Фогт? Какой это Фогт? Какое несчастье для Фогта, что при этом не сделано более точного указания! Конечно, если бы здесь было написано: профессор Карл Фогт из Женевы, улица и номер дома такие-то, то Фогт мог бы сказать: «Это не я, это мой брат, моя жена, мой старший сын, кто угодно — только не я». А то просто «Фогт»! Фогт без примет, без имени, без адреса — это может быть только один Фогт, всемирно известный ученый, великий первооткрыватель круглых и плоских кишечных червей, продолговатых и коротких черепов, а также «серной банды», человек, реноме которого так хорошо известно даже полицейским, распоряжавшимся тайным фондом, что по отношению к нему было бы излишне всякое более точное обозначение! А затем, разве существует какой-нибудь другой Фогт, оказавший в 1859 г. такие услуги бонапартистскому правительству, что оно в августе этого года
Но, быть может, Вы скажете, что такое утверждение ни на чем не основано, кроме заявления теперешнего французского правительства, то есть коммунаров, или — что то же самое — коммунистов, которые называются также «серной бандой», а кто же поверит таким людям? На это можно ответить, что опубликование «Документов и переписки императорской фамилии» было осуществлено
«Люди, выдвинутые сейчас на первый план», — пишете Вы о них на стр. 52, — «никому не уступят по своему уму, энергии и стойкости убеждений; но они не в состоянии сделать невозможного».
Да, г-н Фогт, невозможного они сделать не могут, но они могли бы, по крайней мере, вычеркнуть Вашу фамилию в благодарность за эту теплую похвалу, так редко выпадавшую на их долю!
Однако, как Вы сами говорите, г-н Фогт, «деньги все же являются эквивалентом того ущерба, который наносится личности индивидуума» (стр. 24); и если Ваша драгоценная личность понесла из-за Ваших политических скачков 1859 года какой-нибудь «ущерб» — надеемся, только моральный, — то, если угодно, утешьтесь «эквивалентом»!
Когда прошлым летом началась военная шумиха, Вы были
«убеждены, что вся эта комедия затеяна французским правительством исключительно для того, чтобы прикрыть чудовищные растраты империи притворными военными приготовлениями. При Луи-Филиппе эту роль выполняли
Таким образом, мы снова вернулись к столь любезным Вашему сердцу червям, а именно к древоточащим червям.
К какому классу принадлежат они, к круглым червям или к плоским? Кто может решить эту проблему? Только Вы, г-н Фогт— и Вы действительно ее разрешаете. Как свидетельствует «Переписка и т. д.», Вы сами принадлежите к «древоточащим червям», ибо Вы тоже участвовали в поедании «сверхсметных тайных расходов», причем на сумму в 40000 франков. А что Вы принадлежите к классу
К. МАРКС
ГРАЖДАНСКАЯ ВОЙНА ВО ФРАНЦИИ
Титульный лист третьего английского издания «Гражданской войны во Франции»
4 сентября 1870 г., когда парижские рабочие провозгласили республику, которую почти тотчас же единодушно приветствовала вся Франция, шайка адвокатов-карьеристов — государственным деятелем ее был Тьер, а генералом был Трошю — завладела городской ратушей. Эти люди были настолько полны тогда фанатической веры в призвание Парижа быть представителем Франции во все времена исторических кризисов, что для оправдания узурпированного ими титула правителей Франции они считали совершенно достаточным предъявить свои потерявшие уже силу мандаты парижских депутатов. В нашем втором воззвании по поводу последней войны, спустя пять дней после возвышения этих людей, мы объяснили вам, кто они такие
Прежде всего оно отправило Тьера в странствование по всем европейским дворам выпрашивать у них, как милостыню, посредничество, предлагая за это променять республику на короля. Четыре месяца спустя после начала осады Парижа оно сочло, что настал подходящий момент завести речь о капитуляции; Трошю в присутствии Жюля Фавра и других своих коллег обратился к собравшимся парижским мэрам со следующими словами:
«Первый вопрос, который задали мне мои коллеги вечером же 4 сентября, был таков: имеет ли Париж какие-нибудь шансы успешно выдержать осаду прусской армии? Я, не колеблясь, ответил отрицательно. Некоторые из присутствующих здесь моих коллег подтвердят, что я говорю правду и что я постоянно придерживался этого мнения. Я сказал им точно то же, что говорю теперь: при настоящем положении дел попытка Парижа выдержать осаду прусской армии была бы безумием. Несомненно, геройским безумием, — прибавил я, — но все-таки не больше, как безумием... События» (он сам ими управлял) «подтвердили мои предсказания».
Эту прелестную маленькую речь Трошю один из присутствовавших мэров, г-н Корбон, впоследствии опубликовал.
Итак, уже вечером в день провозглашения республики коллеги Трошю знали, что «план» его состоит в капитуляции Парижа. Если бы национальная оборона не была только предлогом для личного господства Тьера, Фавра и К°, то выскочки 4 сентября сложили бы уже 5-го свою власть, сообщили бы «план» Трошю парижскому населению и предложили бы ему или немедленно сдаться, или взять свою судьбу в собственные руки. Вместо этого бесчестные обманщики решили излечить Париж от геройского безумия голодом и кровью, а пока что водили его за нос своими напыщенными манифестами. Трошю, «губернатор Парижа, никогда не капитулирует», — писалось в этих манифестах, — министр иностранных дел Жюль Фавр «не уступит ни одной пяди нашей земли, ни одного камня наших крепостей». А в письме к Гамбетте этот же самый Жюль Фавр признавался, что они «обороняются» не от прусских солдат, а от парижских рабочих. Бонапартистские разбойники, которым предусмотрительный Трошю поручил командование Парижской армией, нагло глумились в своей частной переписке в продолжение всей осады над этой, с позволения сказать, обороной, тайну которой они хорошо знали (смотрите, например, опубликованное в «Journal Officiel» Коммуны письмо командующего артиллерией Парижской армии, кавалера большого креста ордена Почетного легиона, Адольфа Симона Гио к артиллерийскому дивизионному генералу Сюзану[192]). Наконец, 28 января 1871 г.[193] мошенники сбросили маску. Правительство национальной обороны в деле капитуляции Парижа выступило с настоящим геройством глубочайшего самоунижения, оно выступило как правительство Франции, состоящее из пленников Бисмарка,— роль до того подлая, что ее не решился взять на себя даже сам Луи Бонапарт в Седане. В своем паническом бегстве в Версаль после событий 18 марта, capitulards[194] оставили в руках Парижа свидетельствовавшие об их измене документы, для уничтожения которых, как писала Коммуна в манифесте к провинции,
«эти люди не остановились бы перед превращением Парижа в груду развалин, затопленную морем крови»[195].
