Орхан Памук
Белая крепость
Хорошему человеку, хорошей сестре
Нильгюн Дарвыноглу (1961–1980)
посвящается
«Что иное может это означать, как не начало любви, если кто-то пробуждает в нас интерес и каким-то неведомым образом вторгается в нашу жизнь, и если мы ощущаем, что уже не можем жить без его любви?»
Вступление
Эту рукописную книгу я нашел на дне пыльного сундука в 1982 году в Гебзе[1], когда летом, по привычке, неделю рылся в беспорядочном «архиве» городских властей, набитом ферманами[2], купчими, судебными реестрами и официальными ведомостями. Изящно переплетенная синей мраморной бумагой[3], неясными очертаниями напоминающей сны, написанная четким разборчивым почерком, книга выделялась среди выцветших государственных бумаг и сразу привлекла мое внимание. Чья-то рука, видно, специально, чтобы заинтриговать меня, написала на первой странице название: «Приемный сын одеяльщика». Я быстро и с удовольствием прочитал эту книгу, на полях которой детской рукой были нарисованы люди с маленькими головами в одеяниях со множеством пуговиц. Книга мне очень понравилась, но переписывать ее было лень, и я незаметно сунул ее в портфель, злоупотребив доверием служителя, который относился ко мне уважительно и не наблюдал за мной, то есть попросту украл ее из этой груды, которую даже молодой каймакам[4] не осмеливался называть «архивом».
Первое время я снова и снова перечитывал книгу, не зная, как с ней поступить. Мое недоверие к истории все еще не прошло, и меня занимали не столько научные, культурные или исторические стороны рукописи, сколько само повествование. А это заставляло думать об ее авторе. Поскольку я и мои коллеги были вынуждены покинуть университет, я вернулся к старой профессии моего деда, который издавал энциклопедии; именно тогда мне пришло в голову вставить статью об авторе найденной мною рукописи в энциклопедию «знаменитостей», где я был ответственным за историческую часть.
Этому я стал отдавать все свое время, свободное от работы в энциклопедии и пирушек. Я обратился к основным источникам по этому периоду и увидел, что некоторые изложенные в книге события не соответствовали действительности: например, во время пятилетнего пребывания на посту главного везира Кёпрюлю[5] в Стамбуле случился большой пожар, и это было отражено в документах, но вот об эпидемии чумы, да еще так широко распространившейся, как было сказано в книге, и, казалось бы, достойной упоминания, в них не было ни слова. Имена некоторых везиров были написаны неправильно, некоторые были перепутаны, некоторые изменены! Имена главных астрологов не совпадали с указанными в дворцовых документах, но на этом я особенно не сосредотачивался, посчитав, что это сделано умышленно. С другой стороны, исторические события, отображенные в книге, в основном подтверждались, некоторые даже в деталях: например, убийство главного астролога Хусейна-эфенди было совершено во время охоты Мехмеда IV[6] на зайцев в угодьях дворца Мирахор; так оно описано и у Наимы[7]. Я решил, что автор книги, который, по-видимому, любил мечтать и читать, пользовался при работе подобными источниками, просмотрел уйму книг и что-то потом использовал. Книги Эвлия Челеби[8], о котором упоминает автор, он явно только просмотрел, но из рукописи было непонятно, знали ли они друг друга. Я старался не терять надежды напасть на след моего автора, но тщетные изыскания в стамбульских библиотеках разрушили ее. Я не сумел найти ни один из трактатов и книг, преподнесенных Мехмеду IV в период с 1652 по 1680 год, — ни в библиотеке дворца Топкапы[9], ни в других библиотеках, куда, по моему представлению, они могли быть переданы. Единственное, что мне удалось встретить в библиотеках, — это труды, переписанные «писцом-левшой», упомянутым в книге. Я попробовал проследить судьбу этих трудов, завалил письмами итальянские университеты, но оттуда приходили удручающие ответы; попытки найти на кладбищах Гебзе, Дженнетхисара и Ускюдара[10] человека, написавшего книгу, но не указавшего своего имени, результатов не принесли. Я прекратил поиск и написал статью для энциклопедии, исходя из содержания книги. Как я и опасался, статью не приняли, но не потому, что в ней не было достаточной научной обоснованности, а потому что человек, о котором я писал, не был известен.
Может быть, из-за этого мой интерес к книге еще более возрос. Я даже хотел уволиться, но я любил свою работу и своих товарищей. Было время, когда я каждому встречному рассказывал о книге с таким волнением, будто я не нашел, а написал ее. Чтобы привлечь к ней внимание, я говорил о ее символическом значении, о том, что она перекликается с сегодняшней действительностью, что, прочитав ее, я понял нынешние времена. После подобных слов молодежь, интересующаяся, в основном, политикой, отношениями Востока и Запада, демократией, заинтересовалась книгой, но вскоре эти молодые люди, как и друзья, забыли о ней. Один мой приятель, профессор, просмотревший книгу по моему настоянию, сказал, возвращая ее, что таких историй полным-полно в рукописях, которыми забиты старые деревянные дома в переулках Стамбула. Жители этих домов, если считают книгу Кораном, кладут ее на высокий шкаф, а если нет, то вырывают по листочку и используют для растопки печи.
И вот, снова и снова перечитывая книгу, воодушевляемый девушкой в очках, не выпускавшей из рук сигарету, я принял решение опубликовать ее. Читатель увидит, что при переводе на современный турецкий язык я совершенно не заботился о стиле: я читал несколько предложений из рукописи, лежащей на столе, а потом шел в другую комнату, к другому столу, где меня ждал лист бумаги, садился и пытался изложить современным слогом смысл прочитанного. Название книге дал не я, а издательство, согласившееся выпустить ее. Наверное, меня будут спрашивать, есть ли особый смысл в посвящении, означенном на первой странице. Мне кажется, болезнь нашего времени — это искать во всем некую связь. Поддавшись общей болезни, я и публикую эту историю.
1
Мы шли из Венеции в Неаполь, когда турецкие корабли преградили нам путь. У нас было три корабля, а их галерам, выступающим из тумана, не было счета. Наш корабль охватили страх и тревога; гребцы, большинство из которых были турки и магрибинцы, радостно засвистели, и нервы у нас начали сдавать. Наше судно, как и два других, развернулось в сторону суши, на запад, но мы не сумели, в отличие от других, набрать большую скорость. Наш капитан из страха, что в случае пленения он будет казнен, не решался отдать приказ хлестать плетьми рабов, сидевших на веслах. Потом я часто думал, что из-за трусости капитана изменилась вся моя жизнь.
Сейчас я думаю, что моя жизнь изменилась именно в тот миг, когда капитан поддался трусости. Жизнь, как известно, не предопределяется заранее, и все происходящее является лишь цепью случайностей. Но даже те, кто знает эту истину, в какой-то момент своей жизни оборачиваются назад и понимают, что пережитые ими случайности были закономерностью. У меня тоже был такой период; сейчас, когда я, сидя за старым столом, пишу эту книгу и вспоминаю цвет турецких галер, выныривающих из тумана, я думаю, что ныне — самое подходящее время для того, чтобы начать и закончить какую-нибудь историю.
Видя, что два других корабля, проскользнув между турецкими галерами, исчезли в тумане, наш капитан воодушевился — осмелился, наконец, отхлестать рабов, но мы уже упустили время; к тому же и хлысты не очень действовали на рабов, почуявших запах свободы. Разноцветные турецкие галеры, рассекая стену тумана, устремились на нас. Капитан решил бороться, как мне кажется, не столько, чтобы победить врага, сколько, чтобы справиться с собственной трусостью и замешательством; подгоняя гребцов, он отдал приказ готовить пушки к бою, но запоздалое желание борьбы быстро угасло. Если бы мы немедленно не сдались, наш корабль затонул бы под яростным бортовым обстрелом, и мы приняли решение поднять белый флаг.
Ожидая турецкие корабли посреди спокойного моря, я спустился в каюту, привел в порядок вещи, будто ожидал не врагов, которые изменят всю мою жизнь, а друзей, пришедших в гости; я открыл сундучок и рассеянно перебрал книги. Когда я перелистывал страницы книги, которую за большие деньги купил во Флоренции, на глаза навернулись слезы; я слышал снаружи крики, звуки беспокойных шагов, шум, но в голове крутилась мысль: скоро мне придется расстаться с книгой, которую я держу сейчас в руках, и хотелось думать не о том, что происходит, а о том, что написано в книге, будто в ней содержалось все мое прошлое, с которым я не хотел расставаться. Я бормотал, словно молитву, слова, случайно попадавшиеся мне на глаза, и хотел запечатлеть в памяти всю книгу, чтобы потом, когда они придут, вспоминать не их и не те испытания, которым они меня подвергнут, а краски прошедшей жизни, повторяя дорогие мне слова, которые я с радостью заучивал.
