Продолжая использовать наш сайт, вы даете согласие на обработку файлов cookie, которые обеспечивают правильную работу сайта. Благодаря им мы улучшаем сайт!
Принять и закрыть

Читать, слущать книги онлайн бесплатно!

Электронная Литература.

Бесплатная онлайн библиотека.

Читать: Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского - Яков Аркадьевич Гордин на бесплатной онлайн библиотеке Э-Лит


Помоги проекту - поделись книгой:

И вот – сочиняя этот очерк, я все время испытываю чувство неловкости: достаточно ли все это «деликатно», вплоть до самого факта сочинения? Однако все мы ходим под Богом. И я вспоминаю разговоры с моим покойным другом Натаном Эйдельманом, в которых мы столь часто проклинали тех, кто знал необходимые для историков вещи и не оставил свидетельств. И еще меня утешает то обстоятельство, что я сочинил не мемуар об Иосифе, но дал беглое изображение того пространственно-временного куска слитного исторического потока, в центре которого оказался «процесс Бродского», событие, связанное уже не столько с судьбой самого Иосифа, сколько с гротескно-зловещей тенденцией нашей истории с дикарскими попытками вырывать куски живой ткани из живого процесса и тупой уверенностью, что идеологическая анестезия заживит любую рану, срастит любой разрез. И родилась она, эта тенденция, от мертвящей неорганичности нашей государственной жизни. Но об этом уже шла речь…

Я не думал, что его отъезд будет для меня так тяжел. Сейчас уже трудно воссоздать то состояние, поэтому позволю себе процитировать одно из своих писем первых месяцев после июня семьдесят второго.

«Ося, милый!

Получил твое письмо. Упреки, изложенные в предыдущей открытке, стало быть, снимаются. (Я удивлялся отсутствию писем от него.) Твое первое послание затерялось в пути. Но от родителей я регулярно узнаю о тебе. В следующую субботу пойду на Пестеля к твоему звонку – авось удастся перекинуться несколькими словами. Хорошо было бы – я по тебе соскучился. Очень странно было в августе вернуться в Ленинград, где нет тебя. Мы шли с Битовым по Литейному, и он, кивнув на твой дом, сказал: „И если призрак здесь когда-то жил, То он покинул этот дом.“

Между тем, ты отнюдь не перемещаешься в разряд призраков. Наоборот. Первое время после твоего отлета было понятно, что ты уехал – просто картина нашего прощания была зрительно ясна. Но чем больше проходит времени, тем факт твоего отсутствия становится все более нереальным. Я постоянно бессознательно принимаю за тебя каких-то людей, которые издали напоминают тебя силуэтом. Особенно на Литейном.

Будучи платоником, я склонен думать, что верхний пласт нашего бытия реальнее нижнего. Так что мы с тобой часто встречаемся.

Но в бренном бытии, тем не менее, без тебя очень тоскливо. И очень хочется твоих стихов. Нервничание твое очень понимаю. Но, Осинька, ведь и расчету не было на легкое и безболезненное „слияние с пейзажем“. Я верю в твою потенцию. Ты все переборешь. И будешь писать прекраснейшим образом. Ничуть не сомневаюсь. Это, знаешь ли, в традициях нашей литературы».

Это было написано в сентябре 1972 года.

Встретились мы через семнадцать лет.

В горьком и трогательном цикле «Двадцать сонетов к Марии Стюарт» Иосиф писал иронически:

В Париже, ночью, в ресторане… Шикподобной фразы – праздник носоглотки.

И для меня, до пятидесяти трех лет не имевшего возможности пересечь государственную границу своей родины, странно начинать фразу: «Когда мы сидели с Иосифом в мексиканском ресторане в Гринвич Виллидж…» Однако никуда не денешься, и, посмеиваясь над собой, я должен начать приблизительно так.

10 марта 1990 года мы встретились с Иосифом в Нью-Йорке.

