Просыпаюсь первым. В квартире никакого движения. Каждое утро на секунду воцаряется эта совершенно необыкновенная тишина, и лишь затем поднимается будничный шум. Заглядываю в гостиную. Дети еще далеко, в мире сновидений. Сухой, спертый воздух. В сумерках вижу, как разворочены постели: одеяло с дивана сползло на пол, один его кончик крепко держит в руке Хельга, рядом с ней маленькая Хедда в сбившейся ночнушке, а с раскладушки возле окна свешивается голая нога Хельмута. Тихонько прикрываю дверь. Отдергиваю на кухне занавески: фонари не горят, в городе светомаскировка.
Война идет уже год. Сегодня среда, 30 октября. Половина восьмого, еще не рассвело. Голуби на другой стороне улицы начинают просыпаться, вынув голову из-под крыла, быстро чистятся. Но потом, нахохлившись, снова запускают клюв в оперение. Карниз, где они спят, между ателье на первом этаже и окнами второго, побелел от голубиного помета. Ставлю чайник для первой чашки кофе. А дети тоже любят ячменный?
Будь я ребенком, пришелся бы он мне по вкусу? Стараюсь представить, вспоминаю вкус у себя во рту сразу после пробуждения. Какой жидкостью снималась по утрам сухость? За ночь в глотке страшно пересыхало. Ощупываю рот языком. Насколько помню, давали какой-то жидкий отвар, без молока. Может, настой ромашки? Нет, детям он не нравится, это для больных. Вспоминаю, как спросонок подносил ко рту теплую чашку с отваром шиповника. Он был очень сладкий. И горячий, первым глотком я всегда обжигал язык.
Закуриваю сигарету. Со своего спального карниза голуби незаметно наблюдают за первыми прохожими: головы птиц поворачиваются вслед за парочкой плетущихся школьников. Сейчас их решительным шагом нагонит женщина, которая, похоже, здорово опаздывает на работу. Итак, дадим детям фруктовый чай. Или Хедда, самая младшая, привыкла к горячему молоку? Когда все пятеро проснутся у «чужого дяди», хотелось бы предложить им что-нибудь домашнее, не дожидаясь просьб. Иначе они могут испугаться, почувствовав исходящую от меня, от квартиры смутную угрозу, да так и будут бояться до своего отъезда. А едят ли дети хлеб в такой ранний час?
Когда я был маленьким, то больше всего любил на завтрак яблочный пирог в сахарной глазури, прямо с противня. Помню: день только-только зарождается, комната едва освещена, и я, еще в пижаме, сижу за кухонным столом, сжав в кулаке холодную чайную ложку. Сколько же в детстве уходило времени на один кусок пирога! Родители успевали умыться, одеться и уже стояли в дверях, а передо мной лежал почти нетронутый пирог, который требовалось в момент, не пережевывая, доесть. Иногда остатки заворачивали и клали в хлебницу, а вечером подавали на десерт. Потом в руке у меня вместо железной ложки оказывалась папина или мамина рука и вела меня через потемки в детский сад.
Примерно в это же время года. Вот и пятерых малышей подняли прошлой ночью еще затемно, но никакого нытья не было. Неужели всё — дисциплина, неужели в таком возрасте их уже так хорошо выдрессировали? Хильде и Хельга не посещают группу «цыплят», а Хельмут еще мал для гитлерюгенда. Или они покоряются неизбежному? Ведь и меня в детстве неудержимо влекло в мир светлого будущего.
Между тем скоро восемь, но при таком тусклом освещении кажется, что я безраздельно принадлежу кристально-чистой ночи, где каждый шаг, каждое произнесенное шепотом слово отзывается эхом, а потом бесследно исчезает во тьме. Ночью все звуки исполнены особого значения: вот птичка, раз-другой чирикнувшая во сне. Внезапный шорох — на краю тротуара копошится в гниющей листве мышка, или это ежику невдомек, что скоро покажутся свет и люди. Словно звуки каждое утро являлись заново, словно голоса заново рождались в муках и созревали с наступлением дня. Словно не раздавались по ночам вопли, смачные словечки, пронзительная перекличка с разных сторон улицы и властный тон, присущий некоторым, — все те акустические эффекты, цель которых запугать ребенка до смерти. Словно крики стихали сами собой, а разговоры начинались только с восходом солнца, после небольшой заминки, во время которой теплый пар у меня изо рта рассеивался на ночном морозе. На улицах совсем мало прохожих; если кто встретится, то лишь давно знакомые мне закутанные фигуры, напоминающие изможденных призраков, а не бодрых, шумных, звонкоголосых людей, в которых они наверняка превращаются днем.