Тогда я был другим человеком, и моя мать, невеста и друзья называли меня иным именем. Я до сих пор иногда вижу во сне человека, которым я был, и я просыпаюсь в поту. Это был человек двадцати трех лет, различавший только блеклые, воображаемые цвета несуществующих стран, выдумываемых нами много лет, несуществующих животных и небывалого оружия; он изучал во Флоренции и Венеции науку и искусство, считал, что разбирается в астрономии, математике, физике и живописи; конечно же, он нравился себе, он усвоил многое из того, что было создано до него, и говорил обо всем со снисходительной усмешкой; он не сомневался, что многое может сделать лучше; он был несравненен; он знал, что он умнее и талантливее всех: короче, это был обыкновенный молодой человек. Когда мне нужно было придумывать свое прошлое, я раздражался оттого, что был этим молодым человеком, который — я делал это частенько — говорил с любимой о чувствах, проектах, мире и науке и воспринимал как нечто совершенно естественное тот факт, что невеста восхищалась им. Но я утешаю себя тем, что несколько читателей, которые терпеливо дойдут до конца моих записок, поймут, что тот молодой человек — не я. И, возможно, терпеливые читатели подумают, как сейчас думаю я, что в один прекрасный день рассказ молодого человека продолжится с того места, на котором он прервался, — на чтении моей любимой книги.
Когда захватчики вступили на наш корабль, я положил книги в сундук и вышел из каюты. На палубе было столпотворение. Наших согнали в кучу и обыскивали, раздевая догола. Я подумал было, что в этой неразберихе можно прыгнуть за борт, но сообразил, что уплыть мне не дадут — поразят стрелой; к тому же я не знал, на каком расстоянии от берега мы находимся. Сначала меня не трогали. Рабы-мусульмане, освобожденные от цепей, испускали радостные вопли, некоторые хотели немедленно расправиться с надсмотрщиками. Я вернулся в каюту. Через некоторое время меня нашли, стали рыться в моих вещах. В поисках золота перевернули сундуки; после того, как все вещи забрали, появился человек, который взял несколько оставшихся книг, рассеянно перелистал их и повел меня к капитану.
Капитан (позже я узнал, что он был из обращенных в мусульманство венецианцев) отнесся ко мне хорошо, спросил, что я умею делать. Чтобы не попасть на галеры, я сказал, что знаю астрономию и могу ориентироваться ночью, но это их не заинтересовало. Тогда, поскольку у меня осталась книга по анатомии, я назвался врачом. Через некоторое время ко мне привели раненого без руки, но я сказал, что я не хирург. Они рассердились и хотели отправить меня на галеры, но видевший мои книги капитан спросил, знаю ли я что-то о моче и пульсе. Сказав, что знаю, я избавился от участи гребца и спас несколько своих книг. Но моя привилегия дорого мне обошлась. Христиане, отправленные на весла, тут же возненавидели меня. Если бы они могли, они убили бы меня в первую же ночь, когда нас всех вместе заперли в трюме, но они боялись, поскольку у меня установились какие-то отношения с турками. Умер на колу наш нерешительный капитан, у надсмотрщиков над гребцами отрезали носы и уши и в назидание спустили на плоту в море. Когда сами собой затянулись раны у тех турок, которых я лечил не столько умением, сколько хитростью, все поверили, что я — врач. Даже некоторые мои завистливые враги, убеждавшие турок, что я не врач, ночью в трюме показывали мне свои раны.
В Стамбул корабли вошли очень торжественно. За нами наблюдал малолетний падишах[11]. На всех флагштоках были подняты османские флаги; молодые люди метали стрелы в наши приспущенные флаги, иконы Богоматери и перевернутые кресты. Окрестности содрогались от пушечного салюта. Торжества, большую часть которых я наблюдал с грустью, отвращением и усмешкой, длились необычайно долго; у некоторых зрителей случился солнечный удар. К вечеру мы бросили якорь в Касымпаша[12]. Нас заковали в цепи, чтобы показать падишаху; чтобы поглумиться над нашими воинами, надели на них доспехи задом наперед, на шеи капитанов и офицеров водрузили железные круги; в таком виде нас с ликованием повели во дворец, сопровождая шествие издевательской игрой на взятых с нашего корабля трубах и барабанах. Стоявший вдоль дороги народ весело и с любопытством смотрел на нас. Мы не видели падишаха, но он отобрал причитающихся ему пленных. Нас провели в Галату[13] и заперли в тюрьме Садык-паши.
Тюрьма была отвратительная, в крохотных темных помещениях гнили в грязи сотни пленных. Я обнаружил множество людей, которые нуждались в моей новой профессии, некоторых даже вылечил. Я прописал лекарства охранникам, у которых болели спины и ноги. Поэтому меня опять отделили от остальных и поместили в приличную каморку, куда заглядывало солнце. Я смотрел на остальных и благодарил судьбу, но однажды утром меня подняли вместе со всеми и сказали, что мы идем работать. На мои слова, что я врач и понимаю в науке, охранники только посмеялись: Паша возводил стены вокруг своего сада — нужны были люди. Утром, до восхода солнца, нас заковывали в цепи и выводили за город. Весь день мы собирали камни, и когда вечером, снова в цепях, мы возвращались в тюрьму, я думал, что Стамбул — красивый город, но жить здесь надо не рабом, а господином.
И все же я не был простым рабом. Я лечил не только погибающих в тюрьме рабов, но и тех, других, прослышавших, что я — врач. Большую часть денег, заработанных врачебной практикой, я вынужден был отдавать старшему из рабов и сторожам за то, что меня тайно выводили из тюрьмы.
На деньги, которые удавалось утаить от них, я брал уроки турецкого языка. Моим учителем был пожилой добрый человек, который находился в услужении у Паши. Он радовался, что я быстро усваиваю турецкий язык, и говорил, что скоро я стану мусульманином. Всякий раз он смущался, получая от меня деньги за урок. Кроме того, я давал ему деньги, чтобы он приносил мне еду, так как я горел желанием заботиться о себе.
Туманным вечером в мою конуру пришел кяхья[14]и сказал, что меня хочет видеть Паша. Я удивился и, волнуясь, быстро собрался. Я решил, что, может быть, кто-то из расторопных родственников на родине, может, отец, а может, будущий тесть прислали за меня выкуп. Шагая в тумане по кривым узким улочкам, я думал, что вдруг окажусь у себя дома, очнусь от сна и увижу родных. Я предполагал, что, может быть, послали кого-то, чтобы спасти меня, и, выйдя из тумана, я окажусь на корабле, который увезет меня в мою страну; но мы вошли в особняк Паши, и я понял, что мне не удастся легко спастись. Люди ходили здесь на цыпочках.
Сначала меня привели в прихожую, потом ввели в комнату. На узкой софе возлежал небольшой приветливый человек, ноги которого были прикрыты одеялом. Рядом находился другой человек, внушительных размеров. Лежащий на софе оказался Пашой, он подозвал меня. Мы стали разговаривать, он спрашивал, я отвечал, что изучал в основном астрономию и математику, немного знаком с инженерным делом, а еще понимаю кое-что в медицине и вылечил многих людей. Я рассказывал бы ему и дальше, но он сказал, что, судя по тому, как быстро я осваиваю турецкий язык, я, должно быть, умен, и добавил, что он болен, и врачи не сумели его вылечить, он наслышан обо мне и хотел бы опробовать мое искусство.
Паша стал рассказывать о своем заболевании так, будто только он один на белом свете был болен этой болезнью, и заболел он потому, что враги обманули Аллаха, оклеветав его. Но я догадался, что у него болезнь, известная нам как астма. Я подробно расспросил его, послушал кашель, потом спустился на кухню и из найденных там трав приготовил мятные пилюли и микстуру от кашля. Поскольку Паша боялся отравы, я при нем отпил глоток микстуры и проглотил пилюлю. Он велел, чтобы я незаметно вышел из дома и вернулся в тюрьму. Кяхья объяснил мне потом, что он не хотел вызывать зависть других врачей. На следующий день я снова пошел к нему, послушал кашель и посоветовал те же лекарства. Ему, как ребенку, нравились разноцветные пилюли, которые я высыпал ему на ладонь. Вернувшись в тюрьму, я молил Бога, чтобы Паше стало лучше. Через день подул пойраз[15] в такую хорошую погоду любой почувствует себя лучше, думал я, но никто за мной не приходил.
Месяц спустя меня снова вызвали ночью. Паша был на ногах и весьма оживлен. Я обрадовался, услышав, как он, спокойно справляясь с дыханием, делает кому-то выговор. Увидев меня, он обрадовался, сказал, что я его вылечил, что я хороший врач. Чего я хочу от него? Я понимал, что он не может сразу освободить меня и отправить на родину; я пожаловался на тюрьму, на цепи, сказал, что могу быть полезным ему, занимаясь медициной, астрономией, наукой, а меня зря изводят на тяжелых работах. Не знаю, насколько внимательно он меня слушал. Большую часть денег из мешочка, который он мне дал, у меня отобрали сторожа.
Через неделю ночью ко мне пришел кяхья, взял с меня клятву, что я не сбегу, и снял цепи. Меня продолжали водить на работу, но надсмотрщики были ко мне милостивы. Еще через три дня кяхья принес мне новую одежду, и я понял, что Паша мне покровительствует.
