Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Турский священник - Оноре де Бальзак на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

Не вполне отдавая себе отчет, как сильно она отличается от других женщин, старая дева все же догадывается об этом и страдает. Ревность — извечное чувство женского сердца; но старые девы ревнивы впустую, им приносит лишь огорчения эта единственная слабость, которую мужчины прощают прекрасному полу потому, что она льстит их самолюбию. Терзаемые своими желаниями, вынужденные подавлять свои естественные склонности, старые девы вечно испытывают какую-то внутреннюю скованность. В любом возрасте для женщины тяжко читать на лицах отвращение к ней, ибо ей предназначено природой возбуждать в сердцах окружающих лишь приятные чувства. То, что старая дева всегда прячет глаза, объясняется не столько скромностью, сколько стыдом и страхом. Она не прощает ни обществу, ни себе самой своего ложного положения. Но и то сказать, для человека, находящегося в постоянном разладе как со своим сердцем, так и с окружающей средой, трудно не позавидовать спокойствию и счастью других людей.

Весь этот мир грустных раздумий таился в тусклых серых глазах мадемуазель Гамар, а широкие темные круги около глаз говорили о долгих томлениях ее одинокой жизни. Все морщины ее лица были прямые. В очерке ее лба, головы и щек чувствовалась какая-то окаменелость и жесткость. Родинки на ее подбородке поросли седыми волосами, но ей это было безразлично. Тонкими губами едва прикрывались длинные зубы, — впрочем, довольно белые. Жестокие мигрени выбелили ее некогда черные волосы, и она поддевала под чепец фальшивые, дурно завитые локоны, но не умела делать это как следует, и черная тесьма, на которой держался такой полупарик, нередко совсем сползала на лоб. Темные, блеклых тонов платья, летнее — из тафты, а зимнее — шерстяное, некрасиво обтягивали ее угловатую фигуру и тощие руки. Воротничок у нее то и дело отгибался, оголяя красную шею с узором морщин, прихотливым, как жилки дубового листка на свету. Топорное сложение мадемуазель Гамар отчасти объяснялось ее происхождением: отец ее был лесоторговцем, чем-то вроде разбогатевшего крестьянина. Возможно, что лет в восемнадцать она была свежей и пухленькой, но и белизна, и яркий румянец, которыми она так любила украшать себя в своих воспоминаниях, теперь уже исчезли бесследно. Кожа ее приобрела мертвенный тон, обычный для богомольной особы. Орлиный нос говорил красноречивее других черт ее лица о деспотизме характера, а плоский лоб выдавал умственную ограниченность. В движениях мадемуазель Гамар была какая-то странная резкость, лишавшая их всякого изящества. Достаточно было вам увидеть, как она вынимает платок из ридикюля и шумно сморкается, и вы уже представляли себе характер и привычки этой особы.

Она была довольно высокого роста и держалась настолько прямо, что как бы подтверждала наблюдения одного естествоиспытателя, научно объяснявшего походку старых дев тем, что позвонки их якобы срастаются. Когда она шла, тело ее не двигалось плавно, равномерно, с грациозным колыханием стана, столь пленительным у женщин; она двигалась как бы цельною глыбой, грузно шагая, словно статуя командора.

Подобно всем старым девам, она намекала в минуты хорошего настроения, что могла бы выйти замуж не хуже других, но, к счастью, вовремя заметила неискренность своего поклонника; таким образом, сама того не подозревая, она превозносила свою расчетливость в ущерб своему сердцу.

Этой типичной представительнице породы старых дев были вполне под стать нелепые глянцевитые обои ее столовой, на которых были изображены турецкие пейзажи. Большую часть дня мадемуазель Гамар проводила в этой комнате, украшенной двумя консолями и барометром. На креслах аббатов лежали полинялые вышитые подушки. Гостиная, где она принимала своих друзей, была совершенно в духе самой хозяйки. Достаточно сказать, что она называлась желтой гостиной: занавеси там были желтые, мебель — желтая, обои — желтые. На камине, украшенном зеркалом в золоченой раме, резко сверкали канделябры и хрустальные часы. Что же касается личных комнат мадемуазель Гамар, туда никому не разрешалось входить; можно было только предполагать, что они забиты всевозможным тряпьем и потертой мебелью — обычной рухлядью, которой окружают себя все старые девы, питая к ней странное пристрастие. Такова была особа, которой предназначено было сыграть большую роль в судьбе аббата Бирото под конец его жизни.