Задержать ночь и убаюкать чужие голоса было не в моей власти, родительская рука увлекала меня дальше, прочь от зловещих останков ночи, которую неизбежно сменял мир мужских голосов, визга и грохота; большая рука решительно тащила меня за собой, и я почти бежал, стараясь поспеть за взрослыми и миновать этот участок пути как можно быстрее, словно ничего другого не оставалось как покориться свету и шуму и безропотно наблюдать, как утренние тени становятся дневными призраками, наделенными голосами. Среди дневных призраков не было летучих собак из моего альбома. Они никогда не показывались на свету, летали в темноте, сгущавшейся еще больше от их черных телец и крыльев, которыми зверьки тушили последние искры солнца. Только летучие собаки могли бы защитить от надвигавшегося дня, заслонить мягкими крыльями и окутать мраком. Таким был в моем детстве мир на утренней заре, особый мир, отграниченный от дневного. Именно поэтому мой яблочный пирог в светлое время суток всегда оставался недоеденным. Уже вечером, после наступления темноты, я принимался за него вновь.
Теперь в голубиных рядах заметны признаки жизни. Одна из птиц, ночевавшая, по-видимому, на этой стороне улицы, приземляется на карниз. Другие в тревоге начинают семенить туда-сюда. Еще один голубь бросается вниз, расправляет в падении крылья, перелетает через улицу к нам. И скрывается где-то наверху. Догадается ли горничная принести для малышей пирог? Продовольственных карточек я ей дал достаточно. Детям ведь полагается дополнительная норма: натуральный мед и масло, для Хедды молоко. Карточки введены больше года назад, а я все никак не разберусь в сложной системе талонов и норм. Куда опять подевались табачные карточки? Может, их по ошибке взяла горничная?
Наливаю кипяток. И вообще, поместимся ли мы вшестером за этим столом? А если Хедду нужно кормить, тогда еще место для горничной? Девочка и впрямь совсем маленькая. Обязательно надо положить на стул подушку, а то и не дотянется до стола. Первый голубь планирует вниз на мостовую. За ним устремляется следующий. Клюют что-то в сточной канаве и смело подходят к самой дороге, — в этот час еще никакого движения.
Присаживаюсь с кофе за стол и курю вторую сигарету. Из комнаты напротив появляется Коко. На секунду кладет голову мне на колени и дает себя погладить, словно хочет удостовериться, что после прошедшей ночи мы по-прежнему неразлучные друзья. Потом, тяжело ступая, обходит кухню и обнюхивает углы: все верно, комната та же, какой была вчера вечером. Ведет наблюдение за голубями, которые тем временем, разбившись на группы, сидят уже повсюду: на подоконниках, на крышах, на водосточных трубах. Их нет только на карнизе дома, что напротив. Коко скулит, когда первая стая, прежде чем покинуть улицу, начинает кружить в воздухе между домами. Из соседней комнаты доносятся тихие детские голоса. Без малого половина девятого. Допиваю кофе, нужно одеваться, а то Коко уже просится на утреннюю прогулку. Сегодня не рассветет по-настоящему.
Меня разбудили Хильде и Хольде — шушукаются в кровати. Почему мы спим в одной комнате? Ах, так это Хедда рядом со мной ворочается с боку на бок. Хильде и Хольде хихикают. И вдруг вспоминаю: мы в чужом доме, у папиного и маминого знакомого, господина Карнау. А все из-за того, что появилась новая сестренка. Раньше нам не приходилось куда-то уезжать — когда мама лежала в больнице, за нами смотрела няня. Теперь нас шестеро. Даже больше, но тот мальчик не считается, его даже никто не видел. Малыши вообще не знают, что этот неизвестный брат в мамином животе прятался. Однажды, когда я была еще совсем маленькая, маму срочно увезли в больницу. А потом она вернулась домой, но без брата. Она была очень грустная и долго болела. Папа еще отвел меня в сторону и объяснил, что пройдет много времени, прежде чем у нас появится новый братик или сестра.