По ночам меня приглашали в особняк. Я давал лекарства старым пиратам, которых мучил ревматизм, и молодым солдатам, страдавшим желудочными болями, пускал кровь чесоточным и тучным людям, страдавшим головными болями. Я поил микстурой сына-заику одного из слуг Паши, и переставший через неделю заикаться мальчик прочитал мне стихотворение.
Так прошла зима. Весной меня не беспокоили несколько месяцев, и я узнал, что Паша с флотом отправился в Средиземное море. Жарким летом люди, видевшие мои отчаяние и гнев, убеждали меня, что я не должен жаловаться на свое положение, что я зарабатываю хорошие деньги врачеванием. Один бывший раб, много лет назад принявший мусульманство и женившийся здесь, посоветовал мне бежать. Они обманывают меня, они никогда не разрешат вернуться на родину рабу, который им полезен. Свободу я получу, только если, как он, приму мусульманство. Я подумал, что он, возможно, вызывает меня на откровение, и сказал, что у меня нет намерения бежать. Хотя не было у меня не намерения, а смелости. Всех беглых ловили достаточно быстро. Их избивали, и потом в камерах я прикладывал мазь к ранам несчастных.
К осени Паша вернулся с флотом из похода; пушечными залпами он приветствовал падишаха, старался устроить праздник для города, как в прошлом году, но ясно было, что этот поход не был удачным. И в тюрьму привели мало пленных. Потом мы узнали: венецианцы сожгли шесть кораблей. Я искал возможности поговорить с пленными, надеялся получить какие-нибудь вести с родины, но большинство новых пленных оказались испанцами; они были молчаливы, необразованны и напуганы, они просили только помощи и хлеба. Лишь один из них показался мне интересным: ему оторвало руку, но он не терял надежды и говорил, что такие же испытания выпали на долю одного из его предков, и когда тот освободился, то уцелевшей рукой стал писать приключенческие романы; он надеялся, что его ждет такая же судьба. Я вспоминал этого человека, когда придумывал рассказы, — чтобы жить, а этот человек мечтал жить, чтобы сочинять рассказы. Через некоторое время в тюрьме вспыхнула эпидемия, унесшая больше половины пленных рабов; я уцелел благодаря взяткам, которыми буквально задушил охранников, — поэтому я жил в отдельной каморке и не заразился.
Выживших стали выводить на новые работы. Я никуда не ходил. Вечером пленные рассказывали, что их водили на другой конец Золотого Рога[16], и там они работали у столяров, портных, красильщиков, сооружавших из картона корабли, крепости и башни. Потом мы узнали, что Паша собирался женить сына на дочери главного везира и готовил пышную свадьбу.
Как-то утром меня вызвали к Паше. Я отправился, думая, что у него осложнения с легкими. Паша был занят, я сидел в комнате и ждал. Через некоторое время открылась боковая дверь и вошел человек лет на пять старше меня, я посмотрел на него и замер: меня охватил ужас!
2
Вошедший человек был удивительно похож на меня. Это был я! Так я подумал в первую секунду. Будто кто-то, желающий разыграть меня, снова ввел меня в комнату через дверь, находившуюся напротив двери, в которую до этого вошел я; он будто говорил: смотри, ты должен быть таким, вот так ты должен был войти, вот так должны были двигаться твои руки, вот так должен был смотреть на тебя сидящий в комнате! Мы поздоровались, глядя друг другу в глаза. Он, однако, не казался удивленным. Тогда я решил, что не так уж он и похож на меня, у него была борода; я словно забыл, как выглядит мое собственное лицо. Он сел напротив меня, а я подумал, что вот уже год, как я не смотрелся в зеркало.
Через некоторое время открылась та дверь, в которую вошел я, и его позвали. Я остался ждать, решив, что произошедшее — не плохо придуманная шутка, а лишь плод моего больного воображения. Потому что в те дни меня все время посещали какие-то видения: вот я возвращаюсь домой, все меня встречают, потом вдруг исчезают, а я оказываюсь на корабле в своей каюте; все это были утешительные, похожие на сон сказки. Не успел я подумать, что этот человек тоже был из моих сказок, только воплотившихся наяву, как дверь открылась, и меня позвали.
Паша стоял поодаль от человека, похожего на меня. Он велел мне поцеловать край одежды этого человека, и, когда я выполнил приказ, спросил, как у меня дела; я начал было рассказывать о тяжелой жизни в тюрьме, о том, что хочу вернуться на родину, но он и слушать не стал. Паша напомнил, что я говорил ему, что разбираюсь в науке, в астрономии, в инженерном деле, а понимаю ли я что-нибудь в фейерверках, знаком ли с порохом? Я сразу сказал, что знаком, но, встретившись взглядом с двойником, заподозрил, что мне готовят ловушку.
Паша говорил, что свадьба готовится небывалая, что будет фейерверк, который превзойдет те, что устраивались раньше. Похожий на меня человек, которого Паша называл просто «Ходжа»[17], готовил фейерверк, устроенный по случаю рождения падишаха; Ходжа немного разбирается в этом деле, тогда он работал с пиротехником-мальтийцем, ныне покойным; Паша решил, что я смогу быть ему полезным. Мы, оказывается, будем дополнять друг друга! Если мы устроим хорошее представление, Паша нас порадует. Я решил, что самое время сказать о моем желании вернуться на родину, но Паша спросил, имел ли я с тех пор, как попал в Стамбул, отношения с женщинами, и, услышав мой ответ, сказал, что свобода без женщин не имеет смысла. Он говорил те же слова, что говорили стражники; видимо, я очень глупо выглядел, потому что он рассмеялся. Повернувшись к Ходже, он сказал, что ответственность — на нем. Мы вышли.
Пока мы шли в дом моего двойника, я думал о том, что совершенно ничему не могу его научить. Но и он знал немногим больше меня. Мы думали одинаково: главное — получить хорошую камфарную смесь. Для этого нам надо было, тщательно взвешивая, готовить смеси и ночью поджигать их под крепостной стеной. Пока нанятые нами люди под восхищенными взглядами окрестных детей поджигали изготовленные ракеты, мы сидели во мраке под деревьями, с любопытством и волнением ожидая результата, так же мы поступали и на дневных испытаниях наших необыкновенных ракет. После этих опытов, иногда при свете луны, иногда в кромешной тьме, я старался записать увиденное в маленькую тетрадь. Ночью мы возвращались в дом Ходжи, выходящий окнами на Золотой Рог, и, перед тем как разойтись, подробно обсуждали результаты.
Дом у него был маленький, мрачный и неуютный. Вход с кривой улочки, по которой откуда-то текла грязная вода, превращая землю в раскисшую глину. В доме почти не было вещей, но всякий раз, как я в него входил, он казался мне тесным, и меня охватывала странная тоска. Возможно, это чувство вселял в меня человек, который желал, чтобы я называл его Ходжа, так как ему не нравилось имя, доставшееся ему от деда; он наблюдал за мной, словно хотел чему-то научиться у меня, но не знал, чему именно. Я никак не мог привыкнуть сидеть на тахте, которую он поставил у стены, и, когда мы обсуждали наши опыты, я стоял, а иногда нервно расхаживал по комнате. Думаю, Ходже это нравилось — он сидел и, таким образом, мог сколько угодно наблюдать за мной при тусклом свете лампы.
Чувствуя на себе его взгляд, я испытывал беспокойство, оттого что он вроде бы не замечал сходства между нами. Или же он отметил его, но не подавал вида. Он словно играл со мной: ставил на мне маленький опыт и делал какие-то выводы. Потому что первые дни он смотрел именно так: будто что-то изучает, а изучив, испытывает еще больший интерес. Однако он словно боялся сделать еще шаг, чтобы углубить свое знание, и это наводило на меня уныние. Его робость вселяла в меня смелость, но не уменьшала беспокойства. Он хотел незаметно втянуть меня в спор: один раз — когда мы обсуждали опыты, другой — когда он спросил, почему я до сих пор не стал мусульманином; но я угадал его намерение и отвечал уклончиво. Он почувствовал мою осторожность, и я, поняв, что он презирает меня, разозлился. В те дни общим между нами было только то, что мы оба презирали друг друга. Я сдерживался, потому что думал, что если мы устроим удачное представление, без происшествий, мне, может быть, разрешат вернуться на родину.
Однажды ночью, когда наша ракета взлетела особенно высоко, Ходжа, взволнованный удачей, сказал, что когда-нибудь он сделает ракету, которая долетит до Луны; надо только найти нужный состав пороха и отлить снаряд, который бы мы начинили этим порохом. Я попытался объяснить, что Луна очень далеко, но он оборвал меня, сказав, что знает это, но разве Луна — не самая близкая к Земле планета? Я согласился с ним, однако он не успокоился, напротив, разволновался еще сильнее.