Не зная, на что направить силы, вложенные в женщину природой, мадемуазель Гамар нашла им применение в мелких интригах, провинциальных пересудах и всякого рода своекорыстных кознях, — чем обычно и кончают старые девы. Бирото, на свое горе, пробудил единственное чувство, доступное этому убогому существу, — чувство ненависти, дотоле дремавшее в сердце Софии Гамар, благодаря спокойствию и однообразию провинциального житья-бытья и бедности ее личных интересов, но способное к сокрушительным действиям, тем более что оно было направлено на мелочи и ограничено узким мирком.

Бирото был из числа людей, которым предопределено страдать из-за своей ненаблюдательности, — они не умеют избегать опасностей, и с ними случается все самое худшее...

— Да, прекрасная будет погода, — ответил спустя некоторое время каноник, как бы отрываясь от размышлений и уступая лишь требованиям приличия.

Бирото, напуганный длительностью перерыва между вопросом и ответом, проглотил кофе в молчании, чего с ним никогда еще не случалось, и вышел из столовой, чувствуя, что сердце его сжимается словно в тисках. Выпитый кофе отягощал его желудок, и викарий принялся грустно бродить по узеньким буксовым аллейкам, расходившимся по саду лучами. Но, пройдясь немного, он обернулся и увидел мадемуазель Гамар и Трубера, застывших в молчании на пороге гостиной; неподвижный, скрестивший руки Трубер напоминал надгробную статую; мадемуазель Гамар прислонилась к решетчатой двери: казалось, оба они наблюдали за ним, считая каждый его шаг.

Нет ничего более тягостного для человека, застенчивого от природы, чем чувствовать себя предметом любопытства; но если сквозь любопытство проглядывает еще и ненависть, то страдания превращаются в пытку. Старику показалось, что он мешает гулять мадемуазель Гамар и Труберу. Им завладела эта мысль, внушенная страхом и щепетильностью, и он покинул сад. Удрученный вздорным деспотизмом старой девы, он, уходя из дому, не думал уже и о сане каноника.

К счастью, в соборе на этот раз его ожидало много дел — несколько заупокойных служб, свадьба, двое крестин, — и он забыл о своих горестях. Но когда желудок напомнил ему о времени обеда, он посмотрел на часы и не без трепета увидел, что уже был пятый час. Зная пунктуальность мадемуазель Гамар, он поспешил домой.

Проходя мимо кухни, он обнаружил, что туда уже успели снести первое блюдо. Когда же он вошел в столовую, мадемуазель Гамар заявила ему:

— Сейчас половина пятого, господин Бирото. Как вам известно, мы не обязаны вас ждать!

В тоне ее голоса прозвучал колкий упрек провинившемуся жильцу, а также злорадство.

Взглянув на стенные часы, викарий по виду прозрачного газового чехла, предохранявшего их от пыли, убедился, что хозяйка заводила их сегодня утром — и, должно быть, коварно перевела стрелку вперед в сравнении с соборными часами. Сделать какое-либо замечание было невозможно. Выскажи он громко возникшее у него подозрение, мадемуазель Гамар, как все женщины ее круга в подобных случаях, сумела бы оглушить его взрывом грозного красноречия, подкрепленного неоспоримыми доводами.

Тысячи мелких каверз, которыми служанка в повседневном быту может досадить своему хозяину или жена — своему мужу, изобретались старою девой, чтобы доконать жильца. В том, как она умело строила козни против домашнего благополучия аббата, сказывалась натура, полная лукавства и изворотливости: все делалось так, что мадемуазель Гамар оказывалась кругом права.

Спустя неделю после начала этой истории Бирото, присматриваясь к домашнему обиходу и наблюдая свою хозяйку, впервые догадался о заговоре, который, однако же, существовал уже целых полгода. Пока старая дева удовлетворяла свою ненависть исподтишка, а викарий еще мог полусознательно заблуждаться, отказываясь верить в злой умысел, его душевная боль была не так остра. Но после таких фактов, как отнесенный наверх подсвечник или переведенные вперед часы, викарий уже не сомневался в том, что живет под властью врага, который не сводит с него недремлющего ока. Скоро он впал в полное отчаяние, видя, что длинные крючковатые пальцы мадемуазель Гамар готовы в любую минуту вонзиться ему в сердце. С восторгом отдаваясь чувству мести, столь богатому оттенками, мадемуазель Гамар наслаждалась, кружа над обреченной жертвой, подобно тому как ястреб кружит над полевой мышью, готовясь ринуться на нее. У нее давно уже созрел замысел, о котором ошеломленный священник и не догадывался, — и она не замедлила привести свой план в исполнение с тем удивительным искусством, какое проявляют в житейских мелочах одинокие люди, не способные к истинному благочестию и ударяющиеся в мелкое ханжество.