А то было бы нас сейчас семеро, нет, если считать и Харальда, то восемь. Харальд тоже мамин ребенок, но он намного старше, живет отдельно и только иногда навещает нас. Между прочим, он солдат. А может, ему просто не разрешают жить с нами, ведь папа не его отец. Но папа любит Харальда, однажды даже подарил ему настоящий мотоцикл. Раньше у мамы был другой муж, но это совсем давно, когда мы еще не появились на свет. Мы отца Харальда не знаем, зато папа знает наверняка.
Теперь и Хедда проснулась, смотрит на меня совсем сонная. Закутываемся в одеяло, перед моим носом болтается рука Хеддиной куклы. Хильде не лежится спокойно, она громко кричит: «Когда мы увидим Коко?»
Передо мной сидят пятеро в ночнушках. Хельмут молча жует хлеб с вареньем. Хельга, съежившись, втянула голову в плечи. А Хедда, кажется, вот-вот расплачется. Только Хильде и Хольде ведут себя непринужденно, забавляются с Коко. Горничная, к сожалению, не принесла им пирога. На какао ни один даже не взглянул.
Им здесь плохо, это совершенно очевидно. Надеюсь, мамаша скоро поправится, и детей заберут домой. Вот ведь история! Как я мог так опрометчиво внять просьбе отца — на несколько дней взять под свою опеку пятерых малышей, пока их мать не разрешится от бремени. В конце концов они дети вышестоящей персоны и привыкли совсем к другим условиям. Почему их отцу пришло в голову обратиться именно ко мне? Мы совсем недавно с ним познакомились. А все гигантская звуковая аппаратура и ее потрясающие качества, благодаря которым на меня обратили внимание. Меня, то есть сотрудника, отвечавшего за ее установку, пожелали впредь регулярно видеть в своей личной студии во время радиозаписи речей и обращений к народу. Однажды за работой мы разговорились. Не потому ли выбор отца пал на меня, что наши взгляды на воспитание во многом схожи? Он же категорически отказывается препоручить собственных детей воспитателям из гитлерюгенда. Это ли стало причиной? Теперь уже вряд ли узнаю. Просто-напросто мне по-дружески и вместе с тем в приказном порядке сказали быть наготове, на случай если детей надо будет разместить в моей квартире.
Главное внимательно за собой следить и не перепутать имена: Хельга — старшая, это понятно, потом Хильде, которая в машине замучила меня вопросами про Коко. Хельмут, единственный мальчик. За ним Хольде, у нее легкое косоглазие. Хедда, самая маленькая. Хайде только родилась. Похоже, сам отец иногда путается: однажды он рассказывал про Хедду, но упорно называл ее Херта. Однако никто не осмелился его поправить. Пожалуй, вся эта путаница с девчачьими именами происходит из-за того, что в голове родителя крутятся всевозможные имена, которые он хотел бы дать своим будущим сыновьям: Хардер, Хартман. С типичной для уроженца левого берега Рейна интонацией отец произносит их, проверяя на слух, какие приличествуют его наследникам; интонация певучая, все звуки исходят откуда-то из глубины; рейнский диалект не спутаешь ни с одним другим. Он слышен, даже когда отец этих детей пытается говорить на литературном немецком языке и старательно выпячивает губы. Эта необычная напевность речи передалась и детям. Вполне возможно, он украдкой бубнит про себя даже мое имя: Герман.
Дыра. Нас засадили в дыру, к чужаку, который не в состоянии поддерживать порядок, в доме всюду разбросан мусор. На кухне всем не поместиться, в квартире только две комнаты — где нам играть, спрашивается? Почему родители не отправили нас за город? Тогда бы и няня могла поехать с нами. Горничная с размаху ставит перед господином Карнау чашку кофе, так грубо, что пенка на моем остывшем какао дрожит. Мы сюда совершенно не хотели. Мама и папа, ни о чем не подумав, сбагрили нас. Их не волнует, хорошо ли нам здесь.
А может, они не догадываются, что нам тут плохо, потому что не знают, какие мы на самом деле. И каждому позволили взять только одну игрушку. А вдруг мама даже не подозревает, где мы, вдруг папа сам всё решил? Мама бы такого не допустила.
Господин Карнау бросает Коко сырную корку. Нашему Треффу даже в квартире запрещено находиться, это, как говорит мама, негигиенично. Коко на лету хватает корку. Но вмешивается горничная: оказывается, этого делать нельзя.
Господин Карнау притворяется, будто ничего не слышит. Протягивает Хильде другой кусок — пусть, мол, сама угостит Коко.