Через два дня в полночь он снова спросил: а почему я уверен, что Луна — самая близкая планета? Может, это обман зрения? Тогда я впервые сказал ему, что изучал астрономию, и коротко изложил основные положения космографии Птолемея[18]. Я видел, что он слушает с интересом, но сказать что-нибудь, чтобы обнаружить этот интерес, не решается. Когда я замолчал, он сказал, что знаком с Батламиусом, но это не изменило его подозрения относительно того, что может существовать планета, находящаяся к нам ближе Луны. Под утро он говорил об этой планете так, словно имел доказательства ее существования.
На следующий день он сунул мне в руки книгу, написанную отвратительным почерком. Несмотря на слабое знание турецкого языка, я разобрал: это было краткое изложение «Алмагеста»[19], в нем меня заинтересовали только арабские названия планет, да и то не очень. Ходжа, увидев, что книга не произвела на меня впечатления и я отложил ее в сторону, рассердился. Он считал, что было бы правильнее, если бы я оставил самонадеянность и прочитал книгу, за которую он отдал семь золотых. Я, как послушный ученик, открыл книгу и стал терпеливо переворачивать страницы, но увидел лишь примитивную схему. На небесном своде были начертаны изображения планет вокруг Земли. Места планет были обозначены верно, но о порядке расположения художник не имел ни малейшего понятия. Потом я обратил внимание на небольшую звезду, расположенную между Землей и Луной; присмотревшись, я понял, что звезда эта была вписана в рукопись позднее, — чернила были более свежими. Я перелистал книгу до конца и вернул Ходже. Он сказал, притом очень серьезно, что найдет эту маленькую звезду. Я ничего не ответил — наступила тишина, которая раздражала и меня, и его. Поскольку больше ни одна из ракет не взлетела настолько высоко, чтобы попасть в межзвездное пространство, мы перестали касаться этой темы. Наш маленький успех остался случайностью, тайну которой мы не разгадали.
Мы добились очень хорошего результата по яркости, мощности и блеску огней благодаря тому, что Ходжа нашел в одной стамбульской лавке порошок, название которого не знал и сам продавец; мы решили, что этот желтоватый, чуть поблескивающий порошок является смесью серы и медного купороса. Мы составляли с порошком самые немыслимые смеси, чтобы получить другие оттенки, но светло-кофейный и зеленоватый нас не устроили. Ходжа говорил, что все равно — это лучшее из того, что Стамбул видел до сих пор.
После нашего представления во второй вечер свадьбы наш успех отметили все, даже враги, которые плели интриги и стремились лишить нас нашего дела. Я заволновался, когда нам сказали, что с противоположного берега Золотого Рога фейерверк будет наблюдать падишах; мне было страшно, что что-нибудь пойдет не так, и я никогда не вернусь в свою страну. Когда дали сигнал начинать, я прочитал молитву. Для начала, приветствуя гостей, мы запустили летящие вверх разноцветные ракеты; следом привели в движение устройство в форме круга, — эту фигуру мы называли «мельница»; небо вмиг расцветилось красным, желтым и зеленым, все сопровождалось страшным шумом и оказалось красивее, чем мы ожидали; по мере того как вылетали ракеты, круг крутился все быстрее и быстрее и, неожиданно осветив все как днем, остановился. Я вдруг представил себя в Венеции: мне восемь лет, я впервые вижу такое представление, и я, как и сейчас, несчастен — моя новая красная курточка не на мне, а на моем брате, куртка которого порвалась во время нашей с ним драки накануне; ракеты в тот вечер взрывались красным цветом моей новой курточки со множеством пуговиц, курточки, которую я не смог надеть, и я поклялся не надевать ее никогда— курточки, которая брату была тесна.
Затем мы запустили фигуру, которую назвали «фонтан»: из-под крыши на высоте в пять человеческих ростов начал выбиваться огонь; стоящие на противоположном берегу должны были видеть этот огонь лучше нас; они должны были прийти в восхищение, как и мы, когда из фонтана стали вылетать ракеты; но мы хотели привести их в еще большее восхищение — ведь на воде качались плоты. Картонные башни крепостей, прикрепленных к плотам, символизировали победы прошлых лет, из них, загораясь, вылетали ракеты. Потом поплыл парусник, на котором меня взяли в плен, и другие корабли осыпали его дождем ракет; таким образом, я еще раз пережил день своего пленения. Когда начали гореть и погружаться в воду картонные корабли, с обоих берегов раздавалось: «Аллах, Аллах!» Постепенно мы ввели в действие драконов, из ноздрей, пасти и ушей которых вырывалось пламя. Драконы сражались между собой; по нашему замыслу сначала ни один из них не мог победить; когда стемнело, наши люди на плотах привели в действие колеса, и драконы начали медленно подниматься в небо; зрители кричали от восторга и страха; когда драконы вновь с грохотом столкнулись, вспыхнули ракеты на плотах; все фитили, размещенные нами в телах этих тварей, должны были быть подожжены точно в назначенный миг, чтобы все вокруг, как мы задумали, выглядело настоящим адом. Я понял, что нам все удалось, когда услышал рыдания стоящего недалеко от нас ребенка; отец забыл о сыне и, открыв рот, смотрел на грозное небо. Теперь-то я вернусь в свою страну, думал я. На маленьком, незаметном для зрителей черном плоту в этот ад вступило создание, которое я назвал «шайтан»[20]; мы прикрепили к нему так много ракет, что боялись, что он взлетит на воздух вместе с плотом и нашим человеком, но все шло нормально: после того как, прогорев, исчезли драконы, в небо стремительно взлетел шайтан; из его тела с треском вырывались огненные шары. В какой-то момент я встревожился, подумав, что мы напутаем весь Стамбул; я и сам почти испугался; мне казалось, что я, наконец, приступил к исполнению того главного, что хотел совершить в жизни, и не имело значения, в каком городе я сейчас находился: я хотел, чтобы шайтан всю ночь летал в небе, разбрасывая огонь. Он покачался немного и под возбужденные крики с обеих сторон опустился в Золотой Рог. Погружаясь в воду, он продолжал гореть.
На следующее утро Паша, как в сказке, прислал с Ходжой мешочек золотых. Он сказал, что остался очень доволен представлением, но испугался победы шайтана. Мы устраивали фейерверк еще десять раз. Днем мы ремонтировали обгоревшие макеты, придумывали новые игры. Пленные, которых нам приводили из тюрьмы, набивали ракеты порохом. Один раб сжег десять мешков пороха, опалил себе лицо и ослеп.
Кончилась свадьба, и я перестал видеть Ходжу. Я был рад, что избавился от ревнивых глаз этого человека, неотрывно следивших за мной, однако вспоминал не без удовольствия проведенные с ним бурные дни. Когда я вернусь домой, я буду всем рассказывать об этом человеке, который, несмотря на наше внешнее сходство, никогда не говорил о нем. Я сидел в своей камере и, чтобы скрасить время, занимался больными; когда однажды меня позвал Паша, я, взволнованный, почти счастливый, поспешил к нему. Он сразу стал меня хвалить, сказал, что все остались довольны представлением, всласть повеселились, что я очень способный и т. п. Потом вдруг сказал, что, если я приму мусульманство, он тут же меня освободит. Я был поражен и повел себя как глупый ребенок, — сказал, что хочу вернуться на родину, заикаясь от смущения, стал говорить о маме, о невесте. Паша, словно не слыша моего лепета, повторил свои слова. Я помолчал. Почему-то вспомнил о своих друзьях детства — бездельниках, которые поднимали руку на отцов и которых я терпеть не мог. Когда я сказал, что не согласен поменять веру, Паша рассердился. Я вернулся в камеру.
Через три дня Паша снова позвал меня. Он был в хорошем настроении. Я так и не решил, поможет ли переход в мусульманство моему побегу. Паша спросил, подумал ли я над его предложением, и пообещал, что лично женит меня на красивой девушке! Он удивился моему смелому заявлению о том, что я не желаю менять веру, и сказал, что я — дурак. Сказал, что вокруг нет никого, перед кем я стыдился бы того, что сменил религию. Немного рассказал об исламе. Потом отправил меня обратно в камеру.
На третий раз меня не повели к Паше. Кяхья спросил о моем решении. Может, я и изменил бы свое решение, но не потому что об этом спросил кяхья! Я сказал, что пока не готов сменить религию. Кяхья вывел меня из дома и передал другому человеку. Высокий худой человек, вроде тех, что я часто видел во сне, осторожно взял меня под руку, словно больного, и повел в сад; тут появился другой человек, такой огромный и реальный, что просто не мог бы привидеться во сне; у стены они связали мне руки, у обоих были топоры: Паша приказал отрубить мне голову, если я не стану мусульманином. Я оцепенел от страха.