Стремление некоторых влиятельнейших членов правительства обороны к такой развязке объясняется и совершенно особыми, личными соображениями.
Вскоре после заключения перемирия один из парижских депутатов Национального собрания г-н Мильер, впоследствии расстрелянный по специальному приказу Жюля Фавра, опубликовал целый ряд подлинных юридических документов, доказывавших, что Жюль Фавр, сожительствуя с женой некоего горького пьяницы, находившегося в Алжире, сумел при помощи самых наглых подлогов, совершенных им в продолжение многих лет кряду, захватить от имени своих незаконнорожденных детей крупное наследство, которое сделало его богатым человеком, и что на процессе, который вели против него законные наследники, он избежал разоблачения только потому, что пользовался покровительством бонапартистских судов. Так как против этих сухих юридических документов было бессильно какое угодно красноречие, то Жюль Фавр нашел нужным в первый раз в своей жизни не раскрывать рта, выжидая, пока возгорится гражданская война, чтобы в бешенстве выругать парод Парижа беглыми каторжниками, дерзко восставшими против семьи, религии, порядка и собственности. После 4 сентября, едва захватив власть, этот подделыватель документов освободил, из чувства солидарности, Пика и Тайфера, которые были даже при империи осуждены за подлог в связи со скандальной историей с газетой «Etendard»[196]. Один из этих господ, Тайфер, был настолько дерзок, что вернулся во время Коммуны в Париж, но Коммуна тотчас же заключила его в тюрьму. И после этого Жюль Фавр восклицает с трибуны Национального собрания, что парижане освобождают всех каторжников!
Эрнест Пикар, этот Джо Миллер
Жюль Ферри, бывший до 4 сентября нищим адвокатом, ухитрился сколотить себе во время осады как мэр Парижа состояние за счет голода столицы. Тот день, когда ему пришлось бы дать отчет о своем хозяйничании, был бы днем его осуждения.
Эти люди могли получить отпускные билеты [tickets-ot-leave]
Тьер, этот карлик-чудовище, в течение почти полустолетия очаровывал французскую буржуазию, потому что он представляет собой самое совершенное идейное выражение ее собственной классовой испорченности. Прежде чем стать государственным мужем, он уже обнаружил свои таланты лжеца в качестве историка. Летопись его общественной деятельности есть история бедствий Франции. Связанный до 1830 г. с республиканцами, он пробрался при Луи-Филиппе в министры путем предательства своего покровителя Лаффита. К королю он подольстился подстрекательством черни к выступлениям против духовенства — выступлениям, которые привели к разграблению церкви Сен-Жермен-л'Осеруа и дворца архиепископа, — и тем, что выполнял роль министра-шпиона и тюремщика-акушера по отношению к герцогине Беррийской[199]. Кровавая расправа с республиканцами на улице Транснонен, последовавшие затем гнусные сентябрьские законы против печати и права союзов были его делом[200]. В марте 1840 г. он вновь выступил на сцену уже в качестве премьер-министра и удивил всю Францию своим проектом укрепления Парижа[201]. На обвинения республиканцев, которые считали этот проект злостным заговором против свободы Парижа, он в палате депутатов отвечал:
«Как? Вы воображаете, что какие бы то ни было укрепления могут когда-нибудь стать опасными для свободы! И прежде всего, вы клевещете, допуская, что какое-либо правительство решится когда-нибудь бомбардировать Париж, чтобы удержать власть в своих руках... Ведь такое правительство стало бы после победы во сто крат более невозможным, чем до нее».
Да, никакое правительство не решилось бы бомбардировать Париж с фортов, кроме правительства, сдавшего раньше эти форты пруссакам.
Когда в январе 1848 г. король-бомба испробовал свою силу на Палермо[202], Тьер, который в то время уже давно не был министром, снова произнес в палате депутатов речь:
«Вы знаете, господа, что происходит в Палермо. Вы все содрогаетесь от ужаса» (в парламентском смысле) «при вести, что большой город был в течение 48 часов подвергнут бомбардировке. И кем же? Чужеземным неприятелем, осуществлявшим право войны? Нет, господа, своим же правительством. И за что? За то, что этот несчастный город требовал своих прав. Да, за требование своих прав он подвергся 48-часовой бомбардировке... Позвольте мне апеллировать к общественному мнению Европы. Подняться и сказать во всеуслышание с величайшей, может быть, трибуны Европы несколько слов» (да, действительно, слов) «возмущения подобными действиями, — это будет заслугой перед человечеством... Когда регент Эспартеро, оказавший услуги своей родине» (чего Тьер никогда не делал), «вздумал бомбардировать Барселону для подавления вспыхнувшего там восстания, — со всех концов мира раздался общий крик негодования».
Через полтора года Тьер был уже в числе самых рьяных защитников бомбардировки Рима французской армией[203]. Итак, ошибка короля-бомбы, по-видимому, состояла только в том, что он ограничился лишь 48-часовой бомбардировкой.
За несколько дней до февральской революции Тьер, раздраженный тем, что Гизо надолго отстранил его от власти и наживы, и почуяв в воздухе приближение народной бури, заявил палате депутатов в своем псевдогероическом стиле, за который его прозвали «Mirabeau-mouche»
«Я принадлежу к партии революции не только во Франции, но и во всей Европе. Я желал бы, чтобы правительство революции оставалось в руках умеренных людей... Но если бы оно перешло в руки людей горячих, даже в руки радикалов, я из-за этого не отказался бы от дела, которое отстаиваю. Я всегда буду принадлежать к партии революции».