Горничная оглядывается на меня через плечо. Принимать ли это за упрек? Чем-то она похожа на одного из моих сослуживцев, довольно неприятного. Мы с этим коллегой почти не разговариваем, есть вещи, которые ни ему, ни другим сотрудникам в отделе знать не следует, иначе меня непременно сочтут за сумасшедшего. Людям лучше не знать о моих приватных изысканиях, которыми я занимаюсь нередко до глубокой ночи. Я уже напал на след, кое-какие предпринятые шаги приобщили меня к мистерии звука, а некоторые опыты даже вошли в привычку — так часто их приходилось повторять, изменяя условия. Но ответ пока не найден, тайна не раскрыта. Разве сослуживцы поняли бы, расскажи я о том, что иногда утром, задолго до начала службы, опередив рыболовов и собачников, наведываюсь на бойню, где в это время забивают скот? А зачем? Для того, чтобы добыть особенно красивый и по возможности неповрежденный лошадиный череп!
Необходимы некоторые усилия, если не хочешь довольствоваться скучными схематичными рисунками из учебников, изображающими, как устроено ухо, как работают язык и связки. В конце концов, картинки не разглашают тайну живых звуков. Значит, нужны практические занятия. С помощью краткого вводного курса я ознакомился с основными техническими приемами вскрытия трупов, и настал день моей первой вылазки на бойню. Я робел и стыдился, воображая, что сказали бы по этому поводу коллеги. На конской бойне вел себя нерасторопно, то и дело заикался, а когда спросил, точно ли в черепе лошади останется язык, мужчины в очереди позади меня стали терять терпение. Все пришли с ведрами, я был единственный, кому продавщица заворачивала кровавую голову с пустыми глазницами в газету.
Господин Карнау совсем забыл, что нам нужно одеваться. Мы даже еще не умыты, но он как будто ничего не замечает. Сколько можно завтракать? Вместо того чтобы съесть булочку, опять берется за сигарету. Он дымит почти как папа. Мама тоже очень много курит, когда ей плохо. Интересно, о чем это Хильде с ним болтает? Наверняка он выпытывает у сестры про маму с папой.
Странно: если он и правда друг наших родителей, тогда почему так мало о них знает? Тут встревает Хольде: «Пойдем играть».
Наконец-то господин Карнау спрашивает, готовы ли мы выйти из-за стола. Горничная вытирает мокрые руки о фартук и следует за нами. Волочит чемоданы в комнату. Хельмут дуется, обнаружив, что привезли не все игрушки, какие ему хотелось. Шарит в сумке и кричит: «Где моя машина? Где конструктор? Хельга, куда ты дела мою машину?»
Разбрасывает солдатиков по всей комнате и вырывает у Хольде из рук деревянную корову. Горничная ее отбирает. Хельмут с ревом бежит на кухню. Пусть отправляется к господину Карнау, может, его пожалеют.
А сколько вытекло крови, когда я стоял посреди улицы и держал череп под мышкой! Вонь из пакета неслась просто чудовищная, меня тошнило. Со временем я уже не испытывал сильного отвращения, возня с черепами стала делом привычным. А от резкого запаха в квартире, оказалось, легко избавиться с помощью одеколона. Медицинские книги мне давно не нужны, хотя вначале руководства по вскрытию всегда лежали на столе, и на страницах, которые я листал испачканными в крови руками, проступали красно-коричневые отпечатки пальцев.
Я работаю на кухне. Все это время Коко остается за дверью в коридоре, в нетерпении ожидая, когда ему достанутся мясные ошметки. Хлебный нож, пинцет, ножницы и вязальная спица — вот и все мои инструменты. Иногда, если череп не поддается, в ход идет старая лопата. А картофельным ножом, к примеру, без труда снимается кожа.
Вот так, снимая слой за слоем, я приближаюсь к тайне, хотя раскрыть ее подобным способом вряд ли удастся: на протяжении всей жизни мы пользуемся языком как инструментом, думая, что это лишь плоский кусок мяса, мышца во рту, поверхность которой может прикасаться к нёбу, а кончик виден в зеркале. Если перед нами положить язык лошади, мы невольно начнем сравнивать его с человеческим, дивясь тому, какое многообразие звуков извлекается с помощью этого грубого и бесформенного куска мяса.
Свиньи, лошади, быки и коровы любых возрастов — я исследовал все черепа. А вчера ночью пришлось второпях избавиться от очередного объекта изучения и получить взамен пятерых детей.