Они смотрели на меня с жалостью. Я молчал. Хоть бы не спрашивали снова, думал я; через некоторое время они все же спросили. Религия, подумал я, — это то, из-за чего можно легко лишиться жизни; я любил и жалел себя так же, как эти двое, которые задавали вопрос, принуждая меня отказаться от своей религии. Я заставил себя отвлечься от происходящего, оживив перед глазами картину, которую я видел из окна нашего дома, выходящего в сад: на столе, на подносе, инкрустированном перламутром, были персики и черешня, позади стола стояла плетеная софа, на ней лежали пуховые подушки такого же цвета, как и зеленая оконная рама; еще дальше я увидел колодец, на край которого садились воробьи, а также оливковые и вишневые деревья. Между ними рос грецкий орех, и к его ветке на длинных веревках были привязаны качели, слегка покачивавшиеся от дуновения ветра. Мои палачи еще раз задали свой вопрос, и я ответил, что отказываюсь менять религию. Тогда они поставили меня на колени перед плахой и положили на нее мою голову. Я закрыл глаза, но тут же открыл их. Один занес было топор, но другой вдруг остановил его, сказав, что, может быть, я все же передумаю; меня подняли на ноги. Сказали, чтобы я еще подумал.
Я размышлял, а они начали копать землю прямо рядом с плахой. Я решил, что меня сразу закопают здесь, и почувствовал страх не столько перед смертью, сколько перед тем фактом, что меня закопают. Я понял, что надо принять решение до того, как они выкопают могилу; между тем они вырыли неглубокую яму и снова подошли ко мне. Я подумал, что глупо было бы умереть вот здесь. Сказал, что еще не готов стать мусульманином. Если бы я вернулся в свою милую камеру, к которой так привык, и раздумывал бы всю ночь, то к утру я мог бы принять решение переменить религию; но не сейчас, не мгновенно.
Они схватили меня, подтащили к плахе и снова поставили на колени. Прежде чем положить голову на плаху, я увидел, что среди деревьев летит человек, и поразился: это я шел там бесшумно, почти не касаясь земли, только у меня была борода. Я хотел окликнуть свое изображение, но голос мне не повиновался, голова была прижата к плахе. Я подчинялся палачам, думая о том, что явившееся мне видение — не сон; спина и затылок мерзли. Наконец меня подняли и сказали, что Паша рассердится. Развязали руки, обругав меня и назвав врагом Аллаха и Мухаммеда. Отвели наверх в дом Паши.
Приблизившись к Паше, я поцеловал край его одежды, и он сказал, что ему нравится, что я даже ценой жизни не хочу отречься от своей веры, но тут же стал говорить, что я напрасно упорствую, потому что ислам — самая великая религия. По мере того, как он говорил, им все больше овладевал гнев; он был полон решимости наказать меня. Потом он сказал, что дал слово одному человеку, и я подумал, что именно благодаря этому я был спасен от некоторых неприятностей и что человеком, который, по выражению Паши, казался очень странным субъектом, был сам Паша. Но тут Паша добавил, что он подарил меня Ходже. Сначала я ничего не понял; Паша пояснил: теперь я — раб Ходжи, на то есть бумага, и теперь мое освобождение зависит от Ходжи, он может делать со мной все, что захочет. Сказав это, Паша вышел из комнаты.
Ходжа находился в доме Паши и ждал меня. Я догадался, что именно его видел в саду между деревьями. Мы отправились к нему домой. По дороге он сказал, что с самого начала знал, что я не откажусь от своей религии. Он даже приготовил для меня комнату в своем доме. Спросил, не голоден ли я. Я все еще переживал страх смерти и был не в состоянии есть. Но все же съел немного йогурта[21] и хлеба. Ходжа с удовольствием наблюдал, Как я жую хлеб. Он смотрел на меня, как крестьянин, который кормит купленную только что на базаре хорошую лошадь и размышляет, как он будет ее использовать в хозяйстве. Я часто вспоминал этот взгляд Ходжи, но потом он забыл обо мне и углубился в рассуждения о часах, которые он предложит Паше, и в подробности космографии.
Потом он сказал, что я должен научить его всему; для этого он и выпросил меня у Паши; он отпустит меня на свободу только после того, как я обучу его всему, что знаю сам. Прошли месяцы, прежде чем я понял, что означает это «все»: астрономия, медицина, инженерное дело — наука, которую я постиг в своей стране! Потом — все, что написано в книгах, которые он доставил из моей камеры; все, что я слышал и видел; все, что я думаю о реках, озерах и облаках, что знаю о причинах землетрясений и громе. К полуночи он сказал, что больше всего его интересуют звезды и планеты. В окно комнаты проникал лунный свет, и он сказал, что мы должны точно установить, существует ли та звезда, что находится между Луной и Землей. Пока я, соприкоснувшийся в тот день со смертью, невольно наблюдал раздражающее сходство между нами, Ходжа перестал произносить слово «научить», а стал говорить: если бы мы вместе изучали, если бы вместе нашли, вместе работали.
Так мы начали работать, как два брата, как два хороших ученика, которые занимаются на совесть даже тогда, когда дома нет взрослых, слушающих их через приоткрытую дверь. Поначалу я чувствовал себя скорее добросовестным старшим братом, согласившимся повторить урок, чтобы дать возможность догнать себя более ленивому брату; Ходжа же вел себя как умный младший брат, старавшийся доказать, что знания старшего брата не представляют собой ничего особенного. Он считал, что разница в наших знаниях определяется количеством книг, которые я прочел и которые он принес из моей камеры и разложил перед собой. Он был очень работоспособен и умен, быстро постигал итальянский язык, который собирался впоследствии выучить еще лучше; за шесть месяцев он прочитал все мои книги, повторял мне то, что я ему рассказывал по памяти, и полагал, что от моего превосходства ничего не осталось. Он вел себя так, будто обладал оригинальными и глубокими знаниями, превосходящими содержавшиеся в книгах, большинство из которых он сам считал бесполезными. Через шесть месяцев после начала занятий мы уже не были парой, которая вместе училась и вместе добивалась успехов. Он рассуждал вслух, а я лишь напоминал ему о некоторых подробностях, чтобы он мог дальше развивать свою мысль, и помогал снова припомнить то, что он уже знал.
«Идеи», большинство из которых я забыл, приходили к нему чаще всего по ночам, когда мы съедали свой скромный ужин, а в квартале гасли огни и всё вокруг погружалось в безмолвие. По утрам он ходил преподавать в начальную школу при мечети, расположенную в двух кварталах от дома, два раза в неделю отправлялся в муваккитхане[22] мечети в отдаленном квартале, где я никогда не был. Оставшееся время мы проводили, подготавливая «идеи», которые он собирался сформулировать этим вечером, или рассуждая по поводу этих идей. В такие вечера я с надеждой думал о том, что в скором времени смогу вернуться домой. Я считал, что дискуссии по поводу идей Ходжи, в которые я не вникал серьезно, задерживают мое возвращение на родину, поэтому я никогда ему не возражал.
Таким образом, первый год мы провели в занятиях астрономией, стремясь доказать наличие или отсутствие какой-либо воображаемой звезды.
Работая с телескопами, которые он заказал, с полученными из Флоренции линзами, с астрономическими приборами и таблицами, Ходжа забыл о воображаемой звезде; он сказал, что занялся более глубокой проблемой, и мы будем вести споры о системе Батламиуса, но мы не спорили: он говорил, а я слушал. Он рассуждал о том, как глупо суждение о прозрачной сфере, на которой подвешены звезды; что, возможно, их держит что-то другое: может, какая-то неведомая сила или сила притяжения; потом он высказал мысль, что, возможно, Земля вращается вокруг некого светила вроде Солнца, так же как и все звезды вращаются вокруг своих, не известных нам центров. Потом заявил, что он мыслит более масштабно, чем Батламиус, так как он исследовал новое скопление звезд и выдвинул новую теорию: вероятно, Луна кружится вокруг Земли, а Земля — вокруг Солнца; возможно, центром является Венера; но все это быстро надоело Ходже. Он сказал, что дело не в том, чтобы высказать новые мысли, а в том, чтобы познакомить современников со звездами и их движением, и начинать надо с Паши; тогда-то мы и узнали, что Садык-паша сослан в Эрзурум[23]. Говорили, что он участвовал в неудавшемся заговоре.
В ожидании возвращения Паши из ссылки Ходжа задумал написать трактат о течениях в Босфоре, и мы месяцами трудились на Босфоре, измеряя течения и температуру рек, впадающих в него, следили за движением воды в море, с банками в руках ходили по долинам вокруг Босфора, где ветер пробирал нас до костей.
Работая над трактатом для Паши, мы три месяца провели в Гебзе, и несоответствие времени намазов в разных мечетях навело Ходжу на другую мысль: он решил создать безупречные часы для определения времени намазов. Тогда я показал ему, что такое стол; когда в дом принесли предмет, сделанный столяром по моим чертежам, тот ему сперва не понравился: он сказал, что это похоже на похоронную плиту и принесет несчастье, но потом привык и к стульям, и к столу и сказал, что за столом ему лучше думается и пишется. Когда мы возвращались в Стамбул, чтобы заказать шестеренку эллиптической формы, соответствующую обороту Солнца, для изготовления часов, определяющих время намаза, стол следовал за нами на спине ишака.