Страдания аббата усугубляло еще одно обстоятельство: человек непосредственный, Бирото всегда любил, чтобы его пожалели и пособолезновали ему, но на этот раз горести его были такого свойства, что он был лишен последнего небольшого утешения — поведать о них своим друзьям; некоторый житейский такт, развившийся в нем в связи с природной застенчивостью, внушал ему опасение показаться смешным, занимаясь такими пустяками. А между тем из таких пустяков складывалась вся его жизнь, милая ему жизнь, деятельная в своей пустоте и пустая в своей деятельности, — жизнь тусклая и серая, в которой всякое сильное чувство было несчастьем, а отсутствие каких бы то ни было волнений — блаженством. Рай Бирото внезапно превратился в ад. Страдания его становились невыносимы; ужас, который внушала ему необходимость объяснения с мадемуазель Гамар, усиливался с каждым днем; затаенная печаль, терзавшая его на старости лет, подточила и его здоровье.

Однажды утром, натягивая свои синие в искорку чулки, он обнаружил, что икры его похудели почти на целый дюйм в окружности; потрясенный жестокой убедительностью этого обстоятельства, он решил попросить аббата Трубера оказать ему услугу и вмешаться в его отношения с мадемуазель Гамар.

Но когда он очутился перед величавым каноником, который принял его в пустой комнате, поспешно покинув кабинет, заваленный рукописями, где он неустанно работал и куда никто не был вхож, викарию стало совестно докучать столь занятому человеку жалобами на злобные выходки мадемуазель Гамар. Но, преодолев душевные колебания, по самым незначительным поводам мучающие чрезмерно скромных, нерешительных и слабохарактерных людей, викарий наконец решился и с сильно бьющимся сердцем рассказал канонику о своей незадаче.

Каноник выслушал его с важным и холодным видом, пытаясь подавить улыбку удовлетворения, которая не укрылась бы от зоркого взгляда. Глаза его как бы сверкнули пламенем, когда Бирото с красноречием искреннего чувства поведал ему о горечи, постоянно отравлявшей его сердце; но Трубер прикрыл глаза ладонью, как это часто делают мыслители, и продолжал сохранять привычную, полную достоинства позу. Когда викарий окончил свою речь, на болезненном лице загадочного каноника, покрытом желтыми пятнами еще больше, чем обычно, тщетно было бы искать хоть проблеска чувств, вызванных сетованиями Бирото. Помолчав с минуту, он дал ответ, в который следовало бы вникать слово за словом, чтобы осознать все его значение, и который впоследствии доказал вдумчивым людям редкое хитроумие аббата и силу его разума. Он сразил Бирото, заявив ему, что все услышанное тем более удивляет его, что сам он до сих пор ни о чем подобном и не подозревал. Он приписывал этот недостаток наблюдательности своим серьезным занятиям, усиленной работе и тем высоким мыслям, которые целиком его захватывают, не позволяя присматриваться к мелочам жизни; он заметил вскользь, как бы не желая критиковать поведение человека, почтенного по своему возрасту и знаниям, что «в былое время отшельники мало заботились о пище и крове и в глубине пустынь предавались святому созерцанию» и что «в наши дни священник может мысленно создать себе повсюду такую пустыню». Затем, возвращаясь к самому Бирото, он добавил, что подобного рода недоразумения для него новость; за все двенадцать лет ничего похожего не происходило между мадемуазель Гамар и досточтимым аббатом Шаплу; а что касается его самого, — добавил он, — то, конечно, он может стать посредником между викарием и хозяйкой, ибо его дружба с ней не переходит границ, установленных законами церкви для ее верных слуг. Справедливость требует, чтобы он выслушал также и мадемуазель Гамар, но он, впрочем, не замечает в ней никаких перемен, и, на его памяти, она всегда была такова; сам он охотно подчинился некоторым ее прихотям, ибо, как он знал, эта почтенная девица — воплощение доброты и кротости, а кое-какие неровности ее характера следует приписать страданиям, причиняемым легочной болезнью, о которой она не говорит, покорно перенося ее, как истинная христианка. Он закончил свою речь словами, что «стоит викарию пробыть у мадемуазель еще несколько лет, и он сумеет лучше понять и оценить сокровища этой прекрасной натуры».