Разразилась февральская революция. Вместо того чтобы поставить на место министерства Гизо министерство Тьера, о чем мечтал этот ничтожный человек, революция заменила Луи-Филиппа республикой. В первый день народной победы он старательно прятался, забывая, что от ненависти рабочих его спасало их презрение к нему. Прославленный храбрец, он продолжал избегать общественной арены, пока июньская резня[204] не очистила ее для деятельности людей такого сорта, как он. Он стал тогда идейным вождем партии порядка[205] и ее парламентарной республики — этого анонимного междуцарствия, во время которого все соперничающие фракции господствующего класса тайно сговаривались между собой, чтобы подавить народ, и интриговали друг против друга, чтобы каждой восстановить свою собственную монархию. Тьер тогда, как и теперь, обвинял республиканцев в том, что они— единственная помеха упрочению республики; тогда, как и теперь, он говорил республике, как палач дону Карлосу: «Я убью тебя, но для твоего же блага». И теперь, как и тогда, ему на другой день после своей победы придется воскликнуть: L'Empire est fait — империя готова. Несмотря на свои лицемерные проповеди о необходимых свободах и свою личную неприязнь к Луи Бонапарту, который оставил его в дураках и выкинул за борт парламентаризм, — а вне искусственной атмосферы парламентаризма этот человечек превращается в ничто, и он это знает — Тьер принял участие во всех позорных делах Второй империи, от занятия Рима французскими войсками до войны с Пруссией; он подстрекал к этой войне своими неистовыми нападками на единство Германии, в котором он видел не маску для прусского деспотизма, а нарушение неотъемлемого права Франции на разъединенность Германии. Этот карлик любил перед лицом Европы размахивать мечом Наполеона I, в своих исторических трудах он только и делал; что чистил сапоги Наполеона, на деле же его внешняя политика всегда приводила к крайнему унижению Франции, — начиная от Лондонской конвенции 1840 г.[206] до капитуляции Парижа 1871 г. и теперешней гражданской войны, во время которой он, по специальному разрешению Бисмарка, натравил на Париж пленных Седана и Меца[207]. Несмотря на свои гибкие способности и изменчивость своих стремлений, он всю свою жизнь был самым закоренелым рутинером. Нечего и говорить, что более глубокие движения, происходящие в современном обществе, всегда оставались для него непостижимой тайной; его мозг, все силы которого ушли в язык, не мог освоиться даже с самыми осязательными изменениями, совершающимися на поверхности общества. Он, например, неустанно обличал как святотатство всякое уклонение от устаревшей французской протекционистской системы. Когда он был министром Луи-Филиппа, он издевался над железными дорогами, как над вздорной химерой, а будучи в оппозиции при Луи Бонапарте, он клеймил, как кощунство, всякую попытку преобразовать гнилую французскую военную систему. Ни разу в продолжение всей своей длительной политической карьеры он не провел ни одной сколько-нибудь практически полезной, пусть даже самой незначительной, меры. Тьер был верен только своей ненасытной жажде богатства и ненависти к людям, создающим это богатство. Он был беден, как Иов, когда вступил в первый раз в министерство при Луи-Филиппе, а оставил он это министерство миллионером. Возглавляя последний раз министерство при упомянутом короле (с 1 марта 1840 г.), он был публично обвинен в палате депутатов в растрате казенных сумм. В ответ на это обвинение он ограничился тем, что заплакал, — ему немного стоил этот ответ, которым легко отделывались и Жюль Фавр и всякий иной крокодил. В Бордо
«Порабощение труда капиталом было всегда краеугольным камнем Вашей политики, и с тех пор как в парижский городской ратуше установлена республика труда, Вы без устали кричите Франции: Вот они, преступники!»
Мастер мелких государственных плутней, виртуоз в вероломстве и предательстве, набивший руку во всевозможных банальных подвохах, низких уловках и гнусном коварстве парламентской борьбы партий; не останавливающийся перед тем, чтобы раздуть революцию, как только слетит с занимаемого поста, и потопить ее в крови, как только захватит власть в свои руки; напичканный классовыми предрассудками вместо идей, вместо сердца наделенный тщеславием, такой же грязный в частной жизни, как гнусный в жизни общественной, даже и теперь, разыгрывая роль французского Суллы, Тьер не может удержаться, чтобы не подчеркнуть мерзости своих деяний своим смешным чванством.
Капитуляция Парижа, отдавшая во власть Пруссии не только Париж, но и всю Францию, закончила собой длинный ряд изменнических интриг с врагом, начатых узурпаторами 4 сентября, по словам самого Трошю, в самый день захвата ими власти. С другой стороны, эта капитуляция положила начало гражданской войне, которую они затем повели при содействии Пруссии против республики и Парижа. Ловушка была уже в самих условиях капитуляции. В тот момент более трети страны было в руках врага, столица была отрезана от провинции, все пути сообщения нарушены. При таких обстоятельствах избрание лиц, которые являлись бы действительными представителями Франции, было невозможно без достаточного времени на подготовку. Именно поэтому в тексте капитуляции и был установлен недельный срок для выборов в Национальное собрание, так что во многих частях Франции известие о предстоящих выборах было получено лишь накануне самих выборов. Далее, согласно особому пункту капитуляции, Собрание должно было быть избрано единственно с целью решения вопроса о мире и войне, а в случае необходимости — и для заключения мирного договора. Население не могло не почувствовать, что условия перемирия делали немыслимым продолжение войны и что для заключения мира, предписанного Бисмарком, лучше всего подходят наихудшие люди Франции. Но, не довольствуясь этими мерами предосторожности и прежде чем тайна перемирия была сообщена Парижу, Тьер предпринял избирательную поездку но всей стране, чтобы оживить труп партии легитимистов[208]; эта партия вместе с орлеанистами должна была заменить ставших в тот момент неприемлемыми бонапартистов. Легитимистов он не боялся. Как правительство современной Франции они были немыслимы, а потому как соперники ничего не значили; вся деятельность этой партии, по словам самого Тьера (в палате депутатов 5 января 1833 г.),
«постоянно держалась на трех столпах; иноземном вторжении, гражданской войне и анархии».
Эта партия поэтому являлась как нельзя более удобным орудием контрреволюции. Легитимисты всерьез уверовали в долгожданное пришествие их прежнего тысячелетнего царства. И в самом деле, сапог иноземного завоевателя снова топтал Францию; империя была опять ниспровергнута и Бонапарт опять попал в плен; легитимисты опять воскресли. Очевидно, колесо истории повернуло вспять, чтобы докатиться до «chambre introuvable»
Как только в Бордо собралась эта «помещичья палата»[210], Тьер заявил ей, что она, не удостаиваясь чести вести парламентские прения, немедленно должна принять предварительные условия мира, так как это единственное условие, на котором Пруссия позволит начать войну против республики и ее оплота — Парижа. И в самом деле, контрреволюции некогда было раздумывать. Вторая империя увеличила государственный долг более чем вдвое, все большие города были обременены тяжелыми местными долгами. Война чрезвычайно увеличила задолженность и страшно истощила ресурсы нации. В довершение катастрофы, прусский Шейлок стоял на французской земле со своими квитанциями на провиант для 500-тысячного войска, с требованием уплаты контрибуции в 5 миллиардов и 5 процентов неустойки за просроченные взносы[211]. Кто должен был платить все это? Только посредством насильственного низвержения республики собственники богатства могли свалить тяжесть ими же вызванной войны на плечи производителей этого богатства. Таким образом, невиданное дотоле разорение Франции побудило этих патриотов — представителей земельной собственности и капитала — на глазах и под высоким покровительством чужеземного завоевателя завершить внешнюю войну войной гражданской, бунтом рабовладельцев.