В первые месяцы работы, когда мы сидели друг против друга за столом, Ходжа пытался понять, как определить время намазов и постов в других странах, где, из-за того, что Земля круглая, была большая разница во времени. Другой вопрос, который нас занимал, — есть ли на Земле, кроме Мекки, другая точка, где человек, куда бы ни повернулся, всегда смотрит в сторону киблы[24]. Чувствуя, что меня не интересуют эти вопросы, Ходжа глядел на меня с презрением, я же в такие моменты считал, что он замечает мое превосходство и что, возможно, злится, подозревая, что я догадываюсь об этом. Поэтому он долго говорил о науке и о разуме: он надеялся произвести впечатление на Пашу, когда тот вернется в Стамбул, своими проектами, — новой теорией космографии, которая станет более понятной благодаря усовершенствованной модели вселенной, и новыми часами; он посеет семена возрождения науки, сумеет вызвать всеобщий интерес: мы оба пребывали в ожидании.
3
В те дни он размышлял о том, как создать еще более крупную шестеренку, которая позволила бы заводить часы не раз в неделю, а раз в месяц; в будущем же он планировал создать иной механизм, который даст возможность заводить часы для намаза раз в год; он считал, что проблема состоит в том, чтобы найти силу для приведения в движение механизма, который увеличивался бы и утяжелялся по мере того, как увеличивался промежуток от одного завода часов до другого; и тут он узнал от знакомого в муваккитхане, что Паша вернулся из Эрзурума.
На следующее утро он пошел поздравить Пашу. В толпе гостей Паша обратил внимание на Ходжу, заинтересовался его изобретениями, спросил даже обо мне. В тот вечер мы разобрали и вновь собрали часы, добавив кое-что к прежней модели, а также подновили позолоту. Ходжа зачитал мне наизусть отрывки из своей речи, которую он написал пышным поэтическим слогом, чтобы произвести впечатление на слушателей. Под утро, пытаясь унять свое волнение, он стал читать текст о звездах и теории их движения. Потом погрузил в нанятую повозку наши приборы и отправился в дом Паши. Я с удивлением увидел, что часы и модели, месяцами заполнявшие наш дом, уместились в повозке, запряженной одной лошадью. Вернулся он очень поздно.
Когда приборы были выгружены в саду Паши, тот с неприятной старческой холодностью в шутку сказал, что ему не нравятся эти странные предметы, а Ходжа выложил ему заученный текст. Паша же вспомнил обо мне и произнес слова, которые потом скажет и падишах: «Это он тебя научил?» Такова была его первая реакция. Ходжа ответил вопросом, удивившим Пашу: «Кто?» — хотя сразу сообразил, что речь идет обо мне. Паша сказал, что я — ученый дурак. Ходжа пересказал мне это, но думал в тот момент не обо мне: он все вспоминал о том, что произошло в доме Паши. Ходжа настаивал, что все это придумал и сделал он сам, но Паша не верил ему и, казалось, искал виноватого, но никак не мог согласиться, что им являлся его любимый Ходжа.
В общем, вместо того, чтобы рассуждать о звездах, они говорили обо мне. Я понимал, что Ходже не нравился этот разговор. Наступило молчание, и Паша обратил свое внимание на других гостей. Когда во время ужина Ходжа снова попытался заговорить о звездах и открытиях, Паша сказал, что старается вспомнить мое лицо, но перед ним возникает лицо Ходжи. Гостей было много, стали говорить о двойниках: близнецах, которых не могли различить даже их матери; о людях, так похожих между собой, что они сами пугались, впервые встретившись, но потом не могли расстаться, словно зачарованные друг другом; о бандитах, которых путали с их жертвами. Когда кончился ужин и гости стали расходиться, Паша попросил Ходжу остаться.
Ходжа снова пустился в объяснения, но Паша слушал с равнодушием и даже недовольством, словно у него испортилось настроение оттого, что ему сообщают какие-то не очень понятные сведения, но потом, когда Ходжа в третий раз произнес заученный текст, а Паша еще раз увидел, как на нашей модели вращаются земной шар и звезды, у него вдруг пробудился какой-то интерес, и он стал слушать внимательнее. Ходжа стал повторять, что звезды вращаются не так, как все считают, а так, как показано на модели. «Хорошо, — сказал Паша, — я понял, пусть будет так, почему бы нет?» И Ходжа умолк.
Я подумал, что они, наверное, долго молчали. Ходжа, глядя в окно на темный Золотой Рог, произнес: «Почему Паша замолчал, почему не продолжил разговор?» Я, как и Ходжа, не знал ответа на этот вопрос. Я подозревал, что у Ходжи есть соображения по этому поводу, но он ничего не сказал. Он будто испытывал беспокойство оттого, что не похож на всех. Потом Паша заинтересовался часами, заглянул вовнутрь, спросил, для чего нужны такие шестеренки, такой механизм, такой вес. Потом со страхом, будто в темный зев ядовитой змеи, сунул палец в постукивающий механизм и тут же выдернул его. Ходжа в тот момент говорил о башенных часах, о силе воздействия намаза, который будет совершаться в одно и то же время. Вдруг Паша закричал: «Избавься от него! Хочешь — отрави, хочешь — отпусти. Тебе будет легче». Видимо, я смотрел на Ходжу со страхом и надеждой. Он сказал, что не отпустит меня на свободу, пока они не проявят интерес к нашему делу.
Я не стал спрашивать, о каком деле идет речь. Возможно, смутно опасался, что и Ходжа этого не знает. Потом они заговорили о других вещах, Паша хмурился и с презрением смотрел на расставленные перед ним приборы. Ходжа допоздна напрасно ждал, что Паша снова проявит к нему интерес. Наконец погрузил приборы на телегу. Я подумал о том, кто жил в доме, находившемся на пути возвращавшейся в темноте и тишине телеги, и кто не мог уснуть в ту ночь. Этот человек, должно быть, слышал стук часов, сливавшийся со скрипом колес, и удивлялся.
Ходжа не присел до самого рассвета. Свеча погасла, я хотел зажечь новую, но он не позволил. Я сознавал, что он хочет что-то услышать от меня, и сказал: «Паша поймет». Я сказал это, когда было еще темно, но Ходжа, видимо, чувствовал неуверенность в моем голосе и через некоторое время произнес: «Почему Паша тогда замолчал? Вот в чем тайна».
При первом же удобном случае он отправился к Паше, чтобы разгадать эту тайну. На этот раз Паша встретил Ходжу весело. Сказал, что понимает намерения Ходжи. Обрадовав этим Ходжу, Паша посоветовал ему заняться оружием: «Оружие, которое превратит мир в тюрьму для наших врагов!» Так он сказал, но не пояснил, каким должно быть это оружие. Если Ходжа направит свои научные знания в этом направлении, Паша его поддержит. Разумеется, он ничего не сказал о поощрении, которого мы ожидали. Только дал Ходже мешочек, наполненный акче[25]. Мы открыли его дома, посчитали: семнадцать монет, странная цифра! Вручив мешочек, Паша сказал, что уговорит падишаха выслушать Ходжу. Сказал, что мальчик интересуется «такими вещами». Ни я, ни даже легковерный Ходжа не приняли всерьез эти слова, но через неделю нам сообщили, что Паша нас — да-да, и меня тоже! — представит падишаху после ифтара[26].
Ходжа переделал речь, которую произносил перед Пашой, таким образом, чтобы она была понятна девятилетнему ребенку. Но думал он почему-то не о падишахе, а о Паше. О том, почему Паша замолчал тогда. Когда-нибудь он разгадает эту тайну. Каким должно быть оружие, которое ждет от него Паша? Мне тут сказать было нечего, да Ходжа ничего и не ожидал от меня. До поздней ночи он сидел, закрывшись у себя в комнате, а я уже не думал о том, как вернусь на родину, а, точно глупый ребенок, смотрел в окно и мечтал: за столом работаю я, а не Ходжа, и когда мне захочется, я поднимусь и отправлюсь, куда захочу!
И вот под вечер мы погрузили на телегу наши приборы и отправились во дворец. Я полюбил стамбульские улицы и мечтал, что когда-нибудь, невидимый, словно призрак, пройду по ним под огромными чинарами, каштанами и иудиными деревьями. Наши приборы мы положили в указанном нам месте во втором дворе дворца.
Падишах был краснощеким ребенком маленького роста. Он трогал наши приборы, как игрушки, и я не могу сейчас вспомнить, тогда ли мне захотелось быть его сверстником или товарищем, или когда я с ним встретился через пятнадцать лет; я сразу почувствовал, что не следует относиться к нему с предубеждением. Ходжа медлил, падишах и его окружение с интересом ждали. Наконец он начал говорить, к своему рассказу он добавил нечто совсем новое: он говорил о звездах как о живых разумных существах, знающих геометрию и арифметику и гармонично вращающихся в соответствии с этими знаниями, он изобразил звезды как привлекательные загадочные существа. Ходжа вдохновлялся, видя, как ребенок, подняв голову, с восхищением смотрит на небо. Потом Ходжа продемонстрировал макет прозрачной сферы, внутри которой вращаются подвешенные в ней звезды: вот здесь — Венера, и она вращается вот так, а вон та огромная звезда — Луна, она движется по-другому. Ходжа вращал звезды, подвешенный к модели звоночек мелодично звенел, маленький падишах в страхе отступал назад, потом справлялся со страхом и подходил поближе к волшебной коробке, только что не залезал в нее, и старался понять сказанное.