Бирото вышел от него совершенно растерянный. Вынужденный роковою силой обстоятельств действовать по своему усмотрению, он подошел к мадемуазель Гамар со своей меркой. Ему пришло в голову, что, быть может, если он покинет дом на несколько дней, ненависть этой девицы уляжется сама собой, — и он решил не надолго поселиться за городом, у г-жи де Листомэр, которая обычно перебиралась туда в конце осени, в ту пору, когда небо Турени так чисто и благостно. Несчастный! Этим он осуществлял тайные желания своей грозной гонительницы, козни которой можно было бы расстроить лишь монашеским терпением. Но, ни о чем не догадываясь, не зная даже своих собственных дел, он и должен был пасть, как ягненок под первым же ударом мясника.

Расположенное на возвышенности между городом и вершинами Сен-Жоржа, окруженное скалами и открытое к югу, имение г-жи де Листомэр сочетало в себе все услады деревни и все удобства города. И в самом деле, чтобы добраться от Турского моста до ворот этой усадьбы, называемой «Жаворонок», требовалось не более десяти минут, — ценное преимущество в краю, где никто не любит затруднять себя даже ради удовольствий.

Аббат Бирото пробыл в имении около десяти дней, как вдруг однажды утром, во время завтрака, к нему подошел привратник с сообщением, что с ним желает переговорить господин Карон. Карон был стряпчий, поверенный в делах мадемуазель Гамар.

Бирото, забыв об этом обстоятельстве и зная только, что никаких поводов к юридическим спорам у него ни с кем на свете нет, вышел из-за стола весьма озадаченный и направился к стряпчему, усевшемуся на баллюстраде террасы.

— Ввиду того, что ваше намерение больше не проживать у мадемуазель Гамар стало совершенно очевидным... — начал стряпчий.

— Что вы, сударь! — прервал его Бирото. — Я и не думал от нее съезжать.

— Однако, сударь, — возразил Карон, — вам надлежит объясниться с мадемуазель Гамар, раз она посылает меня узнать, долго ли еще вы пробудете в деревне... Принимая во внимание, что длительное отсутствие не предусмотрено в вашем договоре, может возникнуть повод для тяжбы. И вот мадемуазель Гамар, считая, что ваш пансион...

— Я не понимаю, сударь, — снова прервал стряпчего изумленный Бирото, — почему требуется прибегать чуть ли не к судебному воздействию, чтобы...

— Мадемуазель Гамар, желая предупредить какие-либо осложнения, послала меня столковаться с вами, — ответил Карон.

— Ну так вот, соблаговолите зайти завтра — я посоветуюсь и дам вам ответ.

— Хорошо, — сказал Карон, откланиваясь.

Сутяжных дел мастер удалился. Несчастный викарий вернулся в столовую в ужасе от настойчивого преследования мадемуазель Гамар. На нем лица не было, и все бросились расспрашивать его, что случилось.

Ничего не отвечая, он сел за стол, удрученный смутным предчувствием несчастья. Лишь после завтрака, когда несколько друзей собрались в гостиной у камелька, Бирото простодушно рассказал им со всеми подробностями о своем злоключении. Слушатели его, уже начавшие скучать в деревне, живо заинтересовались этой интригой, столь типичной для провинции. Все приняли сторону аббата против старой девы.

— Да разве вы не понимаете, что Трубер зарится на вашу квартиру! — сказала г-жа де Листомэр.

Здесь историку было бы уместно набросать портрет этой дамы, но он полагает, что даже те, кому система когномологии[8] Стерна неизвестна, едва произнеся три слова — «госпожа де Листомэр», — уже представляют себе эту даму: она благородна, полна чувства собственного достоинства и строгого благочестия, смягченного изысканными манерами и классическим изяществом старой королевской Франции; добра, но несколько упряма и говорит слегка в нос; позволяет себе чтение «Новой Элоизы», смотрит комедии на сцене и пока еще не носит старушечьей наколки.

— Нельзя допустить, чтобы Бирото уступил этой вздорной старухе! — воскликнул г-н де Листомэр, старший лейтенант флота, проводивший у тетки отпуск. — Если у викария хватит решимости следовать моим советам, он легко добьется, чтобы его оставили в покое.

Все принялись обсуждать поведение мадемуазель Гамар с особой проницательностью провинциалов, которым нельзя отказать в даровании вскрывать самые тайные мотивы человеческих поступков.