На пути этого заговора стояло одно громадное препятствие— Париж. Разоружение Парижа было первым условием успеха. Вследствие этого Тьер и обратился к Парижу с требованием сложить оружие. Все было сделано, чтобы вывести Париж из терпения: «помещичья палата» разражалась самыми неистовыми антиреспубликанскими воплями; Тьер сам высказывался весьма двусмысленно о законности существования республики; Парижу угрожали обезглавить его и лишить звания столицы; орлеанистов назначали послами; Дюфор провел законы о неоплаченных в срок векселях и квартирной плате[212], законы, грозившие подорвать в корне торговлю и промышленность Парижа; по настоянию Пуйе-Кертье на каждый экземпляр какого бы то ни было издания вводился двухсантимовый налог; Бланки и Флуранс были приговорены к смерти; республиканские газеты запрещены; Национальное собрание перевели в Версаль; осадное положение, объявленное Паликао и снятое событиями 4 сентября, было возобновлено; Винуа, decembriseur[213], был назначен губернатором Парижа, бонапартистский жандарм Валантен — префектом полиции и генерал-иезуит Орель де Паладин — главнокомандующим парижской национальной гвардией.
А теперь мы должны обратиться к г-ну Тьеру и членам правительства национальной обороны, его приказчикам, с вопросом. Известно, что Тьер заключил при посредстве своего министра финансов Пуйе-Кертье заем в два миллиарда. Так вот, правда это или нет:
1) что дельце было устроено таким образом, что несколько сот миллионов «комиссионных» попадали в карманы Тьера, Жюля Фавра, Эрнеста Пикара, Пуйе-Кертье и Жюля Симона?
2) что уплату обязывались произвести только после «умиротворения» Парижа[214]?
Во всяком случае, что-то заставляло их очень торопиться с этим делом, так как Тьер и Жюль Фавр самым бесстыдным образом настаивали от имени большинства Бордоского собрания на немедленном занятии Парижа прусскими войсками. Но это не входило в расчеты Бисмарка, как он, по возвращении в Германию, насмешливо и во всеуслышание рассказал изумленным франкфуртским филистерам.
Захват артиллерии должен был послужить, очевидно, только началом всеобщего разоружения Парижа, а следовательно, и разоружения революции 4 сентября. Но эта революция стала узаконенным состоянием Франции. Республику, результат этой революции, признал победитель в тексте капитуляции. После капитуляции ее признали все иностранные державы; от ее имени было созвано Национальное собрание. Единственным законным основанием бордоского Национального собрания и его исполнительной власти являлась революция парижских рабочих 4 сентября. Если бы не революция 4 сентября, это Национальное собрание немедленно должно было бы уступить свое место Законодательному корпусу, который был избран в 1869 г. на основе всеобщего избирательного права при французском, а не при прусском правлении, и был насильно разогнан революцией. Тьер и его банда должны были бы капитулировать, чтобы добиться охранных грамот за подписью Луи Бонапарта, избавлявших их от необходимости путешествия в Кайенну[215]. Национальное собрание с его полномочием заключить мир с Пруссией было только одним из эпизодов революции, действительным воплощением ее был все-таки вооруженный Париж, тот Париж, который произвел эту революцию, который выдержал ради нее пятимесячную осаду со всеми ужасами голода, Париж, который, невзирая на план Трошю, своим продолжительным сопротивлением дал возможность вести упорную оборонительную войну в провинции. И ныне либо этот Париж по оскорбительному приказу мятежных бордоских рабовладельцев должен был разоружиться и признать, что совершенная им революция 4 сентября была не более чем простая передача власти из рук Луи Бонапарта в руки других претендентов на трон, либо же Парижу предстояло самоотверженно бороться за дело Франции, которую можно было спасти от полного падения и возродить к новой жизни только путем революционного разрушения политических и социальных условий, породивших Вторую империю и под ее покровительством дошедших до полного разложения. Париж, измученный пятимесячным голодом, не колебался ни одной минуты. Он был полон геройской решимости пройти через все опасности борьбы с французскими заговорщиками, несмотря на то, что прусские пушки угрожали ему из его же фортов. Но из отвращения к гражданской войне, которую старались навязать Парижу, Центральный комитет продолжал придерживаться чисто оборонительной позиции, не обращая внимания ни на провокационные выходки Национального собрания, ни на узурпаторские действия исполнительной власти, ни на угрожающую концентрацию войск в Париже и вокруг него.
И вот Тьер начал гражданскую войну: он отправил Винуа во главе многочисленного отряда полицейских и нескольких линейных полков в разбойничий ночной поход на Монмартр, чтобы, напав врасплох, захватить артиллерию национальной гвардии. Всем известно, что эта попытка не удалась благодаря сопротивлению национальной гвардии и братанию между войсками и народом. Орель де Паладин напечатал уже было заранее извещение о победе, а у Тьера были наготове объявления, возвещавшие о принятых им мерах к совершению coup d'etat
С 18 марта и до вторжения версальских войск в Париж революция пролетариата оставалась настолько свободной от актов насилия, подобных тем, которыми изобилуют революции и особенно контрреволюции «высших классов», что враги ее не смогли найти никакого предлога для своего возмущения, кроме казни генералов Леконта и Клемана Тома и стычки на Вандомской площади.
Один из бонапартовских офицеров, участвовавших в ночной экспедиции против Монмартра, генерал Леконт, четыре раза отдавал 81-му линейному полку приказ стрелять по безоружной толпе на площади Пигаль; когда же солдаты отказались выполнить его приказ, он обругал их площадной бранью. Вместо того чтобы направить оружие против женщин и детей, его солдаты расстреляли его самого. Укоренившиеся привычки, приобретенные солдатами в школе врагов рабочего класса» не могут, разумеется, бесследно исчезнуть в ту самую минуту, когда они переходят на сторону рабочих. Те же солдаты расстреляли и Клемана Тома.