Теперь, когда я перебираю воспоминания, мое прошлое представляется мне картиной счастья, похожей на те сказки, которые я слышал в детстве, и на картинки к этим сказкам. Не хватало только домов с красными крышами, похожих на пирожные, и стеклянного шара, из которого, если его перевернуть, сыпался снег. Потом ребенок стал задавать вопросы, а Ходжа — отвечать на них.
Как эти звезды держатся в воздухе? Они подвешены к прозрачной сфере! Из чего сделана сфера? Из прозрачного материала! А они не сталкиваются друг с другом? Нет, они, как на макете, находятся на разных уровнях! Так много звезд, почему на модели нет стольких же сфер? Потому что звезды очень далеко! Как далеко? Очень, очень далеко! А у других звезд есть звоночки, звенящие при вращении? Нет, звоночки сделали мы, чтобы было понятно, что звезда совершила полный оборот! Гром как-нибудь связан с этим? Нет! А с чем он связан? С дождем! Завтра будет дождь? Судя по небу — нет! Что говорит небо про больного льва падишаха? Что лев выздоровеет, но надо много терпения! И т. д., и т. д.
Говоря о больном льве, Ходжа, как и рассказывая о звездах, смотрел на небо. Когда мы вернулись домой, он снисходительно отозвался о беседе с падишахом. Важно было не то, что ребенок не отличал, где подлинная наука, а где пустая болтовня, а то, что он на что-то обратил внимание. Падишах повторял слова и делал вид, что понял то, что надо было понять. А я размышлял, стать мне мусульманином или нет. В мешочке, который нам вручили по выходе из дворца, оказалось ровно пять золотых. Ходжа сказал, что падишах верно понял движение звезд. Ах, падишах, я хорошо узнал его лишь позже, много позже! Я удивился, увидев из окна нашего дома ту же Луну, я хотел быть ребенком! Ходжа не удержался и снова вернулся к нашему разговору: дело не во льве, важно, что ребенок любит животных, вот и все.
На следующий день Ходжа закрылся в комнате и принялся за работу; через несколько дней он снова погрузил часы и сферу со звездами на телегу — под любопытными взглядами из-за оконных решеток он направился в начальную школу. Вечером он вернулся невеселый, но не настолько, чтобы молчать: «Я думал, дети поймут все так же, как падишах, но ошибся». Дети просто испугались, а после объяснений Ходжи один ребенок, отвечая на его вопрос, сказал, что по другую сторону неба находится ад, и заплакал.
Всю следующую неделю Ходжа внушал себе, что падишах понял его объяснения; он вспоминал каждую минуту, проведенную нами во втором дворе дворца, и находил новые подтверждения своему мнению: да, ребенок умный; да, он уже сейчас умеет мыслить; да, он уже сейчас — личность, способная противостоять влиянию среды! Потом, еще до того, как падишах начал видеть сны про нас, мы стали видеть сны про него. Ходжа работал над часами, но, кажется, думал и об оружии; так он сказал Паше, когда тот снова призвал его к себе. Но мне казалось, что он больше не надеялся на Пашу. Как-то Ходжа заметил: «Он стал как все, он больше не хочет знать того, чего не знает!» Через неделю падишах вновь позвал Ходжу к себе.
Он весело посмотрел на Ходжу: «Мой лев выздоровел, получилось, как ты сказал». Они вышли во двор в сопровождении свиты. Падишах, показывая рыб в бассейне, спросил, нравятся ли они Ходже. Рассказывая мне об этом, Ходжа сказал: «Они были красные, и я не знал, что сказать о них». Но в этот момент он заметил некий порядок в движении рыб, словно они переговаривались между собой для того, чтобы безупречно соблюдать этот порядок. Ходжа сказал, что рыбы кажутся ему умными. Карлик, стоявший рядом с евнухом, непрерывно напоминавшим падишаху о наставлениях матери, рассмеялся; падишах отругал его. Когда они садились в экипаж, падишах в качестве наказания не посадил рядом с собой рыжего карлика.
Они доехали до зверинца на Атмейданы[27], где содержались львы. Падишах показывал Ходже львов, леопардов, тигров, привязанных к колоннам старого храма. Они остановились перед львом, которому Ходжа предсказал выздоровление, мальчик что-то говорил льву, словно знакомя его с Ходжой. Потом они подошли к львице, лежавшей поодаль в углу, от нее не исходило неприятного запаха, как от других; она ждала потомства. Падишах, глядя на Ходжу заблестевшими глазами, спросил: «Сколько львят принесет эта львица и сколько из них будет самцов, а сколько самок?»
Ходжа с досадой рассказывал мне, что сделал неверный шаг: он ответил падишаху, что понимает в астрономии, но что он не астролог. Мальчик ответил: «Но ты все знаешь лучше, чем главный астролог Хусейн-эфенди!» Ходжа ничего не сказал, испугался, что кто-нибудь из свиты услышит и доложит Хусейну-эфенди. Падишах с огорчением спрашивал: может, Ходжа ничего не знает и зря смотрит на звезды?
Тогда Ходжа вынужден был сказать то, что собирался сказать позже: что звезды многому его научили, и эти знания позволили ему получить очень полезные результаты. Видя, как падишах слушает с широко раскрытыми глазами, правильно оценивая его недавнее молчание, Ходжа сказал, что для наблюдения над звездами необходимо создать обсерваторию; примерно такую, как построили для Такиеддина-эфенди[28] по распоряжению Мурада III[29], деда Ахмеда I[30], чьим внуком является наш падишах, а потом никто там не работал, за обсерваторией не следили, и она разрушилась; надо построить нечто подобное, нет, еще лучше дом наук, где будут изучать не только звезды, а всю вселенную, реки и моря, горы и облака, природу, животных; пусть ученые соберутся вместе и обсуждают свои наблюдения, открывая новые знания, тогда наш разум будет развиваться.
Падишах слушал о проекте Ходжи, о котором и я слышал впервые, как слушают увлекательную сказку. На обратной дороге в экипаже падишах спросил: «Так каким, по-твоему, будет потомство у львицы?» Ходжа заранее приготовил ответ и потому объявил, что самцов и самок будет поровну! Говоря мне об этом, он заметил, что в его ответе не было ничего неосмотрительного. «Этого глупого ребенка я буду держать в руках, я сообразительнее главного астролога Хусейна-эфенди!» Меня удивило, что он так говорит о падишахе; я даже почему-то обиделся. На душе у меня было тоскливо, и я занялся домашними делами.
Потом он стал употреблять слово «глупость» как волшебный ключ, открывающий любой замок: из-за своей глупости они ни о чем не задумываются, глядя на звезды над нашими головами; из-за глупости они спрашивают: а для чего пригодятся знания, которые они могут получить; из-за глупости они интересуются выводом, а не деталями; из-за глупости они похожи друг на друга и т. д. Хотя подобные высказывания не нравились мне, когда я жил еще в своей стране, я ничего ему не отвечал. Собственно, и он тогда интересовался не моим мнением, а своими глупцами; моя глупость, видите ли, была иного свойства. В те дни, когда мы без конца вели разговоры, я рассказал ему свой сон: он возвращается вместо меня в мою страну, женится на моей невесте, на свадьбе никто не догадывается, что это не я; я же, одетый в турецкое платье, наблюдаю из угла, как моя мать встречается со счастливой невестой; несмотря на мои слезы, от которых я и проснулся, они не узнают меня, поворачиваются ко мне спиной и удаляются.
Дважды Ходжа побывал у Паши, который, судя по всему, был недоволен тем, что Ходжа сближается с падишахом не под его наблюдением; Паша устроил ему настоящий допрос; Ходжа значительно позже, уже после второго изгнания Паши из Стамбула, рассказал мне, что Паша интересовался мной, наводил обо мне справки; знай я об этом раньше, я пребывал бы в страхе, что меня могут отравить. Я все равно чувствовал, что Паша интересуется мной больше, чем Ходжой; мне льстило, что наше сходство занимает Пашу сильнее, чем меня. Это сходство в то время было тайной, почему-то придававшей мне странную храбрость, о которой Ходжа не догадывался. Иногда я думал, что именно благодаря этому сходству, пока жив Ходжа, мне ничто не угрожает. Возможно, из-за этого я возражал Ходже, когда он причислял Пашу к числу глупцов, и тогда Ходжа сердился. Сознание того, что он тяготится мной, но не может от меня избавиться, толкало меня на не свойственную мне дерзость. Ни с того ни с сего я вдруг начинал допытываться, что говорил Паша про нас обоих, это вызывало гнев у Ходжи, причину которого он сам не мог понять. Тогда он упрямо повторял, что против Паши строят козни, что янычары что-то затевают, что он чувствует, что во дворце что-то готовится. Поэтому, если он и будет работать над оружием, как велел Паша, то будет это делать не для временного везира, а для падишаха.