— Все это не так, — сказал один старый помещик, хорошо знавший местные нравы. — Здесь кроется что-то очень серьезное, но что именно, я еще не могу уловить. Аббат Трубер слишком сложен, чтобы его сразу разгадать. Горести нашего милого Бирото только еще начались. Даже уступив свою квартиру аббату Труберу, станет ли он снова спокоен и счастлив? Сомневаюсь.

Он обернулся к священнику, пораженному всем услышанным.

— Если Карон явился сообщить вам, что вы намерены съехать от мадемуазель Гамар, то, без сомнения, сама мадемуазель Гамар намерена спровадить вас. И вы съедете от нее, волей или неволей! Подобного рода люди никогда ничем не рискуют и бьют только наверняка.

Этот старый дворянин, носивший фамилию де Бурбонн, воплощал в себе дух провинции с такой же полнотой, с какой Вольтер воплощал в себе дух своей эпохи. Сухопарый, тощий старик выказывал полное равнодушие к своему костюму, уверенный, что о его богатом поместье достаточно знают в округе. Его лицо, выдубленное солнцем Турени, было не столько умным, сколько хитрым. Он привык взвешивать свои слова, обдумывать всякий свой шаг, и под его кажущейся простотой таилась глубочайшая осмотрительность. Достаточно было немного понаблюдать за ним, чтобы заметить, что помещик этот, похожий на нормандского крестьянина, всегда преуспевал в своих делах. Он был силен в виноделии, излюбленной науке жителей Турени.

После того как ему удалось увеличить свои угодья за счет наносов Луары и ловко избежать при этом судебного процесса с государством, за ним упрочилась слава человека с головой. Если, очарованные им как собеседником, вы стали бы расспрашивать о нем любого из жителей Турени, то услышали бы в ответ: «О! этот старый плутяга всех переплутует!» Такой отзыв о нем вошел в поговорку у его завистников, а их было немало. В Турени, как почти повсеместно в провинции, зависть служит основой языкового творчества.

После слов г-на де Бурбонна в гостиной вдруг наступила тишина, и члены этого небольшого сплоченного кружка, казалось, погрузились в раздумье. Вскоре доложили о мадемуазель Саломон де Вильнуа. Она приехала из Тура, чтобы проведать Бирото, и сообщенные ею новости показали все в совершенно ином свете. За минуту до ее приезда каждый, кроме помещика, советовал Бирото начать войну с Трубером и Гамар в надежде на покровительство и защиту аристократического общества Тура.

— Главный викарий, ведающий составом клира, внезапно заболел, — объявила мадемуазель Саломон, — и архиепископ поручил исполнение его обязанностей аббату Труберу. Теперь назначение в каноники зависит только от него. Но вот вчера у мадемуазель де ла Блотьер аббат Пуарель что-то уж очень распространялся о том, будто бы аббат Бирото доставил мадемуазель Гамар кучу неприятностей. В словах Пуареля чувствовалось желание как бы заранее оправдать немилость, угрожающую нашему аббату: «Шаплу был очень нужен такому человеку, как Бирото... После смерти этого достопочтенного каноника всем стало ясно...» Тут последовали разные предложения, клеветнические пересуды... Ну, вы понимаете?

— Быть Труберу главным викарием! — торжественно заявил г-н де Бурбонн.

— Скажите, — воскликнула г-жа де Листомэр, взглянув на викария, — что для вас важнее — сан каноника или проживание у мадемуазель Гамар?

— Сан каноника, — хором ответили все.

— Тогда придется пойти на уступку, — продолжала она, — не намекают ли они вам через Карона, что если вы согласитесь выехать, то станете каноником? Дающему воздастся!

Все пришли в восторг от догадливости и проницательности г-жи де Листомэр, лишь племянник ее, барон де Листомэр, шутливым тоном сказал, наклонившись к г-ну де Бурбонну:

— Признаюсь, хотелось бы мне увидеть бой между старухой Гамар и Бирото!

Но, к сожалению, светские знакомые Бирото не располагали равными силами с мадемуазель Гамар, поддерживаемой аббатом Трубером. В скором времени борьба стала явной и выросла до огромных размеров.

Госпожа де Листомэр и ее друзья, все более и более увлекаясь этой интригой, заполнившей пустоту их провинциальной жизни, решили послать слугу за Кароном. Стряпчий прибыл на зов с поразительной поспешностью, что заставило насторожиться одного лишь г-на де Бурбонна.