Так вот, Иосиф повел нас с женой в мексиканский ресторан. Как известно, в цикле «Мексиканский дивертисмент» он не очень одобрительно отозвался о национальном герое Мексики, «отце мексиканской демократии» Бенито Хуаресе. Я же, напротив того, написал книгу, одним из весьма положительных героев которой стал тот же Хуарес. И когда Иосиф сделал заказ, я сказал ему, что если бы хозяин-мексиканец знал, что написал о Хуаресе он, а что я, то его на порог бы не пустил, а меня накормил бы бесплатно. Это, разумеется, была шутка, но с нее начался разговор о наших тогдашних лидерах. И тут Иосиф сказал вещь очень значимую. Суть его мысли, как я ее понял, заключалась в том, что прежде советские лидеры фактически не знали проблемы выбора. Что бы они ни решили, все воспринималось ими самими и большинством как единственно возможный вариант. И считалось, что любой их выбор ведет к благу. Особенность положения Горбачева и его соратников в том, что перед ними необходимость не просто реального, но страшного для них выбора – между плохим и худшим. Благополучных вариантов вообще не существует. (Имелись в виду не катастрофы, а просто тяжкие обстоятельства.) А советские лидеры мало того что генетически отучены от выбора, но когда и тут плохо, и там страшно (во всяком случае, в первое время), то они впадают в некий транс. Это был разгар армяно-азербайджанского конфликта, и вышесформулированными соображениями Иосиф объяснял мучительную замедленность правительственной реакции на события, требующие реакции мгновенной. Отсутствие заведомо благополучного варианта вынуждает брать на себя реальную ответственность, а они к этому не привыкли.

Я привел этот ресторанный разговор потому, что проблема ответственности вообще центральная проблема русской истории. А если взглянуть внимательно назад, то станет ясно, что не только для вождей послеоктябрьского периода проблема двух тяжелых вариантов, один из которых лишь в отдаленном будущем мог принести благо, всегда оказывалась непосильной. Единственным случаем было решение Александра II о крестьянской реформе. Но на это героическое решение ушли едва ли не все душевные силы царя.

О профессорстве Иосифа в американских университетах написано уже немало в разных жанрах. Но здесь я хочу вспомнить один эпизод, дающий представление о самом начале его академической карьеры.

В начале августа 1972 года, когда окончательно определилась тематика семинаров Иосифа в Мичиганском университете, он через Александра Ивановича, с которым часто говорил по телефону, передал мне просьбу помочь ему разобраться с поэзией XVIII века, о которой он собирался рассказывать своим студентам. Судя по ироническому пересказу этой просьбы Александром Ивановичем, я понял, что Иосиф находится в состоянии, близком к паническому. Что и понятно – никакого опыта преподавания у него не было. Я сразу написал ему, 12 августа – авиапочтой – это был тогда довольно быстрый и, как ни странно, вполне надежный способ сообщения.

«Сразу напиши, чем именно ты будешь заниматься в XVIII веке. Очерти тематический круг, чтобы можно было с толком подобрать книги. Кое-что вышлю наугад – пока. Имей в виду, что поэзия XVIII века – дело сложное, связанное и с русской традицией, и с европейской, и с античной. Подумай как следует!»

15 августа я ему писал:

«Посылаю тебе несколько книг, которые были под рукой. На днях вышлю библиографию. В сборниках внимательно посмотри примечания, а у Западова подстрочные сноски – там есть нужные библиографические указания. В сборниках – тоже посмотри подстрочные сноски во вступительных статьях.

Сразу выпиши в библиотеке – Г. А. Гуковский. „Русская поэзия XVIII века“. 1927. Его же – „История русской литературы XVIII века“. 1939. Это лучшие общие курсы. Еще – он же: „Очерки по истории русской литературы и общественной мысли XVIII века“. 1938. Далее – Ю. Н. Тынянов „Архаисты и новаторы“. 1929. Там в нескольких статьях есть очень важные принципиальные соображения о русской поэзии того времени. Сам увидишь. Например – „Ода как ораторский жанр“. У Тынянова же много полезного в „Проблемах стихотворного языка“. 1965 (переиздание). Посмотри И. З. Сермана „Поэтический стиль Ломоносова“. Пока хватит».