«Генерал» Клеман Тома, недовольный своей карьерой бывший вахмистр, завербованный в последние годы царствования Луи-Филиппа в редакцию республиканской газеты «National»[216], исполнял там двойные обязанности подставного ответственного редактора (gerant responsable
Избиение безоружных граждан на Вандомской площади — сказка, о которой недаром упорно молчали Тьер и «помещичья палата», поручив ее распространение исключительно лакеям европейской журналистики. «Люди порядка», парижские реакционеры, содрогнулись при известии о победе 18 марта. Для них она означала приблизившийся, наконец, час народного возмездия. Призраки жертв, замученных ими начиная с июньских дней 1848 г. до 22 января 1871 г.[219], восстали перед ними. Но они отделались одним испугом. Даже полицейских не только не обезоружили и не арестовали, как следовало бы сделать, а широко раскрыли перед ними ворота Парижа, чтобы они могли благополучно удалиться в Версаль. «Людей порядка» не только оставили в покое, но им дана была возможность объединиться и беспрепятственно захватить многие сильные позиции в самом сердце Парижа. Эта снисходительность Центрального комитета, это великодушие вооруженных рабочих, столь не свойственные нравам партии порядка, были приняты ею за сознание рабочими своего бессилия. Вот почему у партии порядка явился бессмысленный план — попробовать под видом якобы невооруженной демонстрации добиться того, чего не достиг Винуа со своими пушками и митральезами. 22 марта из богатейших кварталов появилась шумная толпа «фешенебельных господ»: она состояла из всяких petits creves
Посмотрим теперь на оборотную сторону медали. Тьер предпринял второй поход против Парижа в начале апреля. С первой партией пленных парижан, приведенных в Версаль, обошлись с возмутительной жестокостью. При этом Эрнест Пикар, засунув руки в карманы штанов, прохаживался тут же и всячески насмехался над ними, а г-жа Тьер и г-жа Фавр, окруженные почетной (?) женской свитой, рукоплескали с балкона подлым выходкам версальской черни. Пленных солдат линейных полков безжалостно расстреливали. Наш храбрый друг генерал Дюваль, литейщик, был расстрелян без всякого суда. Галиффе, «альфонс» своей жены, столь известной тем, что она бесстыдно выставляла напоказ свое тело на оргиях Второй империи, кичился в своей прокламации тем, что это он приказал перебить небольшой отряд застигнутых врасплох и обезоруженных его стрелками национальных гвардейцев вместе с их капитаном и лейтенантом. Винуа, бежавший из Парижа, получил от Тьера большой крест ордена Почетного легиона за издание общего приказа, предписывавшего расстреливать каждого солдата линейных войск, захваченного среди коммунаров. Жандарма Демаре наградили орденом за то, что он изменнически, как мясник, изрубил в куски рыцарски великодушного Флуранса — того самого Флуранса, который 31 октября 1870 г. спас головы членов правительства национальной обороны[221]. Об «ободряющих подробностях» этого убийства Тьер с явным удовольствием разглагольствовал на одном из заседаний Национального собрания. С надутым тщеславием парламентского мальчика с пальчик, которому позволили разыгрывать роль Тамерлана, он отказался признать за людьми, восставшими против его карликового величия, право воюющей стороны и не хотел соблюдать даже нейтралитета перевязочных пунктов. Не было ничего гнуснее этой обезьяны, которой на время дали власть удовлетворять ее инстинкты тигра, — обезьяны-тигра, портрет которой нарисовал еще Вольтер[222] (см. приложения, стр. 35
После декрета Коммуны от 7 апреля, в котором она приказывала производить репрессии, объявляя, что считает своей обязанностью «защищать Париж от каннибальства версальских разбойников и требовать око за око и зуб за зуб»[223], Тьер не прекратил своего варварского обращения с пленными; к тому же он глумился над ними, печатая в своих бюллетенях, что «никогда опечаленный взор честных людей еще не видел более бесчестных представителей бесчестной демократии», — взор честных людей вроде Тьера и его банды в роли министров. Тем не менее расстрелы пленных были временно приостановлены. Но как только Тьер и его генералы — герои декабрьского переворота — узнали, что декрет Коммуны о репрессиях был лишь простой угрозой, что были пощажены даже шпионы-жандармы, пойманные в Париже переряженными в национальных гвардейцев, и полицейские, схваченные с зажигательными снарядами, — как только они узнали об этом, они начали снова массовые расстрелы пленных, продолжавшиеся беспрерывно до конца. Дома, в которых укрывались национальные гвардейцы, жандармы окружали, обливали керосином (здесь он был в первый раз употреблен в этой войне) и поджигали; обугленные трупы были извлечены впоследствии санитарным отрядом прессы в квартале Терн. Четыре национальных гвардейца, сдавшихся в Бель-Эпине 25 апреля отряду конных стрелков, были расстреляны поодиночке капитаном этих стрелков, достойным холопом Галиффе. Один из этих гвардейцев, Шеффер, которого оставили, приняв за мертвого, кое-как дополз до парижских передовых постов и засвидетельствовал этот факт перед одной из комиссий Коммуны. Когда Толен обратился с запросом по поводу отчета этой комиссии к военному министру Лефло, депутаты «помещичьей палаты» заглушили его слова криком и не дали Лефло отвечать. Было бы оскорблением для их «славной» армии говорить о ее подвигах. Небрежный тон бюллетеней Тьера, сообщавших о заколотых штыками сонных коммунарах в Мулен-Саке, о массовом расстреле в Кламаре, подействовал на нервы даже лондонской газеты «Times», не отличающейся особенной чувствительностью. Но тщетной была бы теперь попытка перечислить все жестокости — а они были лишь началом — людей, бомбардировавших Париж, зачинщиков рабовладельческого бунта под покровительством чужеземного завоевателя. Среди всех этих ужасов Тьер, забывая свои парламентские фразы о страшной ответственности, возложенной на его плечи карлика, кичится в своих бюллетенях тем, что l'Assemblee siege paisiblement (Собрание мирно заседает), и доказывает нескончаемыми парадными обедами то со своими генералами, героями декабрьского переворота, то с немецкими принцами, что его пищеварение не испортили даже тени Леконта и Клемана Тома.
Утром 18 марта 1871 г. Париж был разбужен громовыми криками: «Vive la Commune!»
Что же такое Коммуна, этот сфинкс, задавший такую тяжелую загадку буржуазным умам?
«Парижские пролетарии», — писал Центральный комитет в своем манифесте о 18 марта, — «видя несостоятельность и измену господствующих классов, поняли, что для них пробил час, когда они должны спасти положение, взяв в свои руки управление общественными делами... Они поняли, что на них возложен этот повелительный долг, что им принадлежит неоспоримое право стать господами собственной судьбы, взяв в свои руки правительственную власть»[224].
Но рабочий класс не может просто овладеть готовой государственной машиной и пустить ее в ход для своих собственных целей.