— Лучше повременить со всем этим, пока не выяснится, в чем тут дело... — таково было мнение этого Фабия Кунктатора[9] в халате, уже начавшего путем глубоких размышлений угадывать сложные комбинации туренской шахматной игры.

Он попытался разъяснить аббату опасность его положения, но благоразумные мысли старого плутяги шли вразрез с общим настроением, и он не завоевал внимания.

Беседа между аббатом Бирото и стряпчим была недолгой; Бирото вернулся растерянный и сказал:

— Карон спрашивает у меня расписку, удостоверяющую разрыв...

— Какое страшное слово! — воскликнул лейтенант.

— Что оно означает? — спросила г-жа де Листомэр.

— Только и всего, что Бирото должен объявить о своем желании покинуть дом мадемуазель Гамар, — ответил, беря щепотку табаку, г-н де Бурбонн.

— Только и всего? Подписывайте! — заявила г-жа де Листомэр, глядя на Бирото. — Раз вы твердо решили выехать от нее, что же может вам помешать изъявить свою волю?

Воля Бирото?!

— Так-то оно так... — сказал г-н де Бурбонн, защелкнув табакерку резким движением, полным непередаваемой выразительности, ибо это была целая речь, и, кладя табакерку на камин с таким видом, который должен был бы устрашить викария, закончил: — Однако подписывать всегда опасно.

Чувствуя, что голова у него идет кругом от стремительного вихря событий, застигнувших его врасплох, от той легкости, с какой друзья решали самые важные вопросы его одинокой жизни, Бирото стоял неподвижно, словно отрешенный от мира, ни о чем не думая, только прислушиваясь и пытаясь уловить смысл в словоизвержениях окружающих.

Наконец он взял у г-на Карона заготовленное им заявление и, казалось, с глубоким вниманием — на самом же деле машинально — прочитал его текст; затем подписал этот документ, гласивший, что он добровольно отказывается проживать у мадемуазель Гамар, равно как и столоваться у нее, упраздняя соглашение, ранее заключенное между ними на сей предмет.

Достопочтенный Карон взял подписанный документ, спросил аббата, куда надлежит перевезти его вещи от мадемуазель Гамар. Бирото указал дом г-жи де Листомэр; кивком головы она выразила согласие приютить его у себя на некоторое время, не сомневаясь в его скором назначении каноником.

Старому помещику захотелось взглянуть на этот своеобразный акт отречения, и г-н Карон подал ему документ.

— Вот как! — обратился г-н де Бурбонн к викарию, прочитав текст. — Значит, между вами и мадемуазель Гамар имеется письменное соглашение? Где же оно? Каковы договорные пункты?

— Контракт у меня, — ответил Бирото.

— Вам известно его содержание? — спросил г-н де Бурбонн у стряпчего.

— Нет, сударь, — ответил тот, протягивая руку за роковой бумагой.

«Э, господин стряпчий, — подумал помещик, — ты уж наверняка ознакомился с контрактом, но не за то тебе платят, чтобы ты нам все рассказывал».

И г-н де Бурбонн отдал документ стряпчему.

— Куда же я дену свою мебель? — вскричал викарий. — Мои книги, чудесный шкаф, дивные картины, красную гостиную, всю обстановку?

Отчаяние старика, так сказать лишенного родной почвы, было таким детски беспомощным, так выдавало всю чистоту его нрава, всю его житейскую неопытность, что и г-жа де Листомэр, и мадемуазель Саломон заговорили с ним тоном матери, обещающей своему ребенку игрушку:

— Ну, не стоит горевать из-за пустяков! Мы подыщем вам дом и теплее и светлее, чем у мадемуазель Гамар! А не найдется ничего подходящего, — что ж! Одна из нас возьмет вас к себе на пансион. Полно, сыграем-ка лучше в триктрак! Завтра вы пойдете к аббату Труберу, попросите его оказать вам поддержку и сами увидите, как он будет мил.

Слабых людей столь же легко успокоить, как и напугать. Бирото, которому улыбалась перспектива поселиться у г-жи де Листомэр, позабыл о своем разрушенном благополучии, составлявшем его долгожданную упоительную утеху.