Ответ был датирован 12 сентября:

«Спасибо за книжки: очень кстати. Уже начал преподавать (точнее – вести семинары). Боялся скандала и позора, но пока обходится. В первом – по XVIII в. – человек 15; зато во втором, по XX веку, ихнему и нашему, больше сорока и становится все больше. Xодят стадом, приносят грудных и тут же их кормят. Похоже на вокзал, но интереснее. И порядка больше. Я им про всех: ихних, наших, Кавафиса, Рильке и т. д. Сам знаешь, „материала“ хватает.

Утомительно, конечно, но дело того стоит. По крайней мере, в это время не думаю о том, о чем думаю в другое».

Главной его тревогой, разумеется, было – сможет ли писать. «Пытаюсь сочинять. Иногда выходит, чаще – нет. Не могу понять часто: есть связь между этой и той строфой или это мне кажется, что есть. И здесь – никто не помощник. Можешь поверить, мне есть отчего нервничать».

Вскоре все вернулось на свои места. Он стал много писать. А в преподавании выработал свой стиль – далекий от академического, того, который я себе представлял.

14 ноября он писал мне из Нантакета, «куда приехал на сутки, рассчитывая застать тень Мелвилла. Чего не произошло». «Книг не надо, справлюсь и так».

Одним из роковых вопросов, которым в девяностые годы задавалась наша публика, был вопрос о приезде или неприезде Бродского в свой город.

Мы несколько раз говорили с ним о возможности приезда – и в его деревенском доме в Массачусетсе, и по телефону. Из всех этих – не всегда внятных – разговоров я, тем не менее, понял главное: он смертельно боялся попасть в ложное положение, которое отравило бы драгоценные для него воспоминания о своем городе. Он просто не знал, как вести себя, приехав на родину. Однажды он четко сказал: «Я не могу вернуться в свой город как знаменитость!» Он боялся ажиотажа, приставаний, клубления вокруг случайных людей из прошлого, искренне его любящих, но теперь уже лишних. Он всегда был чрезвычайно чуток ко всякой фальши, и неестественность собственного поведения в Ленинграде его ужасала.

Он в разное время объяснял свой отказ по-разному. Но думаю, что главными были две причины – вышеозначенная и чисто медицинская. Он опасался резкого мучительного стресса.

И однако же однажды вечером – приблизительно за год до смерти (я, как последний дурак, не зафиксировал дату этого разговора) – он позвонил мне из Нью-Йорка, где было начало дня: «Я только что завтракал с Собчаком, и, знаешь, он, кажется, меня уговорил. Я, пожалуй, приеду. Позвони ему, скажи, что я согласен, и договорись, пожалуйста, о деталях…»

Честно сказать, я не очень поверил в серьезность его намерений. Xотя и понимал, что если кто-либо из власть имущих и может уговорить Иосифа приехать, то это именно Собчак, отношение которого к Бродскому было не конъюнктурным, но совершенно искренним. Тем более что он со студенческих лет знал наизусть стихи Иосифа.

В 1995 году усилиями Собчака Иосиф стал почетным гражданином Санкт-Петербурга.

Институт «почетных граждан» появился в 1993 году. Первым в этой когорте стал Дмитрий Сергеевич Лихачев. Идея присвоить звание Иосифу была вполне органична и, так сказать, носилась в воздухе. Сергей Слонимский рассказал мне, что эту идею они с Собчаком обсуждали в антракте филармонического концерта. Незадолго до пятидесятилетия Иосифа – точного времени не помню – мне позвонила Людмила Борисовна Нарусова и сказала: «Анатолий Александрович очень хочет, чтобы Бродский стал почетным гражданином Петербурга, но желательна чья-то инициатива. Не можете ли вы…» Я ответил: «Разумеется». И сразу же написал письмо.

«Мэру Санкт-Петербурга

Анатолию Александровичу Собчаку

Многоуважаемый Анатолий Александрович!

24 мая сего года исполняется 55 лет поэту Иосифу Бродскому.