С какой стати господин Карнау гладит Хельмута по голове? Сейчас отчитает меня?
— Хельга! Няня сказала, что вы взяли с собой уроки. Хоть вас и освободили от школы, папа настоятельно просил каждый день немного заниматься. Хильде, ты, пожалуйста, тоже ступай на кухню.
Мы разочарованы, учиться ни капельки не хочется. Остальным велено тихонько играть в комнате и нам не мешать. Выкладываем карандаши и ручки на кухонный стол. Господин Карнау читает вслух задание, а потом уходит.
— Хильде, о чем вы говорили за завтраком? Про каких животных наболтал тебе господин Карнау? Что за собаки?
— Они называются летучие собаки. Это особая порода, такие черные собаки, которые умеют летать. Но только ночью, сказал господин Карнау. Зверьки совсем маленькие, как мышки. И почти не показываются, но господин Карнау знает одного человека, тот видел их собственными глазами, не только на картинках.
— Врешь ты всё, такого не бывает. Что еще за собаки! Чушь какая! Собаки бегают. Как они могут летать? Наверное, ты имеешь в виду летучих мышей, а про собак всё сочинила.
— Нет, это правда, господин Карнау говорил про летучих собак.
— Ты, скорее всего, не поняла, невнимательно слушала, а теперь мелешь какую-то чепуху. Тебе же известно, что обманывать нельзя.
— Да ну тебя! Это правда, летучие собаки на самом деле умеют летать. И они живут только в Африке.
— Ерунда. Откуда тебе знать?
— Господин Карнау рассказывал. Его друг видел летучих собак.
— Господин Карнау, господин Карнау! Он даже о наших родителях ничего не знает. Мама и папа его ни разу не приглашали. Ты хоть раз видела его у нас дома?
— Ты просто дурочка, Хельга. Господин Карнау знает наших родителей.
— Откуда тебе известно?
— Мы с ним подружились, вот ты и злишься.
— А ты со своими дурацкими собаками.
— Если господин Карнау услышит…
— Замолчи, наконец, и делай уроки, ябеда.
Что там стряслось на кухне? Хельга и Хильде совсем не занимаются уроками. Оставляю малышей на диване играть в «деревню», а сам иду на кухню к девочкам:
— Что, уже всё сделали? Тогда убирайте со стола. Вернется горничная с покупками, и будем обедать. А задание мы после проверим.
Обе поглядывают на меня сконфуженно. Закрывают тетрадки, убирают карандаши. Стараются не смотреть друг на друга. Наверно, повздорили. Робко поднимаются со своих мест и относят вещи в другую комнату. Скорее всего, к заданиям даже не притрагивались и теперь боятся при проверке получить от меня нагоняй.
После обеда горничная прощается. До завтрашнего утра можем от нее отдохнуть. У Хедды и Хольде тихий час. Остальные, тоже не такие шустрые, как в первой половине дня, устроились в кухне на подоконнике и глядят на улицу. Разговаривают тихонько, можно подумать, не хотят разбудить малышей.
Играют в «шептунов». Я не слежу за ходом игры и не решаюсь спросить, какие в ней правила; дети увлеклись, ничего вокруг не замечают. Слышу: то и дело повторяют слова, которыми, должно быть, заканчивается каждый переход игры: «Берегись, не то злой шепот доберется до тебя».
Точь-в-точь как приговаривает в сказках завистливый колдун. Злой шепот — от него свернется кровушка и засохнет сердце. Голосу придается особенная интонация, с одним-единственным умыслом — нагнать страху на слушающего. В детских фантазиях голос и душа слиты воедино, неразрывно связаны.
На кухню выползают малыши с заспанными лицами. Они еле бредут — конечно, мы разбудили их слишком рано. Просят пить, согласны даже на отвар шиповника, хоть тот уже совсем остыл. Вдруг как-то подозрительно странно запахло. Неужели Коко нагадил в коридоре? Но Хельга кричит: «У Хедды полные штаны!»
Нужны ли двухлетнему ребенку подгузники? Похоже, малышка озадачена не меньше моего. Тем временем Хельга уже снимает с нее трусики. Хедда ей помогает, держа на весу одну ногу. Вдруг, потеряв равновесие, отчаянно размахивает руками. Невольно хватаю малышку за руку. Теперь она опять стоит спокойно, смотрит на меня, глаза так и светятся, а взгляд просит сказать что-нибудь ободряющее:
— Вот видишь, Хедда, все не так уж плохо. Пойдем, возьмем чистые штанишки, — говорю я.