Централизованная государственная власть с ее вездесущими органами: постоянной армией, полицией, бюрократией, духовенством и судейским сословием, — органами, построенными по принципу систематического и иерархического разделения труда, — существует со времен абсолютной монархии, когда она служила сильным оружием нарождавшемуся буржуазному обществу в его борьбе с феодализмом. Но прерогативы феодальных сеньоров, местные привилегии, городские и цеховые монополии и провинциальные уложения — весь этот средневековый хлам задерживал ее развитие. Исполинская метла французской революции XVIII века смела весь этот отживший хлам давно минувших веков и таким образом одновременно очистила общественную почву от последних помех для той надстройки, которой является здание современного государства. Это здание воздвигнуто было при Первой империи, которая сама была создана коалиционными войнами старой полуфеодальной Европы против новой Франции. При последующих режимах правительство, будучи подчинено парламентскому контролю, то есть непосредственному контролю имущих классов, не только превратилось в рассадник неисчислимых государственных долгов и тяжелых налогов; оно не только стало яблоком раздора между конкурирующими фракциями и авантюристами господствующих классов, которых непреодолимо влекли к нему предоставляемые им доходы и влиятельные и выгодные должности, — вместе с экономическими изменениями в обществе изменялся и его политический характер. По мере того как прогресс современной промышленности развивал, расширял и углублял классовую противоположность между капиталом и трудом, государственная власть принимала все более и более характер национальной власти капитала над трудом, общественной силы, организованной для социального порабощения, характер машины классового господства
Империя, которой coup d'etat служил удостоверением о рождении, всеобщее избирательное право — санкцией, а сабля — скипетром, заявляла, что она опирается на крестьянство, на эту обширную массу производителей, не втянутых непосредственно в борьбу между капиталом и трудом. Империя выдавала себя за спасительницу рабочего класса на том основании, что она разрушила парламентаризм, а вместе с ним и неприкрытое подчинение правительства имущим классам, и за спасительницу имущих классов на том основании, что она поддерживала их экономическое господство над рабочим классом. И, наконец, она претендовала на то, что объединила все классы вокруг вновь возрожденного ею призрака национальной славы. В действительности же империя была единственно возможной формой правления в такое время, когда буржуазия уже потеряла способность управлять нацией, а рабочий класс еще не приобрел этой способности. Весь мир приветствовал империю как спасительницу общества. Под ее господством буржуазное общество, освобожденное от политических забот, достигло такой высокой степени развития, о которой оно не могло и мечтать. Промышленность и торговля разрослись в необъятных размерах; биржевая спекуляция праздновала свои космополитические оргии; нищета масс резко выступала рядом с нахальным блеском беспутной роскоши, нажитой надувательством и преступлением. Государственная власть, которая, казалось, высоко парит над обществом, была в действительности самым вопиющим скандалом этого общества, рассадником всяческой мерзости. Штыки
Пруссии, которая сама жаждала перенести центр такой системы правления из Парижа в Берлин, обнажили всю гнилость этой государственной власти и одновременно гнилость спасенного ею общества. Режим империи есть самая проституированная и самая последняя форма той государственной власти, которую начало создавать зарождавшееся буржуазное общество как орудие своего освобождения от феодализма и которую вполне развитое буржуазное общество в конце концов превратило в орудие порабощения труда капиталом.
Прямой противоположностью империи была Коммуна. Лозунг «социальной республики», которым парижский пролетариат приветствовал февральскую революцию, выражал лишь неясное стремление к такой республике, которая должна была устранить не только монархическую форму классового господства, но и самое классовое господство. Коммуна и была определенной формой такой республики.
Париж, бывший резиденцией и центром старой правительственной власти, а вместе с тем и социальным оплотом французского рабочего класса, восстал с оружием в руках против попытки Тьера и его «помещичьей палаты» восстановить и увековечить эту старую правительственную власть, оставшуюся в наследство от империи. Париж мог сопротивляться только потому, что вследствие осады он избавился от армии и заменил ее национальной гвардией, главную массу которой составляли рабочие. Этот факт надо было превратить в установленный порядок, и потому первым декретом Коммуны было уничтожение постоянного войска и замена его вооруженным народом.
Коммуна образовалась из выбранных всеобщим избирательным правом по различным округам Парижа городских гласных. Они были ответственны и в любое время сменяемы. Большинство их состояло, само собой разумеется, из рабочих или признанных представителей рабочего класса. Коммуна должна была быть не парламентарной, а работающей корпорацией, в одно и то же время и законодательствующей и исполняющей законы. Полиция, до сих пор бывшая орудием центрального правительства, была немедленно лишена всех своих политических функций и превращена в ответственный орган Коммуны, сменяемый в любое время. То же самое — чиновники всех остальных отраслей управления. Начиная с членов Коммуны, сверху донизу, общественная служба должна была исполняться за
Не только городское управление, но и вся инициатива, принадлежавшая доселе государству, перешла к Коммуне.
По устранении постоянного войска и полиции, этих орудий материальной власти старого правительства, Коммуна немедленно взялась за то, чтобы сломать орудие духовного угнетения, «силу попов», путем отделения церкви от государства и экспроприации всех церквей, поскольку они были корпорациями, владевшими имуществом. Священники должны были вернуться к скромной жизни частных лиц, чтобы подобно их предшественникам-апостолам жить милостыней верующих. Все учебные заведения стали бесплатными для народа и были поставлены вне влияния церкви и государства. Таким образом, не только школьное образование сделалось доступным всем, но и с науки были сняты оковы, наложенные на нее классовыми предрассудками и правительственной властью.
Судейские чины потеряли свою кажущуюся независимость, служившую только маской для их низкого подхалимства перед всеми сменявшими друг друга правительствами, которым они поочередно приносили присягу на верность и затем изменяли. Как и прочие должностные лица общества, они должны были впредь избираться открыто, быть ответственными и сменяемыми.
Парижская Коммуна, разумеется, должна была служить образцом всем большим промышленным центрам Франции. Если бы коммунальный строй установился в Париже и второстепенных центрах, старое централизованное правительство уступило бы место самоуправлению производителей и в провинции. В том коротком очерке национальной организации, который Коммуна не имела времени разработать дальше, говорится вполне определенно, что Коммуна должна была стать политической формой даже самой маленькой деревни и что постоянное войско должно быть заменено и в сельских округах народной милицией с самым непродолжительным сроком службы. Собрание делегатов, заседающих в главном городе округа, должно было заведовать общими делами всех сельских коммун каждого округа, а эти окружные собрания в свою очередь должны были посылать депутатов в национальную делегацию, заседающую в Париже; делегаты должны были строго придерживаться mandat imperatif (точной инструкции) своих избирателей и могли быть сменены во всякое время. Немногие, но очень важные функции, которые остались бы тогда еще за центральным правительством, не должны были быть отменены, — такое утверждение было сознательным подлогом, — а должны были быть переданы коммунальным, то есть строго ответственным, чиновникам. Единство нации подлежало не уничтожению, а, напротив, организации посредством коммунального устройства. Единство нации должно было стать действительностью посредством уничтожения той государственной власти, которая выдавала себя за воплощение этого единства, но хотела быть независимой от нации, над нею стоящей. На деле эта государственная власть была, лишь паразитическим наростом на теле нации. Задача состояла в том, чтобы отсечь чисто угнетательские органы старой правительственной власти, ее же правомерные функции отнять у такой власти, которая претендует на то, чтобы стоять над обществом, и передать ответственным слугам общества. Вместо того, чтобы один раз в три или в шесть лет решать, какой член господствующего класса должен представлять и подавлять народ в парламенте, вместо этого всеобщее избирательное право должно было служить народу, организованному в коммуны, для того чтобы подыскивать для своего предприятия рабочих, надсмотрщиков, бухгалтеров, как индивидуальное избирательное право служит для этой цели всякому другому работодателю. Ведь известно, что предприятия, точно так же как и отдельные лица, обычно умеют в деловой деятельности поставить подходящего человека на подходящее место, а если иногда и ошибаются, то умеют очень скоро исправить свою ошибку. С другой стороны, Коммуна по самому существу своему была безусловно враждебна замене всеобщего избирательного права иерархической инвеститурой[225].
