, понравилась ли нам телеграмма. А ко дню рождения Хильде прислал подарки с курьерским самолетом.

Мама еще в Дрездене. Малыши прямо с вокзала поехали с няней в Шваненвердер, а меня и Хильде папа берет с собой в Ланке, несколько дней мы поживем вместе. Столько всего нужно ему рассказать! Там, в деревне, люди вышли к нам с букетами цветов. Собралось очень много народу, все хотели приветствовать нас с мамой, наша машина еле ползла. Верх опустили, и, когда мы в конце концов добрались до дома, она была завалена цветами.

Хильде жалуется:

— Сегодня целый день просидели в поезде. Такая скукотища.

Все-таки это лучше, чем лететь. В самолете меня укачивает.

В Ланке в нашем распоряжении весь дом, наконец-то малыши не будут приставать. Они мешают нам с Хильде, никогда не дают спокойно поиграть, и это очень обидно. С папиного разрешения роемся в книгах. Надо что-нибудь выбрать, тогда он нам почитает.

Хильде просит почитать сказки братьев Гримм. Мы втроем устраиваемся на веранде. Скоро стемнеет, и с озера налетят тучи комаров. Наверняка искусают, и мы опять будем всю ночь чесаться.

— Папа, а что значит «очищать нацию»?

— Очищать? Где ты об этом услышала?

— В Оберзальцбурге, однажды там говорили. А Эльзас, это он или она?

Хильде спрашивает:

— А что там сейчас, ну, в Эльзасе?

— Ну, как бы тебе объяснить, — говорит папа. — Это такая область на границе с Францией. Исконно немецкая земля. В какой-то момент она, правда, отошла к Франции, но на самом деле исконно немецкая. Теперь Эльзас снова наш.

— Но там не очищали нацию?

— Нет, очищать нацию… Это вообще неверное слово. В Эльзасе просто всё снова перестроили на немецкий лад, школы, административную систему, ну и так далее. Почему Эльзас должен отличаться от других земель рейха? Однако нашлись люди, которым это не понравилось, и они изо всех сил стали противиться всему германскому. Надо было их вразумить, при помощи полиции и другими способами. Полиции удалось вытащить на свет изменников, затаившихся под покровом ночи.

— Значит, они ночные твари?

— Да, можно сказать и так.

— А дяденьки, которые крадут детей, тоже ночные твари?

— Наверное, да. Но вам нечего бояться. Никто не посмеет вас похитить. За похищение детей полагается смертная казнь. Это ваш папа несколько лет назад добился принятия закона о смертной казни. Чтобы вы, мои сокровища, чувствовали себя в безопасности.

— Но ведь на лесной дороге на Николасзее все равно опасно?

— Конечно же нет. Почему ты так решила?

— Ну, если пойдешь вечером, когда темно, совсем одна?

— Но вы-то не пойдете. Вас отпускают из школы еще засветло.

— А если, к примеру, Конни захочет меня навестить, поиграть на озере в кораблики? Вдруг мы забудем посмотреть на часы, и ей придется поздно возвращаться домой?

— Ты имеешь в виду Конни из класса?

— Да, она же моя подруга.

— Конни, к сожалению, вместе с родителями переехала.

— Но ведь она живет в Николасзее? Или они переселились к нам, в Шваненвердер?

— Нет. Сейчас они всей семьей живут очень далеко отсюда. Так далеко, что Конни больше не сможет ходить в вашу школу.

— И мы больше не будем встречаться?

— Нет, скорее всего нет.

— Ах!.. Но почему она мне ничего не сказала?

— Не могла, вы же уезжали.

Папа закуривает сигарету. Открывает книгу сказок. Скоро в Берлине у нас совсем не останется подружек. И так уже многие уехали, их эвакуировали из-за воздушных налетов. Папа говорит:

— Подвигайтесь ближе, дым отгоняет комаров. — И начинает читать.

Еще в ранней юности я пришел к убеждению, что слышать могут даже мертвые. Как известно, в организме с наступлением смерти внезапно прекращается деятельность многих функций и процессов, но не всех. Еще какое-то время по трупу пробегают последние неконтролируемые нервные импульсы. Вполне вероятно, что акустическое восприятие исчезает не сразу, но проявляется достаточно хаотично. Уши сохраняют способность слышать. Ведь это глаза закрывают покойникам, но уши-то никто не трогает. Постепенно остывающее тело неподвижно, но оно слышит, все еще воспринимает некоторые звуки. Правда, слышит не так отчетливо, как живой человек, и, наверное, только через определенные промежутки времени; вероятно, звуки эти постепенно тонут, поглощаемые внутренним шумом, который с каждой минутой усиливается. Ведь процессы тления непременно сопровождаются внутренним шумом: поток живых соков иссякает, медленно разлагаются легкие, гниет желудок, желудочный сок начинает разъедать ткани тела.

И такой вот покойник некоторое время еще слышит шепот, поскольку присутствующие врач, родственники, да кто угодно, забывают, что надо соблюдать осторожность, они же думают, что умерший уже отошел в мир иной. Они обсуждают причину смерти, предстоящие приготовления к похоронам, а то и вздыхают с облегчением: «Хорошо, что он наконец-то умер». А человек всё слышит, вот только ответить уже не может. Но потом голоса неожиданно обрываются, шум смолкает.

Эту заключительную часть доклада хорошо бы отрепетировать особенно тщательно: на конференции в Дрездене я собираюсь говорить без бумажки. И тут, в конце, не буду включать никаких записей, пусть внезапно воцарившаяся тишина застанет слушателей врасплох. Звуковые иллюстрации — самое трудное, ведь чтобы добиться надлежащего эффекта, важно подобрать красноречивые примеры. Наряду с картами и смелым заключительным тезисом они станут кульминацией доклада. Что же наиболее целесообразно взять из огромного, буквально необозримого материала?

А ведь эти магнитные ленты и гибкие пластинки — все, что у меня осталось. Вскоре после возвращения с фронта меня уволили. Исчезновение нескольких сотен метров пленки оказалось роковым. Как я ни уверял, что материал пропал во время суматохи на передовой, мне не поверили. Хотя официальная версия звучала именно так. Начальник отдела, очевидно, заподозрил, как и почему в действительности исчезли пленки, — во всяком случае напоследок он недвусмысленно дал мне понять, что до его сведения кое-что дошло, чему он якобы не может поверить. Не преминул ввернуть гнусный намек.

Неужели коллеги наболтали ему всяких гадостей? Однажды вечером один из них, неожиданно нагрянув, застал меня в монтажной за прослушиванием голосов умирающих солдат. Или начальник окольными путями прознал о жалобах моих соседей? Как-то раз, когда я был в отъезде, они учуяли на лестнице трупный запах и, вызвав полицию, взломали дверь. Но в квартире вместо моего разложившегося трупа обнаружили обезображенные свиные головы. Я о них попросту забыл — уезжал поспешно, вот и не скормил их собакам.

Через несколько дней последовал приказ — отправляться на фронт. Это был шок: страшна была не смерть, с ней я еще в той командировке сталкивался на передовых позициях. Страшно было снова угодить в провонявший потом мир мужской дружбы с его грубыми шуточками и повадками, внушавшими мне ужас еще в детстве, и этот страх мучил меня по-настоящему.

Когда я нанес последний визит отцу шестерых детей, тот поинтересовался моими делами и, узнав о моем безвыходном положении, обещал похлопотать, я же в качестве ответной услуги согласился присмотреть за его малышами, при случае. И отец сдержал слово: приглашение в Дрезден можно объяснить только его вмешательством.



Поделиться книгой:

На главную
Назад