Однако вечером он все не мог заснуть, ломая себе голову, раздумывая, где бы ему поместить свою библиотеку так же удобно, как в его галерее, и испытывал сущую муку, ибо он принадлежал к тем людям, для которых суета переезда и новизна жизненного уклада равносильны концу света. Он уже представлял себе, что его книги разбросаны, мебель сунута куда попало, все его привычки нарушены, и в сотый раз спрашивал себя, почему первый год его проживания у мадемуазель Гамар был таким приятным, а второй — таким тяжелым. И его злоключение все представлялось ему какой-то бездной, где терялся его разум. Ему уже казалось, что и сан каноника — недостаточная награда за такие страдания, и он сравнивал свою жизнь с чулком, который весь расползается из-за какой-нибудь одной спустившейся петли. У него, правда, оставалась мадемуазель Саломон. Но, утратив свои прежние иллюзии, бедняга уже не решался верить новой привязанности.

В città dolente[10] старых дев встречается, особенно во Франции, немало таких, чья жизнь — это жертва, день за днем набожно приносимая благородным чувствам. Одни остаются горделиво верны тому, кого слишком рано похитила смерть; мученицы любви, они сердцем проникли в тайну, как стать женщинами. Другие повиновались требованиям фамильной чести (к стыду для нас, вырождающейся в наши дни), посвятив себя воспитанию братьев или сирот-племянников, и приобщились к материнству, оставаясь девственными. Такие старые девы проявляют высший героизм, доступный их полу, благоговейно посвящая все свои женские чувства служению несчастным. Они являют собой идеальный образ женщины, отказываясь от положенных ей радостей и взяв на себя лишь ее страдания. Они живут, окруженные ореолом самоотвержения, и мужчины почтительно склоняют головы перед их поблекшей красотой. Мадемуазель де Сонбрейль[11] не была ни женщиной, ни девушкой — она была и останется навеки живой поэзией.

Мадемуазель Саломон была одним из таких героических созданий. Ее многолетняя, мучительная, никем не оцененная самоотверженность была возвышенной до святости. Прекрасная в юности, она была любима, она любила; но жених ее сошел с ума. Пять долгих лет, полная мужественной любви, она посвятила заботам о благополучии жалкого умалишенного, с безумием которого она так сроднилась, что даже не замечала его.

Она держалась просто, отличалась прямотой в своих взглядах, и ее бледное лицо, несмотря на слишком уж правильные черты, не лишено было выразительности. Она никогда не говорила о событиях своей жизни, но порой, слушая рассказ о каком-нибудь ужасном или печальном происшествии, она вся содрогалась, и в ее волнении проявлялась душевная красота, которую порождает подлинная скорбь.

Она переехала жить в Тур после того, как потеряла своего возлюбленного. Ее не могли оценить здесь по достоинству и считали всего лишь славной особой. Она делала много добра и питала особую нежность ко всем слабым существам. Именно поэтому викарий и вызывал в ней глубокое участие.

Мадемуазель де Вильнуа, уехав на следующее утро в город, отвезла туда Бирото, ссадила его на Соборной набережной и предоставила ему брести к Монастырской площади, куда ему не терпелось попасть, чтобы, по крайней мере, спасти от крушения свои надежды на сан каноника, да и присмотреть за перевозкой обстановки.

С сердечным трепетом позвонил он у дверей того самого дома, куда он привык входить вот уже четырнадцать лет, где ему жилось так хорошо и откуда его изгоняли навеки, хотя он лелеял мечту мирно умереть здесь, наподобие своего друга Шаплу.

При виде викария Марианна, казалось, была удивлена. Он сказал ей, что ему надо переговорить с аббатом Трубером, и пошел было в нижний этаж к канонику. Но Марианна крикнула ему:

— Господин викарий, аббата Трубера там уже нет! Он теперь в ваших прежних комнатах!

Сердце Бирото дрогнуло; ему открылось подлинное лицо этого человека, он понял, как долго вынашивал Трубер свою месть, когда увидел, что тот расположился в библиотеке Шаплу, восседал в роскошном готическом кресле Шаплу, пользовался вещами Шаплу, — а ночью, должно быть, почивал в постели Шаплу, — словом, завладел как хозяин всем достоянием Шаплу, грубо попирая его завещание и лишая наследства друга того самого Шаплу, который так долго продержал его в конуре у мадемуазель Гамар, помешал ему в продвижении по службе и закрыл доступ в лучшие светские гостиные Тура.

Не мановение ли волшебного жезла вызвало всю эту перемену? Разве эти вещи уже не принадлежали ему, Бирото? Видя, с каким победоносно-злобным видом Трубер взирает на его книги, Бирото заключил, что будущий главный викарий вполне уверен в своих силах и не собирается выпускать из рук имущество тех, кого он так жестоко ненавидел, — Шаплу, как своего врага, и Бирото, как постоянное напоминание о нем.