Иосиф Бродский – единственный лауреат Нобелевской премии по литературе, которого можно с полным правом назвать коренным ленинградцем-петербуржцем.

И жизнь, и творчество поэта связаны прежде всего с нашим городом. Ленинграду-Петербургу посвящены сотни замечательных строк поэта. Ленинграду-Петебургу посвящена проза Иосифа Бродского, созданная уже в эмиграции. Где бы ни находился поэт, он всегда говорил о нашем городе как о своей единственной отчизне.

Последние годы, когда стали возможны легальные контакты И. Бродского с Россией, он делал очень много, чтобы помочь нашей литературе, нашей культуре.

Иосиф Бродский сегодня – всем миром признанный первый русский поэт, делающий честь своей стране, своему городу.

Редакция журнала „Звезда“, чьим постоянным автором является Иосиф Бродский, обращается к Вам, Анатолий Александрович, и к правительству города с предложением присвоить Иосифу Бродскому звание почетного гражданина Санкт-Петербурга.

Это будет справедливо по отношению к поэту и к городу.

С искренним уважением

Главный редактор

Я. Гордин»

Звание присваивалось Законодательным собранием города по инициативе мэра или спикера собрания. Происходило это в канун «Дня города» 27 мая. В девяносто пятом году Анатолий Александрович провел эту операцию со свойственной ему решительностью, и 26 мая в Аничковом дворце на вечере, заключавшем посвященную Иосифу конференцию, я уже мог объявить о свершившемся событии.

После разговора с Иосифом я позвонил по домашнему телефону Собчаков и застал Людмилу Борисовну Нарусову. Она была полностью в курсе дела. Оказалось, мэр уже все продумал: Иосифа должен был постоянно сопровождать – кроме скрытой охраны – врач-кардиолог, поселить его собирались в одной из государственных резиденций на Каменном острове. Вечер его планировался в Большом зале филармонии.

Мои сомнения оказались не беспочвенными. Иосиф позвонил через день-два и сказал: «Знаешь, надо мою поездку несколько отложить. Позвони, пожалуйста, Собчаку.» «Ну уж нет, – ответил я, – ты, голубчик, соглашался, ты и отказывайся. Пришли на мой адрес письмо Анатолию Александровичу со своими резонами, а я ему передам».

Так и сделали. Не знаю, чем мотивировал Иосиф перемену решения, но сама идея его приезда постоянно возникала до последних месяцев.

Ему очень хотелось в Ленинград. Мне говорили, что он полушутя предлагал Барышникову приехать без предупреждения, побродить по городу и улететь в тот же день, пока никто не спохватился.

Несколько раз возникал слух, что Иосиф уже в городе. Мне позвонила наша общая приятельница Э. К. и напряженным голосом спросила: «Что это значит?» – «О чем ты?» – «А ты не понимаешь? Мне сказали, что Иосиф уже в городе. Ты его прячешь?»

Я не без труда убедил ее, что это чушь.

В другой раз другими людьми мне было твердо сказано, что Бродский точно приезжал, что его видели, говорили с ним.

Его приезд многим и многим казался неотвратимо естественным, необходимым самому Бродскому и всем его любящим.

Мне не раз снилось, что он приехал. Но когда я наяву пытался представить Иосифа в сегодняшнем Петербурге, то получалось плохо. Очевидно, это было невозможно по причинам более глубоким, чем те, о которых я писал. Очевидно, это был бы какой-то пространственно-временной катаклизм, нарушение неких фундаментальных законов бытия.

В августе 1989 года он написал мне из Стокгольма:

«Тут, на месте преступления, жара, отбойный молоток во дворе с 7 утра, ему вторит пескоструй. Нормальные дела; главное – водичка и все остальное – знакомого цвета и пошиба. Весь город – сплошная Петроградская сторона. Пароходики шныряют в шхерах, и тому подобное, и тому подобное. Ужасно похоже на детство – не на то, которое было, а наоборот».