Обычной судьбой нового исторического творчества является то, что его принимают за подобие старых и даже отживших форм общественной жизни, на которые новые учреждения сколько-нибудь похожи. Так и эта новая Коммуна, которая ломает современную государственную власть, была рассматриваема как воскрешение средневековой коммуны, предшествовавшей возникновению этой государственной власти и затем составившей основу ее. — Коммунальное устройство ошибочно считали попыткой заменить союзом мелких государств, о чем мечтали Монтескье и жирондисты[226], то единство, которое — у крупных наций, — хотя и создано было первоначально политическим насилием, стало теперь могущественным фактором общественного производства. — Антагонизм между Коммуной и государственной властью ошибочно считали преувеличенной формой старой борьбы против чрезмерной централизации. Особые исторические условия могли воспрепятствовать тому классическому развитию буржуазной формы правления, которое имело место во Франции, и привести, как например в Англии, к тому, что главные центральные государственные органы дополняются продажными приходскими собраниями, корыстолюбивыми членами городских советов, свирепыми попечителями о бедных в городах и фактически наследственными мировыми судьями в графствах. Коммунальное устройство вернуло бы общественному телу все те силы, которые до сих пор пожирал этот паразитический нарост, «государство», кормящийся на счет общества и задерживающий его свободное движение. Одним уже этим было бы двинуто вперед возрождение Франции. — Буржуазия провинциальных городов Франции видела в Коммуне попытку восстановить то господство над деревней, которым она пользовалась при Луи-Филиппе и которое при Луи-Наполеоне было вытеснено мнимым господством деревень над городами. В действительности коммунальное устройство привело бы сельских производителей под духовное руководство главных городов каждой области и обеспечило бы им там, в лице городских рабочих, естественных представителей их интересов. — Самое уже существование Коммуны вело за собой, как нечто само собой разумеющееся, местное самоуправление, но уже не в качестве противовеса государственной власти, которая теперь делается излишней. Только какому-нибудь Бисмарку, уделяющему все время, свободное от интриг, в которых на первом месте всегда кровь и железо, своему давнишнему, больше всего подходящему к его умственным способностям занятию — сотрудничеству в «Kladderadatsch» (в берлинском «Punch»)[227], только такому человеку могло прийти в голову, что Парижская Коммуна стремилась к прусскому городскому устройству — карикатуре на французское городское устройство 1791 г., — низводящему органы городского управления до роли второстепенных колес прусского государственного полицейского механизма.
Коммуна сделала правдой лозунг всех буржуазных революций, дешевое правительство, уничтожив две самые крупные статьи расходов: постоянную
Разнообразие истолкований, которые вызвала Коммуна, и разнообразие интересов, нашедших в ней свое выражение, доказывают, что она была в высшей степени гибкой политической формой, между тем как все прежние формы правительства были, по существу своему, угнетательскими. Ее настоящей тайной было вот что: она была, по сути дела, правительством рабочего класса
Без этого последнего условия коммунальное устройство было бы невозможностью и обманом. Политическое господство производителей не может существовать одновременно с увековечением их социального рабства. Коммуна должна была поэтому служить орудием ниспровержения тех экономических устоев, на которых зиждется самое существование классов, а следовательно, и классовое господство. С освобождением труда все станут рабочими, и производительный труд перестанет быть принадлежностью известного класса.
Странная вещь: несмотря на все, что за последние 60 лет писалось и говорилось об освобождении труда, стоит только рабочим где-нибудь решительно взять это дело в свои руки, и тотчас против них пускается в ход вся апологетическая фразеология защитников современного общества с его двумя противоположными полюсами: капиталом и рабством наемного труда (земельные собственники являются теперь лишь безгласными компаньонами капиталистов). Как будто капиталистическое общество пребывает еще в девственной чистоте и непорочности! Как будто не развиты еще его противоположности, не вскрыты его самообманы, не разоблачена вся его проституированная действительность! Коммуна, восклицают они, хочет уничтожить собственность, основу всей цивилизации! Да, милостивые государи, Коммуна хотела уничтожить эту классовую собственность, которая превращает труд многих в богатство немногих. Она хотела экспроприировать экспроприаторов. Она хотела сделать индивидуальную собственность реальностью, превратив средства производства, землю и капитал, служащие в настоящее время прежде всего орудиями порабощения и эксплуатации труда, в орудия свободного ассоциированного труда. — Но ведь это коммунизм, «невозможный» коммунизм! Однако те представители господствующих классов, — и их не мало, — которые достаточно умны, чтобы понять, что настоящая система не может долго существовать, стали назойливыми и крикливыми апостолами кооперативного производства. А если кооперативное производство не должно оставаться пустым звуком или обманом, если оно должно вытеснить капиталистическую систему, если объединенные кооперативные товарищества организуют национальное производство по общему плану, взяв тем самым руководство им в свои руки и прекратив постоянную анархию и периодические конвульсии, неизбежные при капиталистическом производстве, — не будет ли это, спрашиваем мы вас, милостивые государи, коммунизмом, «возможным» коммунизмом?