Но вмешивается Хельга:
— Погодите, сначала Хедду нужно подмыть.
Еще и это. Малышка не выпускает моей руки, и мне ничего другого не остается, как идти с ней в ванную. Беру чистую губку, пальцем проверяю, не слишком ли горячая вода. Но старшая снова накидывается на меня:
— Что вы делаете, господин Карнау! Хедде нельзя стоять босиком на каменном полу. Нужно подстелить полотенце.
Хельга подмывает сестру намыленной губкой. Я опять не у дел. Неужто она и дома заботится о малышах с таким рвением? Все у нее спорится. Я полушутя замечаю: «Ты прямо как настоящая няня, Хельга! Так ловко со всем управляешься».
Но она не отвечает, делает вид, что не слышит, мол, слишком занята: вытирает Хедде ноги.
А как хрустит, как трещит в ушах — это все от мороза, — когда я поворачиваю голову, когда говорю; косточки это или барабанные перепонки? Холодно, уже настоящая зима.
Мы тепло оделись на прогулку, даже шапки надели, а малыши и варежки. Господин Карнау идет со мной впереди, и вдруг кто-то из сестер кричит: «Тили-тили тесто, жених и невеста, ну-ка поцелуйтесь!»
Дети за моей спиной наперебой шушукаются и время от времени хихикают — всё потому, что мы с Хельгой разговариваем с глазу на глаз. Хотя днем у девочки не было ни малейшего желания общаться со мной. Малыши, похоже, только на свежем воздухе по-настоящему проснулись, а в квартире после внезапного подъема среди ночи были заторможены. Хельга постепенно становится доверчивее и болобонит без остановки, показывает на листья под ногами и говорит, с каких они деревьев, расспрашивает о моей работе и болтает о доме, подружках и родителях.
Коко тянет поводок, малышня теснится вокруг господина Карнау. Каждому хочется вести собаку. Сейчас она досталась Хильде, шарф у сестры развевается на ветру. Все бегут за ними, но я держусь господина Карнау. Теперь я одна толкаю коляску, Хедда укутана с ног до головы, ее щеки раскраснелись. Она кричит вслед остальным и не слышит, о чем мы говорим, смотрит, как Коко прыгает по раскисшей от дождя лужайке. Господин Карнау спрашивает:
— Ну как, скучаешь по дому, Хельга? Дома-то всегда лучше? Со мной тоже такое частенько бывает, если куда-нибудь уезжаю, даже в детстве никогда не любил оставаться у чужих людей.
Может, господин Карнау совсем не такой и странный, как казалось вначале. Во всяком случае он становится все приятнее и больше не сюсюкает с малышами. Сейчас они играют с Коко в салки.
Хельга довольно смышленая: вопросы, которые она иногда задает, словечки и замечания, которые порой вставляет, совсем не похожи на те, какие ожидаешь услышать из уст восьмилетней девочки. Кажется, будто она намного старше и готова вступить во взрослую жизнь, а потому сознательно избегает детских словечек и тем. Но в речи все равно проскальзывают фразы, выдающие ее возраст, словно во время разговора кто-то невольно затягивает девочку обратно в общество младшего брата и сестер. Тогда она испуганно смотрит на меня снизу вверх, проверяя, заметил ли я что-нибудь. Эти моменты чрезвычайно умилительны, и требуется большое самообладание, чтобы не улыбнуться. Ведь Хельга непременно сочтет это за ужимку надменного взрослого.
Я снова и снова подталкиваю старшую к разговору, намеренно вставляя какое-нибудь заковыристое словечко, по всей вероятности ей еще не знакомое, и это действительно срабатывает — Хельга спрашивает, что оно означает. Она не делает вид, будто как взрослая всё понимает, напротив, очень любознательна, пробует свежее слово в другом контексте, допытывается, можно ли его употребить именно так, соответствует ли оно тому или иному слову из ее собственного запаса, и радуется, открывая для себя что-то новое. Хельга внимательно следит за моими толкованиями и разъяснениями, после чего возникают следующие вопросы, требующие ответов.