Самые разнообразные мысли проносились в мозгу Бирото, и все казалось ему каким-то сном: он замер на месте, словно завороженный пристальным взглядом Трубера.

— Надеюсь, сударь, — выговорил он наконец, — вы не собираетесь лишить меня моих вещей? Если мадемуазель Гамар так торопилась устроить вас получше, ей все же следовало подумать обо мне и дать мне время уложить книги и вывезти обстановку.

— Сударь, — холодно ответил Трубер, и ни один мускул не дрогнул на его бесстрастном лице, — мадемуазель Гамар сообщила мне вчера о вашем отъезде, причина которого мне еще неизвестна; она поместила меня здесь лишь по необходимости: мою квартиру занял аббат Пуарель. Я даже не знаю, кому принадлежат эти вещи — мадемуазель Гамар или иному лицу. Если они ваши, о чем же вам беспокоиться? Честность и святость ее жизни — залог порядочности этой особы. Что же касается меня, вам известна простота моих привычек. Пятнадцать лет я спал в комнате с голыми стенами, не обращая внимания на сырость, сгубившую мое здоровье. Однако, если бы вы пожелали вновь поселиться в этой квартире, с моей стороны не было бы никаких препятствий...

Услыхав эти слова, полные ужасного смысла, Бирото забыл про свои хлопоты о сане каноника и бросился к мадемуазель Гамар. С юношеской стремительностью сбежав по лестнице, он столкнулся со старою девой на широкой каменной площадке, соединявшей одну половину дома с другою.

— Сударыня, — обратился он с поклоном к мадемуазель Гамар, не обращая внимания ни на язвительную улыбку, змеившуюся на ее губах, ни на какой-то особенный огонек в ее глазах, придававший им сходство с блестящими глазами тигра, — мне непонятно, почему вы не подождали, пока я вывезу обстановку, прежде чем...

— Что такое? — прервала она аббата. — Разве ваши вещи не отправлены к госпоже де Листомэр?

— Но мебель?

— Да вы что же, не читали нашего контракта? — спросила старая дева таким тоном, который следовало бы привести в нотной записи, чтобы дать представление обо всех оттенках ненависти, прозвучавших в этой фразе. И мадемуазель Гамар, казалось, выросла, и глаза ее заблестели еще ярче, и лицо ее озарилось, и трепет наслаждения пробежал по ней. Трубер открыл окно, — вероятно, чтобы светлее было читать какой-то фолиант. Бирото стоял, как громом пораженный. Голос мадемуазель Гамар, пронзительно-звонкий, как труба, оглушал викария:

— Ведь было же условлено, что в случае вашего добровольного выезда от меня вся ваша обстановка переходит ко мне в возмещение разницы между вашей платой за пансион и платой почтенного аббата Шаплу. И вот, так как аббат Пуарель назначен каноником...

Услыхав об этом, Бирото слегка качнулся вперед, как бы прощаясь со старой девой; затем, боясь лишиться чувств и доставить слишком большое торжество своим неумолимым врагам, он поспешил уйти. Словно в каком-то пьяном чаду, он добрался до особняка г-жи де Листомэр, где и нашел в низенькой комнатке свой чемодан с бельем, вещами и бумагами. При виде остатков своего имущества бедняга сел и закрыл лицо руками, чтобы утаить от людей свои слезы.

Пуарель назначен каноником! А он, Бирото, лишился и крова и имущества!

К счастью, в эту минуту мадемуазель Саломон проезжала мимо дома; привратник, от которого не укрылось отчаяние старика, сделал кучеру знак остановиться. После того как привратник и старая дева обменялись несколькими словами, полумертвый от горя викарий был приведен к своей доброй приятельнице, но ей ничего не удалось добиться от него, кроме бессвязного лепета. Испуганная мадемуазель Саломон, увидев, что его голова, и без того от природы слабая, внезапно пришла в полное расстройство, тотчас же увезла его в имение г-жи де Листомэр, приписывая начавшееся умопомешательство впечатлению от известия, что каноником назначен Пуарель. Она ничего не знала об условиях контракта с мадемуазель Гамар по той весьма понятной причине, что Бирото и сам не знал всего его содержания, и, так как в жизни комическое зачастую примешивается к самым патетическим событиям, странные ответы Бирото вызывали у нее слабую улыбку.



Поделиться книгой:

На главную
Назад