Рабочий класс не ждал чудес от Коммуны. Он не думает осуществлять par decret du peu-ple
Когда Парижская Коммуна взяла руководство революцией в свои руки; когда простые рабочие впервые решились посягнуть на привилегию своего «естественного начальства»
И все же это была первая революция, в которой рабочий класс был открыто признан единственным классом, способным к общественной инициативе; это признали даже широкие слои парижского среднего класса — мелкие торговцы, ремесленники, купцы, все, за исключением богачей-капиталистов. Коммуна спасла их, мудро разрешая вопрос, бывший всегда причиной раздора в самом среднем классе, — вопрос о расчетах между должниками и кредиторами[228]. Эта часть среднего класса участвовала в 1848 г. в подавлении июньского восстания рабочих, и сейчас же за тем Учредительное собрание бесцеремонно отдало ее в жертву ее кредиторам[229]. Но она примкнула теперь к рабочим не только поэтому. Она чувствовала, что ей приходится выбирать между Коммуной и империей, под какой бы вывеской та вновь ни появилась. Империя разорила эту часть среднего класса экономически своим расхищением общественного богатства, покровительством крупной биржевой спекуляции, своим содействием искусственно ускоренной централизации капитала и вызываемой ею экспроприации указанной части среднего класса. Империя политически угнетала ее и нравственно возмущала своими оргиями; она оскорбляла ее вольтерьянство, поручая воспитание ее детей freres ignorantins[230]; она возмутила ее национальное чувство французов, опрометчиво ввергнув ее в эту войну, которая вознаградила за все причиненные бедствия только одним — ниспровержением империи. И действительно, после бегства из Парижа boheme
Коммуна имела полное право объявить крестьянам, что «ее победа — их единственная надежда!»[232]. Из потока клеветы, пущенной в ход в Версале и разнесенной по всему свету наемными писаками достославной европейской печати, самой чудовищной ложью было утверждение, что «помещичья палата» представляла французских крестьян. Попробуйте вообразить любовь французских крестьян к людям, которым они после 1815 г. должны были уплатить миллиард возмещения[233]! В глазах французского крестьянина уже самое существование крупного земельного собственника есть посягательство на его завоевания 1789 года. В 1848 г. буржуа обложили землю крестьян добавочным налогом в 45 сантимов на франк, но это сделали именем революции; теперь они разожгли гражданскую войну против революции, чтобы взвалить на плечи крестьян главную тяжесть пятимиллиардной контрибуции, которую они обязались уплатить пруссакам. Коммуна, напротив, заявила в одной из первых же своих прокламаций, что бремя войны должны нести настоящие виновники ее. Коммуна освободила бы крестьянина от налога крови, дала бы ему дешевое правительство, заменила бы нотариуса, адвоката, судебного пристава и других судейских вампиров, высасывающих теперь его кровь, наемными коммунальными чиновниками, выбираемыми им самим и ответственными перед ним. Она избавила бы его от произвола сельской полиции, жандарма и префекта; она заменила бы отупляющего его ум священника просвещающим его школьным учителем. А французский крестьянин прежде всего расчетлив. Он нашел бы вполне разумным, если бы плата попам не выколачивалась из него сборщиками податей, а зависела бы только от добровольного проявления набожности прихожан. Вот какие существенные блага непосредственно обещало господство Коммуны — и только Коммуны — французским крестьянам. Поэтому излишне останавливаться здесь на тех более сложных и действительно жизненных вопросах, которые только одна Коммуна могла и необходимо должна была решить в пользу крестьян — таковы вопросы об ипотечном долге, который как кошмар тяготел над крестьянской парцеллой, о proletariat foncier (сельском пролетариате), возрастающем со дня на день, об экспроприации самих крестьян, которая совершалась все быстрее и быстрее благодаря развитию новейшего сельского хозяйства и конкуренции капиталистического земледелия.
Луи Бонапарт был избран французским крестьянством в президенты республики, но Вторую империю создала партия порядка. В 1849 и 1850 гг. французский крестьянин, противопоставляя своего мэра правительственному префекту, своего школьного учителя — правительственному священнику, себя самого — правительственному жандарму, начал этим показывать, что ему нужно на самом деле. Все законы, изданные партией порядка в январе и феврале 1850 г.[234], были направлены, по ее собственному признанию, против крестьян. Крестьянин был бонапартистом, потому что он отождествлял великую революцию и принесенные ему ею выгоды с именем Наполеона. Этот самообман при Второй империи быстро рассеивался. Этот предрассудок прошлого (по существу своему он был враждебен стремлениям «помещичьей палаты») — как мог бы он устоять против обращения Коммуны к жизненным интересам и насущным потребностям крестьян?
«Помещичья палата» отлично понимала — и этого-то она больше всего боялась, — что если Париж коммунаров будет свободно сообщаться с провинцией, то через какие-нибудь три месяца вспыхнет всеобщее крестьянское восстание. Потому-то она так трусливо спешила окружить Париж полицейской блокадой, чтобы помешать распространению заразы.
Если Коммуна была, таким образом, истинной представительницей всех здоровых элементов французского общества, а значит, и подлинно национальным правительством, то, будучи в то же время правительством рабочих, смелой поборницей освобождения труда, она являлась интернациональной в полном смысле этого слова. Перед лицом прусской армии, присоединившей к Германии две французские провинции, Коммуна присоединила к Франции рабочих всего мира.
Вторая империя была праздником космополитического мошенничества. На ее призыв устремились прохвосты всех стран, чтобы принять участие в ее оргиях и в ограблении французского народа. Даже в настоящую минуту правой рукой Тьера является Ганеску, валашский плут, а левой — Марковский, русский шпион. Коммуна предоставила всем иностранцам честь умереть за бессмертное дело. Буржуазия успела в промежуток между внешней войной, проигранной из-за ее измены, и гражданской войной, вызванной ее заговором с чужеземным завоевателем, показать свой патриотизм полицейской травлей немцев по всей Франции. Коммуна назначила немецкого рабочего
Великим социальным мероприятием Коммуны было ее собственное существование, ее работа. Отдельные меры, предпринимавшиеся ею, могли обозначить только направление, в котором развивается управление народа посредством самого народа. К числу их принадлежали: отмена ночных работ булочников; запрещение под страхом наказания понижать заработную плату наложением штрафов на рабочих под всевозможными предлогами — обычный прием предпринимателей, которые, соединяя в своем лице функции законодателя, судьи и исполнителя приговора, кладут штрафные деньги себе в карман. Подобной же мерой была и передача рабочим товариществам всех закрытых мастерских и фабрик, владельцы которых бежали или приостановили работы, с предоставлением им права на вознаграждение.
Финансовые меры Коммуны, замечательные своей расчетливостью и умеренностью, могли быть только мерами, совместимыми с положением осажденного города. Под покровительством Османа
Версальское правительство, как только оно немного приободрилось и окрепло, стало принимать против Коммуны самые насильственные меры; оно подавило во всей Франции всякое свободное выражение мнений, запретило даже собрания делегатов больших городов; оно создало шпионскую сеть в Версале и во всей Франции, и притом в гораздо более широких размерах, чем при Второй империи; его жандармы-инквизиторы сжигали все издававшиеся в Париже газеты, вскрывали все письма из Парижа и в Париж; Национальное собрание на самую робкую попытку сказать слово в защиту Парижа отвечало неистовым воем, неслыханным даже в «chambre introuvable» 1816 года. Версальцы не только вели кровожадную войну против Парижа, но еще старались действовать подкупами и заговорами внутри Парижа. Могла ли Коммуна при таких условиях, не изменяя позорно своему призванию, соблюдать, как в самые мирные времена, условные формы либерализма? Если бы правительство Коммуны по своему характеру было таким же, как и правительство Тьера, то не было бы причин запрещать газеты партии порядка в Париже и газеты Коммуны в Версале.
Естественно, что депутаты «помещичьей палаты» бесились, если, в то время как они объявляли единственным средством