— А что, если наша Хайде глухонемая, как те люди, о которых вы рассказывали? Откуда нам знать, мы ведь еще не видели сестренку. Сначала-то ничего не заметно, новорожденные все равно не умеют говорить. Значит, мы никогда не сможем с ней объясниться? И Хайде будет неполноценной? Это так ужасно. У нас уже был братик-калека, но он совсем не жил.
Господин Карнау говорит:
— Ты беспокоишься за младшую сестру? Ну почему сразу калека, это уж слишком. Если Хайде родилась глухонемой, хотя наверняка она совершенно здорова, но допустим, на минуточку предположим, что она глухонемая, так уж сильно она будет отличаться от остальных? Конечно, некоторые различия есть, ей придется научиться языку жестов, и вам с родителями тоже, тогда вы сможете общаться знаками. Вначале это потребует немалых усилий — вы же учились говорить сами по себе, без посторонней помощи; обыкновенный, не глухонемой ребенок задолго до того, как произнесет первое слово, слышит, как разговаривают между собой родители, как обращаются к нему, и постепенно, подражая, сам начинает приноравливаться к речи. Даже раньше: ведь младенец только и занят тем, что постоянно проверяет свой голос и его возможности — кричит, хнычет, смеется или, довольный собой, тихонько, не привлекая внимание матери, лопочет после дневного сна, пока никто не нагрянул, чтобы взять его из кроватки.
Да, глухонемому ребенку приходится завоевывать язык; сперва он, конечно, задумывается над каждым движением, но уже совсем скоро блестяще овладевает всеми жестами и изъясняется бегло и непринужденно, если, конечно, знает, что родные и друзья его понимают.
Все совсем по-другому, когда общаешься со взрослыми. Вообще-то я стараюсь избегать задушевной болтовни. Не то чтобы чужие откровения меня раздражали, нет, но они обязывают: нужно отвечать и задавать вопросы, поддерживать разговор — все словно ради того, чтобы я обратил внимание на свой голос, словно заветная цель собеседника — заставить меня заметить, как неприятно он звучит.
Мое первое столкновение с голосом произошло уже давно, наверное в ранней юности. Под присмотром родителей мы с друзьями по очереди записывали на фонограф свои голоса, произносили какие-то слова и тут же проигрывали записанное. Те, кто был на дне рождения, дивились чуду, мы прослушали голоса всех детей, кроме моего. Но никто не заметил, что меня не записали. И вдруг мое внимание привлек чужой неестественный голос, доносившийся из рупора, — он не принадлежал никому из друзей.
Никакого сомнения, это был мой голос, но прошло некоторое время, прежде чем я окончательно в это поверил. Детский голосок был совершенно не похож на тот, что раздавался и резонировал внутри моего черепа. Звуки, которые я слышу сам, когда говорю, по сей день кажутся мне глубже и проникновеннее тех, что записаны и достигают слуха извне. Я стоял как громом пораженный. С одной стороны, нестерпимо хотелось прослушать запись еще раз и снова во всем убедиться, с другой — я был рад незаметно присоединиться к остальным мальчикам, уже переключившимся на новую игру. Все давным-давно забыли про фонограф, а я по-прежнему с ужасом думал о дрожащей игле, безжалостно царапающей валик и разносящей по комнате отвратительные звуки, которые ни за что не хотелось услышать снова.
С тех пор бывает, что в разгар беседы я, вдруг вспомнив о неблагозвучности своего голоса, неожиданно умолкаю на полуслове. Мне становится стыдно, и охота говорить вообще пропадает. Тем не менее я убежден, что голос пластичен и поддается настройке, его можно сделать более похожим на тот голос, который слышен тебе самому. Для этого нужно поработать с гортанью, языком, грудной клеткой и носоглоткой, придумав систему упражнений. Наверняка можно как-то воздействовать на голос, который выдает тебя любому постороннему, связует внутреннее и внешнее и раскрывает характер человека, как ни одно другое проявление чувств.
Хельга болтает так непринужденно, будто не замечает во мне никакого изъяна. По-видимому, для нее голос и его обладатель естественным образом являют собой единое целое; по своему опыту девочка еще не может знать, сколь мало они друг другу под ходят. За нашими спинами во всю тараторит и забавляется малышня, но, странное дело, желания побыть в тишине у меня не возникает.
— Господин Карнау!
Хельга опять выводит меня из задумчивости и задает новый вопрос. Неужели все это время она молчала?
— Господин Карнау, а у вас много сестер и братьев?
— Нет, у меня никого нет.