Последняя горькая фраза многое объясняет. Ленинград для него был теперь не столько тем, что прошло в реальности, сколько миром несбывшегося, но представимого в его «прекрасном далеко» – «не то, которое было, а наоборот».

Очевидно, он еще и опасался вернуться в ту реальность, которая была реальностью низкой, не соответствующей ностальгической утопии.

Возможно, он опасался и еще кое-чего. В июле 1988 года он писал мне из Лондона:

«…Нынешнее дело – дело нашего поколения; никто его больше делать не станет, понятие „цивилизация“ существует только для нас. Следующему поколению будет, судя по всему, не до этого: только до себя, и именно в смысле шкуры, а не индивидуальности. Вот это-то последнее и надо дать им какие-то средства сохранить; и дать их можем только мы, еще вчера такие невежественные. Я не очень себе представляю, что и как происходит среди родных осин, но, судя по творящемуся тут, легко можно представить, во что соотечественник может превратиться в обозримом будущем. В чем-чем, а в смысле жлобства догнать и перегнать дело нехитрое. Уже сегодня, перефразируя основоположника, самым главным искусством для них является видео. За этим, как и за тем, стоит страх письменности, принцип массовости, сиречь анти-личности. И у массовости, конечно, есть свои доводы: она как бы глас будущего, когда этих самых себе подобных станет действительно навалом – муравейник и т. п., и вся эта электронная вещь – будущая китайская грамота, наскальные, верней – настенные живые картинки. Изящная словесность, возможно, единственная палка в этом набирающем скорость колесе, так что дело наше – почти антропологическое: если не остановить, то хоть притормозить подводу, дать кому-нибудь возможность с нее соскочить».

Он боялся, приехав на родину, где он, головой рискуя, отстаивал честь и приоритет изящной словесности перед жлобством, попасть в «русскую Америку». Он боялся разочарования.

29 апреля 1984 года, в середине дня, мне позвонила Таня Никольская: «Приходи скорее. Умер Александр Иванович». Мы жили тогда на Моховой, в нескольких минутах от дома Бродских. Я и прибежал к ним через эти несколько минут. Александр Иванович с закинутой головой сидел на стуле у окна, держась рукой за трубу парового отопления. Рядом валялись обломки другого стула. Очевидно, он сел на ненадежный стул, который развалился под ним, и усилие, которое понадобилось, чтобы подняться с пола, оказалось роковым. Появился какой-то коренастый молодой человек – возможно, бывший в то время у соседей. Ни до, ни после я его в квартире Бродских не видел. Мы с ним перенесли Александра Ивановича на кровать. Потом приехал врач.

В последние месяцы Александр Иванович несколько раз в разговорах со мной возвращался к судьбе архива и просил меня об этом позаботиться. Все это знали. Бумаги, уложенные в несколько картонных ящиков, хранились у меня до девяностого года. Когда Иосиф стал широко публиковаться в СССР, когда прошли его вечера и он был вполне легализован, а советская власть явно находилась при последнем издыхании, я предложил Иосифу передать его архив в Отдел рукописей Публичной библиотеки. Он согласился.

Его книги, тщательно описанные Таней Никольской, мебель его комнатки – книжный шкаф, стол, книжная полка, стоявшая на столе, – все это тоже отправилось в нашу большую квартиру на Моховой. Сундучок, в котором Иосиф хранил рукописи, взяла племянница Марии Моисеевны Лиля. Она же сохранила семейные документы.

Мой сын Алеша несколько лет делал уроки за Осиным письменным столом. Потом я отдал мебель на хранение в Музей города, а книги – в музей Ахматовой. Кресло Иосифа взял тогда наш общий друг Миша Петров. Недавно он передал его в тот же музей Ахматовой, где библиотека и все прочее дожидаются открытия музея-квартиры Бродского.