Одно время я думал, что он занимается изобретением какого-то оружия, но дело не движется. Я был уверен, что если бы у него что-то получалось, он обязательно открылся бы мне и, даже стараясь унизить меня, непременно спросил бы, что я думаю о его работе. В один из вечеров мы — мы это делали два-три раза в неделю — отправились в известный дом в Аксарае[31], послушали музыку, провели время с женщинами. На обратном пути Ходжа сказал, что собирается работать до утра, спросил про женщин, а сразу по возвращении домой закрылся в своей комнате. Я остался со своими книгами, которые мне надоело даже листать, и подумал: вот он сидит взаперти за столом, к которому так и не привык по-настоящему, и думает, но ничего у него не придумывается, и он часами со стыдом и гневом смотрит на лежащий перед ним пустой лист бумаги.
Далеко за полночь он вышел из комнаты и со скромностью ученика, нуждающегося в помощи, позвал меня к себе. Ничуть не смущаясь, он сказал: «Помоги! Давай думать вместе, у меня одного ничего не выходит». Я молчал, почему-то решив, что его мысли заняты женщинами. Увидев мой пустой взгляд, он сказал серьезно: «Я думаю о глупцах. Почему они так глупы?» И, словно предвидя мой ответ, добавил: «Ну хорошо, не глупы, но в головах у них чего-то не хватает». Я не стал спрашивать, кто это «они». «Разве нет у них места в голове, чтобы удержать знания? — Он огляделся по сторонам, словно подыскивая слово. — В голове у них — коробка, в коробке должно же быть среди всякой мешанины свободное местечко, чтобы что-то поместить, но похоже, что его нет. Понимаешь?» Я хотел бы убедить себя, что что-то понимаю, но у меня это не получалось. Мы долго сидели молча. «Почему люди такие разные?» — наконец сказал он и добавил: «Был бы ты настоящий врач, научил бы меня, объяснил бы, из чего состоит наше тело и каково внутреннее его строение». Он немного смутился. Не желая, видно, меня пугать, он постарался объяснить спокойным голосом, что не хочет сдаваться, что пойдет до конца, и потому что ему интересно узнать, что находится там, в конце, и потому, что у него нет другого выхода. Я не понимал, но мне нравилось думать, что многому он научился от меня.
Потом он часто повторял эти слова, словно мы оба понимали их значение. Но за его показной решимостью проступала любознательность ученика, задающего много вопросов; всякий раз, когда он говорил, что пойдет до конца, мне казалось, что я слышу печальные стоны безнадежно влюбленного, спрашивавшего, ну почему на него свалились такие беды. В то время он часто повторял эти слова: повторял, когда узнал, что янычары[32] готовят бунт; повторял, когда рассказывал мне, что ученики начальной школы больше интересуются ангелами, чем звездами; повторял после того, как швырнул в угол, не дочитав и до половины, рукопись, которую купил за большие деньги; повторял, когда расставался после бесед с друзьями, с которыми, больше по привычке, встречался в муваккитхане; повторял после того, как мерз в плохо отапливаемой бане, и после того, как ложился в постель, разложив любимые книги поверх одеяла в цветочек; повторял после того, как слышал глупые разговоры во дворе мечети во время омовения; когда узнал, что флот потерпел поражение от венецианцев, и после того, как терпеливо выслушивал соседей по кварталу, которые уговаривали его жениться, так как возраст у него был уже солидный. Он пойдет до конца.
Сейчас я думаю: кто, прочитав до конца эту книгу, терпеливо проследив за реально происходившим или выдуманным мной, сможет сказать, что Ходжа не сдержал своего слова?
4
Ближе к лету мы услышали, что на берегу Босфора в Истинье[33] нашли труп главного астролога Хусейна-эфенди. Паша получил в конце концов фетву[34] на убийство, астролог же не усидел в потайном месте, прослышав, что Садык-паша скоро умрет, или что, по крайней мере, есть основание так думать, разослал во все концы послания и тем обнаружил себя. Он собирался переправиться в Анатолию, но палачи настигли его и задушили в лодке. Узнав, что имущество главного астролога арестовано, Ходжа попытался завладеть его бумагами, книгами и тетрадями; все скопленные деньги он истратил на взятки. Как-то вечером он привез большой сундук с рукописями, за неделю прочитал залпом тысячи страниц и потом сказал гневно, что он мог бы написать лучше.
И приступил к написанию своих книг, а я помогал ему. Он решил преподнести падишаху два трактата: «Жизнь животных» и «Чудные создания»; я рассказывал ему о красивых лошадях, об ишаках, зайцах, ящерицах, которых видел в саду нашего дома в Эмполи[35] и в лугах. Воображение у Ходжи было не особенно богатое, я рассказывал ему об усатых европейских лягушках в нашем пруду с кувшинками, о голубых попугаях, говорящих с польским акцентом, о белках, которые перед спариванием садились рядышком и чистили друг другу шерстку. Был в нашей книге подробный раздел о жизни муравьев, которой очень интересовался падишах, но он не мог с ней познакомиться, так как двор его дворца был вычищен до блеска.
Описывая подчиненную строгим законам жизнь муравьев, Ходжа мечтал о том, что мы будем наставниками малолетнего падишаха. Поэтому он счел недостаточным описание только известных нам черных муравьев и описал жизнь американских рыжих муравьев. Он мечтал написать печальную и назидательную книгу о том, что произошло с глупым местным населением, жившим в стране змей, называемой Америкой, и не желавшим ничего изменять в своей жизни. Он подробно рассказывал, как напишет о мальчике-короле, который увлекался животными и охотой, но, поскольку не интересовался наукой, был посажен на кол испанцами-гяурами[36], но я думаю, что он не посмел бы сочинить эту книгу. Работа мастера-миниатюриста, которого мы пригласили, чтобы сделать наглядными крылатых и шестиногих быков и двухголовых змей, не удовлетворила нас. «Раньше рисовали так, как рисуешь ты, — сказал Ходжа, — а теперь — все трехмерное и имеет тень, посмотри, даже самый обыкновенный муравей старательно тащит за спиной свою тень, как близнеца».
Поскольку падишах его не приглашал, Ходжа решил преподнести ему трактаты через Пашу, но потом очень жалел об этом. Паша сказал, что наука о звездах — это вздор, что главный астролог Хусейн-эфенди занялся не своим делом, стал плести политические интриги, что он подозревает, будто Ходжа метит на его место, что сам он, Паша, верит в науку, но связанную не со звездами, а с созданием оружия, что должность главного астролога — несчастливая, известно, что занимавших ее в конце концов убивали, или они узнавали тайны и исчезали, поэтому он не хочет, чтобы Ходжа, которого он очень любит и знаниям которого доверяет, занял эту должность, насколько ему известно, уже есть кандидат на эту должность, глупый и наивный Сыткы-эфенди, который прекрасно справится с этими обязанностями, он слышал, что Ходжа завладел книгами прежнего главного астролога, но Паша не желает, чтобы Ходжа занимался этими вопросами. Ходжа ответил, что его интересует только наука, и попросил передать падишаху трактаты. Вечером дома, посылая Паше проклятия, он сказал, что не будет заниматься ничем, кроме науки, и сделает все необходимое, чтобы иметь возможность заниматься ею.
В следующий месяц Ходжа интересовался, какое впечатление произвела на юного падишаха наша книга о воображаемых животных, и все гадал, почему его до сих пор не позвали во дворец. Наконец его пригласили на охоту. Он рядом с падишахом, я поодаль отправились вместе со всей свитой в Мирахор на берег реки Кягытхане. Ловчий все подготовил: согнали зайцев и лис, вслед им пустили борзых; мы видели, как один заяц бросился в воду и поплыл, все наблюдали, как заяц добрался до противоположного берега, и стража хотела пустить туда собак. Даже мы, стоявшие далеко, слышали, как падишах не разрешил: «Отпустите зайца». На том берегу оказалась чья-то собака, заяц снова бросился к воде, но собака схватила его; охрана подбежала, вырвала зайца из собачьих зубов и принесла падишаху. Мальчик осмотрел животное, обрадовался, что у него нет серьезных ран, и распорядился отнести зайца на холм и выпустить. Вокруг падишаха собралась толпа, в которой мне удавалось разглядеть то Ходжу, то рыжего карлика.
Вечером Ходжа рассказал, что падишах спросил у присутствующих, как можно толковать произошедшее. Когда очередь наконец дошла до Ходжи, он сказал, что у падишаха неожиданно где-то появятся враги, но он успешно справится с этой опасностью. Недоброжелатели Ходжи принялись было хулить это толкование, где падишах приравнивался к зайцу, но падишах заставил замолчать их хор, в котором был и новый главный астролог Сыткы-эфенди, и сказал, что запомнит слова Ходжи. Потом, наблюдая печальный конец орла, растерзанного соколами, и лисы, которая яростно защищалась, но была разорвана на мелкие куски сворой собак, он сказал, что львица родила двух детенышей: самца и самку, и что ему очень понравилась книга о животных; он стал расспрашивать о голубых крылатых быках в долине Нила и розовых кошках. Ходжа испытывал странное опьянение победой и в то же время страх.