Я не полетел на похороны Иосифа. Я был слишком убит этой бедой. Я не видел его последние пять лет, а на мои вопросы по телефону он отвечал бодро, хотя и лаконично. Я не представлял себе, в каком он ужасном состоянии, и имел глупость предложить ему за несколько недель до его ухода весьма авантюрный проект его приезда инкогнито в Петербург. Идея была не моя, а некой киногруппы, которая бралась его привезти, снять фильм о его пребывании – буквально за один день – и увезти обратно. Повторяю, я имел глупость сообщить ему эту идею по телефону. Он очень мягко сказал, что это заманчиво, но сейчас вряд ли возможно.

Я боялся, что на похоронах его будет многолюдно и суетно, и не хотел это видеть. Как я узнал позже – я ошибался. Все было достойно.

Но когда приблизился сороковой день, я понял, что хочу и должен быть там. Тем более что Мария прислала мне приглашение и попросила прочитать одно из любимых стихотворений Иосифа – мандельштамовское «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма, / За смолу кругового терпенья, за совестный деготь труда…»

Стихи эти были чрезвычайно близки Иосифу и по своей смысловой таинственности и по горечи. «Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье. Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи…»

Время было нелегкое, и надо было думать, где раздобыть денег на билеты. Мария предлагала оплатить поездку, но я, разумеется, не мог на это пойти. И тут позвонил мой старый добрый знакомый Бенгт Янгфельдт из Стокгольма, которого Иосиф ценил и который опекал его во время частых поездок в Швецию. Бенгт поинтересовался, полечу ли я на сороковины. Я ответил, что ищу деньги. «У меня есть план», – сказал Бенгт. Он позвонил через некоторое время и сказал, что договорился со Шведской Академией – они готовы выделить тысячу долларов на мою поездку. Если память мне не изменяет, такую же сумму получил от шведов и Володя Уфлянд, с которым мы вместе и полетели.

Нас встретил в аэропорту Игорь Ефимов. Володю мы завезли в гостиницу, где ему был забронирован номер, а меня Игорь повез к себе в городок Энглвуд, штат Нью-Джерси, в тридцати минутах езды от Нью-Йорка.

Утром 8 марта мы выехали из Энглвуда в Нью-Йорк. Погода была кошмарная. Дул очень сильный ледяной ветер, который нес смешанный с водой снег, мгновенно залеплявший ветровое стекло. Мы припарковались довольно далеко от собора, в котором должна была проходить служба, и те несколько сотен метров, которые нужно было пройти, – причем против ветра, – стали серьезным испытанием.

Саму церемонию Мария продумала точно, умно и с большим вкусом. В огромном соборе – освещена только центральная часть – были установлены две высокие кафедры. После величественного молебна на эти кафедры в четком порядке стали приглашать друзей Иосифа. Чтобы не было никаких заминок, каждого из нас до самой кафедры сопровождал служитель собора. Читались стихи Иосифа – по-русски и по-английски. Читали все удивительно хорошо – торжественно и сдержанно.

Меня поразил своим чтением Барышников – по-английски.

«Сохрани мою речь…» я помнил наизусть с незапамятных времен, но хотя многократно за прошедшие дни повторял стихи про себя, – я испытывал настоящий страх сбиться, забыть строчку, – все обошлось.

В интервалах между чтением была музыка. Не буду врать – не помню, что именно исполнялось; думаю, любимые Иосифом старые композиторы.

Все вместе – огромное пространство собора, неярко освещенное, с полумраком, клубившимся по углам и под куполом, строгая речь священника, глубокий и гулкий звук органа, чтение стихов как продолжение молебна, прекрасные лица, смутная надежда, что, быть может, Иосиф это видит и слышит, – производило впечатление, описать которое невозможно. Это было достойно его.

Потом мы поехали к Энн Шеллберг – верной помощнице Иосифа при жизни и тщательной душеприказчице после его ухода.

Наш разговор с Иосифом в мексиканском ресторане – в своей, так сказать, философической части – свелся к разговору об ответственности. И, по сути дела, им бы и надо было закончить этот то ли очерк, то ли мемуар с рассуждениями.

Проблема исторического выбора, как, впрочем, и бытового, несет в себе изначальное противоречие – сложно взаимодействующие принципы ответственности и свободы.



Поделиться книгой:

На главную
Назад